Пандора — страница 7 из 48

«Когда придет время, он уйдет в отставку, – говаривал мой отец. – Он понимает, что сейчас еще рано. Он не столько амбициозен, сколько утомлен и мудр. Кому нужна новая гражданская война?»

Для человека с положением времена были слишком хороши, чтобы бунтовать.

Август сохранил мир. Он питал глубокое уважение к римскому сенату. Он перестроил старые храмы, так как считал, что людям необходимо благочестие, к которому они привыкли в годы Республики.

Император раздавал беднякам бесплатную кукурузу из Египта. В Риме никто не голодал. Он сохранил головокружительное количество старых праздников, игр и зрелищ – их было столько, что нас уже тошнило. Но, как добропорядочные римляне, мы зачастую вынуждены были на них присутствовать.

Конечно, на арене происходили очень жестокие зрелища. Были и жестокие казни. С рабами обращались безжалостно.

Но сегодня никто не понимает, что в душе даже самого нищего бедняка эта жестокость сосуществовала с чувством личной свободы.

Суды не принимали поспешных решений. Они искали советов у законов прошлого. Они следовали логике и кодексам чести. Люди имели возможность вполне открыто выражать свои взгляды.

Я подробно останавливаюсь на этом, так как именно здесь лежит ключ к моей истории: мы с Мариусом родились в то время, когда римский закон, как выразился бы Мариус, основывался не на божественных откровениях, но на логике и разуме.

Мы совсем не такие, как те, кого забрали во Тьму в странах Магии и Тайны.

При жизни мы доверяли не только Августу, но и римскому сенату. Мы верили в общественную добродетель; мы придерживались того образа жизни, где не было места ритуалам, молитвам, колдовству, их влияние было разве что поверхностным. Добродетель, запечатленная в характере, – вот наследие Римской республики, доставшееся как Мариусу, так и мне.

Конечно, в нашем доме было полно рабов. Блистательные греки и ворчащие работники, армия женщин, суетливо полирующих бюсты и вазы. Город был битком набит освобожденными рабами – вольными людьми, – кое-кто из которых обладал внушительным богатством.

К нашим рабам мы относились как к близким людям.

Когда умирал мой старый учитель-грек, мы с отцом не ложились всю ночь. Мы держали его за руки, пока не остыло тело. В наших римских владениях никого не пороли, если только отец лично не отдавал приказ о наказании. Деревенские рабы бездельничали под фруктовыми деревьями. Наши управляющие были богаты и не стеснялись демонстрировать свое благосостояние нарядными одеждами.

Я помню времена, когда в саду появилось так много старых рабов-греков, что я целыми днями слушала их споры. Больше им нечем было заняться. Я многому от них научилась.

Я росла не просто счастливой, а очень счастливой. Если ты считаешь, что я преувеличиваю степень своего образования, обратись к письмам Плиния или к другим мемуарам или переписке той эпохи. Высокородные девушки получали прекрасное образование; римлянки моего времени могли гулять свободно, не опасаясь посягательств со стороны сильного пола. Мы брали от жизни столько же, сколько мужчины.

Мне едва исполнилось восемь лет, когда меня вместе с несколькими женами моих братьев впервые повели на арену, чтобы насладиться сомнительным удовольствием от лицезрения мечущихся, обезумевших экзотических животных, например жирафов, прежде чем в них всадят множество стрел; следом на арену выходила небольшая группа гладиаторов, чтобы насмерть сразиться с другими гладиаторами, а после этого выводили преступников и скармливали их львам.

Дэвид, я и сейчас слышу рев этих львов. Словно ничто не отделяет меня от того мгновения, когда я сидела на деревянной скамье – наверное, во втором ряду, ибо эти места считались лучшими – и смотрела, как звери пожирают людей заживо. Мне полагалось испытывать удовольствие, дабы продемонстрировать силу духа, бесстрашие перед лицом смерти, а не при виде предельно жестокого зрелища.

Публика кричала и смеялась над разбегавшимися от зверей мужчинами и женщинами. Некоторые жертвы отказывались доставить толпе это удовольствие. Они просто не двигались, когда на них нападали голодные львы; те, кого пожирали заживо, почти неизменно лежали в ступоре, как будто их души уже поднялись в воздух, хотя лев еще не добрался до горла.

Я помню тот запах. Но еще я помню шум толпы. Я прошла испытание характера, я досмотрела все до конца. Я наблюдала, как гладиатор-чемпион встречает свой конец, лежа в крови на песке, когда меч входит в его грудь. Однако я отчетливо помню, как отец едва слышно пробормотал, что это отвратительно. Должна сказать, что того же мнения придерживались все, кого я знала. Мой отец, как и остальные, считал, что кровопролитие необходимо простолюдинам. Мы же, высокородные, должны восседать там ради народа. В этой удивительной порочности было что-то религиозное.

Организация этих безобразных зрелищ считалась чем-то вроде общественного долга.

Жизнь римлян в основном протекала вне дома – нужно было принимать участие в публичных мероприятиях, посещать церемонии и зрелища, быть на виду, проявлять интерес к происходящему, встречаться с людьми.

Мы сталкивались с другими благородными гражданами и низким сословием, вливались в общую массу, чтобы присутствовать на триумфальном шествии, на жертвоприношении у алтаря Августа, на играх, на гонках колесниц.

Сейчас, в двадцатом веке, следя за бесконечными интригами и резней в художественных фильмах и по телевизору, я думаю: может быть, людям действительно необходимы убийства, бойни, смерть в различных видах? Иногда телевидение кажется мне непрерывной цепью гладиаторских боев и кровопролитий. А чего стоят видеозаписи настоящих сражений!

Военные репортажи превратилась в искусство и развлечение.

Диктор что-то тихо говорит, а в это время объектив камеры скользит по грудам трупов, по детям-скелетам, всхлипывающим рядом с голодающими матерями. Но это захватывает. Можно сколько угодно качать головой и при этом буквально купаться в смертях. Ночи напролет телевидение демонстрирует старые пленки, запечатлевшие людей, умирающих с оружием в руках.

Думаю, мы смотрим на это из страха. Но в Риме на это приходилось смотреть из необходимости закалять дух, что относилось как к мужчинам, так и к женщинам.

Но я говорю о том, что меня не запирали в доме, как гречанку в эллинском семействе. Я не страдала от необходимости соблюдать прежние обычаи Римской республики.

Я живо вспоминаю совершенную красоту того времени и идущие от самого сердца отцовские признания в том, что Август – это бог и что Рим никогда еще так не приятствовал своим богам.

Теперь я хочу привести здесь одно очень важное воспоминание. Но прежде обрисую сцену действия. Для начала обсудим вопрос Вергилия и поэмы, написанной им, – «Энеиды», воспевающей приключения героя Энея и превозносящей этого троянца, избежавшего ужасов падения Трои. Этот эллинский город и его население уничтожили греки, неожиданно возникшие из знаменитого троянского коня. Очаровательная история. Я всегда ее любила. Эней покидает погибающую Трою и совершает доблестное путешествие в прекрасную Италию, где встречается с нашим народом.

Но дело в том, что Август любил Вергилия и покровительствовал ему на протяжении всей жизни. Вергилий был уважаемым поэтом – поэтом, которого подобало цитировать, поэтом-патриотом, получившим высшее одобрение. Вергилия полагалось любить всем.

Великий поэт умер до моего рождения. Но к десяти годам я прочла все, что он написал, а также сочинения Горация, Лукреция, многое из Цицерона и все греческие рукописи, что были в доме, а их нашлось немало.

Отец составлял библиотеку не напоказ. Члены семьи проводили в ней долгие часы. Здесь же отец писал письма – он составлял послания от имени сената, императора, судов, друзей и так далее.

Однако вернемся к Вергилию. Я читала сочинения и другого римского поэта, тогда еще живого, который впал в глубочайшую немилость у божественного Августа. Речь идет об Овидии, авторе «Метаморфоз» и десятков других стихотворений и поэм – земных, веселых и непристойных. Август рассердился на Овидия, которого прежде любил, и сослал его в какое-то ужасное место на Черном море. В то время я была еще совсем мала и о событиях, тогда происходивших, ничего не помню. Может быть, место ссылки поэта и не было таким уж гибельным. Но культурным римским гражданам столь удаленный от столицы и населенный варварами район представлялся в ужасном свете.

Овидий прожил там довольно долго, в Риме его книги запретили. В магазинах или общественных библиотеках их было не найти, равно как и на книжных прилавках на рынке.

В то время читать было модно, книги продавались повсюду – как свитки и как кодексы, то есть в переплетах, и многие книготорговцы держали в своем доме греческих рабов, целыми днями переписывавших книги.

Я продолжаю. Овидий впал в немилость у Августа, и его поэзию запретили, но такие люди, как мой отец, не собирались сжигать свои экземпляры «Метаморфоз» или прочие сочинения Овидия. Только страх не позволял им просить о помиловании Овидия.

Скандал имел какое-то отношение к дочери Августа Юлии, по любым стандартам известной шлюхе. Какая связь существовала между Овидием и любовными делишками Юлии, я не знаю. Возможно, его ранние стихи «Наука любви» сочли дурным влиянием. К тому же в воздухе носился ветер реформаторства, шли разговоры о старых ценностях.

Не думаю, что кому-либо достоверно известно, что на самом деле произошло между Августом и Овидием, но поэта навсегда изгнали из Римской империи.

К моменту происшествия, о котором хочу рассказать, я уже прочла и «Метаморфозы», и «Науку любви» – обе книги, должна отметить, были изрядно потрепанными. Многие друзья моего отца постоянно тревожились о судьбе Овидия.

Теперь вернемся к конкретному воспоминанию. Мне было десять лет. Вернувшись домой после игр, с головы до ног в пыли, с распущенными волосами и в порванном платье, я влетела в просторный приемный зал и плюхнулась на пол у дивана, чтобы послушать разговоры взрослых. Отец, с подобающим случаю римским достоинством, непринужденно развалился на диване и болтал с несколькими зашедшими с визитом мужчинами, которые в столь же свободных позах расположились рядом с ним.