Формула этого жанра проста: биографическая канва плюс более или менее подробные разборы отдельных произведений с выделением ключевых, входящих в канон и акцентированием смысловых и эстетических доминант.
В отдельных случаях (Островский, Тютчев, Некрасов, А. Толстой) Автор “Матрицы” точно чувствует жанр и создает четкий графический силуэт своего героя(Ю. Айхенвальд с его “Силуэтами русских писателей” — еще один дальний предшественник этой книги). Такие главы можно спокойно включить в хороший школьный учебник без всяких скидок на дилетантизм и субъективизм.
В большинстве же своих ипостасей Автор, как ни странно, предпочитает биографию творчеству, в результате чего возникают причудливые изображения классиков, больше похожие на кубистские портреты, дружеские шаржи, а иногда и вовсе карикатуры.
Для освоившего русский язык марсианина или, скажем, западного студента-слависта, поверившего, что он берет в руки – пусть и писательский – учебник, Пушкин окажется поэтом, сочинявшим непонятно что (в главе не разбирается, хотя бы кратко, ни одно произведение, а из лирики цитируется лишь одно четверостишие, да и то в строчку), Лермонтов – писателем без “Героя нашего времени” (роман мельком упомянут лишь в главе о Тургеневе), Толстой – автором соизмеримых шедевров “Косточка” и “Война и мир” (назидательной одностраничной притче для младших школьников посвящено полторы страницы, “Войне и миру – чуть больше двух, а “Анна Каренина” с “Воскресением” не упомянуты вовсе), а Чехов, соответственно, сочинителем не столько “Вишневого сада” (страницы для него более чем достаточно), сколько раннего рассказа “Казак” (две страницы рассуждений о нем увенчивают чеховскую главку). Так что даже выстроить в сознании адресата картину, “что раньше — что позже”, тоже бывает затруднительно.
Аналогично и с XX веком (хотя второй двадцативечный том начинается как раз с Чехова). Великая антиутопия Е. Замятина? Пара страниц из двадцати пяти – и будет с нее (хотя начинается глава как раз с упоминания о созданном Замятиным “универсальном контуре вполне определенного жанра”). “Мастер и Маргарита”? Тоже две-три страницы, которые еще приходится отыскивать в почти тридцатистраничном “Собеседнике прокуратора” (понятно, речь о Сталине). “Чевенгур”? Несколько случайных упоминаний. “Доктор Живаго”? В лучшем случае три страницы из двадцати пяти. Да и чего там церемониться, коли “я не люблю этого романа” и “настоящего, крепко сбитого романного сюжета в “Живаго” нет” (Т. 2, С. 433).
Так что же, в поисках “более глубинного” Автор не имеет права заглянуть в “Казака”, если не прочел “Вишневый сад”? Нет, я не про то. Автор сам по себе имеет право на что угодно: написать, опубликовать в журнале, включить в собственный сборник. Но автор, играющий в команде, перед которой поставлены учебные, просветительские, образовательные цели, должен как-то учитывать эту сверхзадачу. Подмена жанра не безобидна, особенно в том случае, когда она приобретает массовый характер.
Есть профессиональные, филологические разборы тех же толстовских детских рассказов, по объему в несколько раз превышающие оригиналы. Но их авторы, даже шутки ради, не могут предложить, чтобы их тексты включали в учебники для четвертого класса, где толстовская “Косточка” изучается. На клетке со слоном не стоит писать “буйвол”.
У меня есть конспирологическая теория по поводу явного предпочтения биографической информации, рассказов о жизни наблюдениям над творчеством, анализу поэтики. Дело не только в том, что творцу всегда интересен другой поэт. О каждом из русских классиков написана – и не одна – более или менее подробная биогра-фия – от пространных энциклопедических статей до тысячестраничных опусов в серии ЖЗЛ. Превратить несколько сотен страниц в двадцать – задача чисто техническая.
Иногда использование биографических источников приближается к опасной грани. Стоило, скажем, Автору очерка о Фете пожаловаться на редакторский произвол и отослать к своему тексту “в нормальном виде” (http://www.polit.ru/author/2010/12/02/al021210.html), как дотошный оппонент нашел в этой “норме” несколько раскавыченных цитат из работ фетовских биографов (http://m-bezrodnyj.livejournal.com/383783.html#cutid1). Подозреваю, что таких “параллелей” можно обнаружить и больше.
Для подобных биографических “рефератов” не требуется не только “чтение всерьез”, но и обычное чтение (перечитывание) “Обломова” или “Вишневого сада”. Кратенько пересказать текст по памяти можно и на двух страницах.
Впрочем, переходя к разбору сказанного о творчестве, начинаешь думать: мо-жет, оно и к лучшему. От напоминания в очередной раз даты рождения Толстого хотя бы нет никакого вреда.
4. С Пушкиным на дружеской ноге. Бывало, часто говорю ему: “Ну что, брат Пушкин?” —“Да так, брат, — отвечает, бывало, — так как-то всё”.
Так вот о поэтике, о творчестве. В рассуждениях о материях собственно литературных коллективный Автор “Матрицы” очевидно растраивается.
Самым полезным (но количественно незначительным) оказывается ответственный трудяга, не требующий скидки на поэтическую трепетность или романную основательность. Согласно правильно понятой просветительской установке, он формулирует свою (или использует чью-то) концепцию, определяет логику ее изложения, находит цитаты-иллюстрации и последовательно выстраивает текст, не забывая о собственно писательской задаче: броском заголовке, афористической формулировке, метафоре, вовремя рассказанном анекдоте. Для поэта или прозаика это – честно сделанная заказная работа, поденщина (так уничижительно-гордо называлась давняя книжка В. Шкловского).
Но это же скучно, да и читать надо много… Поэтому Автор “Матрицы” чаще оборачивается напористо-жизнерадостным клоуном-зазывалой, работающим в жанре эпатажа.
Послушайте, Чацкий – это панк, да еще “инопланетный гость”, да еще “по нраву богоборец”!
А гоголевская поэма – “образец приключенческой литературы” и даже “безупречный приключенческий роман”!!
И “Обломов” не то, что вы (и все) думали, но — “современный русский триллер”!!!
Ну, а стихи Мандельштама “На стекла вечности уже легло / Мое дыхание, мое тепло” — пример “высокопарной глупости”, “претензия, вообще говоря, безумная; и так в те годы пишут все “салонные” поэты”! (Т. 2. С. 219).
Чехов же, оказывается, создатель “нулевого письма”, “то есть такого литературного стиля, который лишен любых идеологических и литературных кодов, индивидуальных характеристик и представляет собой нехитрую комбинацию речевых штампов и банальностей” (Т. 2. С. 20).
В предисловии составители, пропустившие весь материал через себя, предсказывают: “У профессионала-филолога, который возьмется читать этот сборник, будет масса поводов скривить лицо: об этом, мол, уже написал тот-то, а это не согласуется с теорией такого-то” (Т. 1. С. 11). (Кстати, этот образ навязчив: двумя страницами раньше почему-то “обязан скривить лицо” школьник, пришедший на урок к Мариванне).
Психологическая реакция тут предсказана по прямолинейной тургеневской художественной логике, а не по диалектической толстовской. У профессионала-филолога (и даже у Мариванны, и даже у ее думающих учеников) гораздо больше поводов не кривить лицо, но удивленно поднять брови, или улыбнуться, или расхохота-ться. И вовсе не потому, что сказанное не согласуется с какими-то там теориями (которые ведь тоже не на пустом месте возникли), а потому, что оно противоречит разбираемым текстам, а порой и сказанному через две страницы или даже в соседнем абзаце.
Ну, хорошо, профессору наконец открыли глаза на то, что Гончаров написал великий русский триллер (сию оригинальную мысль Автор заботливо вынес в заголовок и повторил в первой фразе). Но ведь надо прочесть и второй абзац: “Налицо преступление. Есть обвиняемый. Судьба как следственный эксперимент. Виновен? Невиновен? Каждое поколение читателей отвечает на этот вопрос по-разному”. (Т. 1. С. 137). Позвольте, но здесь уже обозначена фабула детектива! Не только профессионал-филолог, но квалифицированный читатель-любитель или киноман может вам объяснить, что это разные жанры (даже если они иногда и смешиваются).
Однако на следующей странице, лягнув по пути революционно-демократическую критику (как же нынче без этого, Автор ее так презирает, что теряет вопросительный знак в заглавии добролюбовской статьи), нам, не моргнув глазом и не скривив лицо, предъявляют новое открытие: “Роман Гончарова — ремейк русского инициационного мифа, мифа о становлении нации, о рождении русского психологического типа. В этом его мощь и надвременность” (курсив на этот раз не мой).
Профессорам, однако, не стоит волноваться, от них никуда не денешься, потому что через десяток страниц Иван Александрович оказывается, как уже сто пятьдесят лет известно, автором “русского реалистического романа”, “мастером психологического реализма”.
Так “Обломов” — это триллер, детектив, инициационный миф или же реалистический роман? Или, может быть, все это вместе, этакий невиданный жанровый коктейль? Нас, однако, не удостаивают дополнительными объяснениями, вместо этого увлекаясь живописанием мрачного будущего гончаровских героев.
“Если бы герои Гончарова существовали в действительности, то легко можно себе представить, что бы стало с ними в реальности, доживи они до Ленина и Сталина. Ольга стала бы комиссаром и ставила к стенке классовых врагов вроде Штольца. Обломова бы расстреляли как заложника, или он бы сам умер от голода. Такие, как Захар, необразованные крестьяне, составили позже элиту сталинской системы, и ему бы пришлось расстреливать Ольгу, как были уничтожены герои первых лет революции”.
Читая подобное (а подобной дешевой публицистики в сборнике много), хочется воскликнуть: “Вот вам сюжет то ли детектива, то ли триллера (комиссар Ольга – сильная задумка), вот клава, так и сочиняйте свой инициационный миф!” Но при чем тут Гончаров?
Панк Чацкий? Я бы еще понял, если бы Автор в этом воплощении, вспомнив свое недавнее прошлое, обозвал Чацкого национал-большевиком. Для этого можно придумать хоть какие-то основания: социальный протест, демонстративные формы его выражения. Но Чацкий-панк? Грязный, увешанный цепями, оскорбляющий общественную нравственность дикой музыкой? И тут нас не удостаивают какими-то объяснениями. “Сказал люминиевый, значит, люминиевый”.