Панургово стадо — страница 6 из 134

– Да все мы зачинщики!.. Все, как есть! – дружно грянуло над толпою. – Все здесь! всех бери!

Пшецыньский торопливо попятился и неловко споткнулся о камень. В толпе раздался хохот.

– Я шутить не стану! – строго заметил генерал. – Господин исправник! господин предводитель! прошу отправиться к ним и повторить мои слова, что никакой другой воли нет и не будет, что они должны беспрекословно отправлять повинности и повиноваться управляющему, во всех его законных требованиях, и что, наконец, если через десять минут (генерал посмотрел свои часы) толпа не разойдется и зачинщики не будут выданы, я буду стрелять.

– Надо будет стрелять, ваше превосходительство! – почтительнейше подшепнул Пшецыньский, успевший уже вернуться на крыльцо. – К сожалению, надо будет стрелять!.. Иначе ничего не сделаем… Необходим разительный пример.

Генерал ничего не ответил, но в душе был согласен с опытным полковником: все это по внешности действительно казалось бунтом весьма значительных размеров, тогда как на самом деле оставалось все-таки одно лишь великое обоюдное недоразумение. По соображениям власти, медлительность и нерешительность ее, ввиду того тревожного, исполненного глухим брожением в народе времени, которое тогда переживалось, могла отозваться целым рядом беспорядков по обширному краю, если оказать мало-мальское потворство на первых порах, при первом представившемся случае. Таковы были соображения власти.

Между тем исправник и monsieur Корытников отправились в толпу передавать слова генерала, а сам генерал поспешил к неподвижно стоявшему войску.

– Ребята! – обратился он к солдатам. – Помните, что ружье дано солдату затем, чтобы стрелять!.. Перед вами бунтовщики, поэтому будьте молодцами.

– Рады стараться, ваше-ство-о! – откликнулся фронт.

А в толпе все рос и крепчал гул да говор… волнение снова начиналось, и все больше, все сильнее. Увещания священника, исправника и предводителя не увенчались ни малейшим успехом, и они возвратились с донесением, что мужики за бунтовщиков себя не признают, зачинщиков между собою не находят и упорно стоят на своем, чтобы сняли с них барщину и прочли настоящую волю, и что до тех пор они не поверят в миссию генерала, пока тот не объявит им самолично эту «заправскую волю за золотою строчкою».

– Стрелять… стрелять необходимо, ваше превосходительство! – снова подшепнул со вздохом подвернувшийся под руку Пшецыньский, и вздох его явно стремился выразить последнюю, грустно безвыходную решимость крайнего отчаяния.

Либерально-почтительный адъютант был того же мнения и в душе даже как будто подбодрился тем, что в такую минуту близ него есть люди, разделяющие его собственное убеждение. «Imaginez-vous [10], – мог бы потом он рассказывать в петербургских гостиных, – огромная толпа… с другой стороны войско… и вдруг залп!.. О, это была ужасная, поразительная картина!.. Это был своего рода эффект, которого я никогда не забуду!» По странному сочетанию мыслей в голове поручика в эти минуты главнейшим образом рисовалось то, как он будет рассказывать в Петербурге о том, чему предстояло совершиться через несколько мгновений. Он не думал, как именно все это совершится, но знал, что он будет потом рассказывать об этом очень красивыми, изобразительными фразами.

– Господин майор! – закричал меж тем генерал батальонному командиру. – Изготовьтесь к пальбе!

– Батальон, – жай! – раздалась с лошади зычная команда командира, – и мгновенно блеснув щетиной штыков, ружья шаркнулись к ноге. Шомпола засвистали и залязгали своим железным звуком в ружейных дулах. Крестьянская толпа в ту ж минуту смолкла до той тишины, что ясно можно было расслышать сухое щелканье взводимых курков.

Этою-то минутою думал было не без эффекта воспользоваться ретивый поручик.

– Ваше превосходительство! позвольте испытать… в последний раз… последнее средство! – быстро забормотал он, обратясь к генералу, и затем, почти не дожидаясь ответа, повернулся к толпе.

– На колени! – повелительно закричал он. – На колени!.. Покоряйтесь, или сейчас стреляют!

– Что ж, стреляй, коли те озорничать хочется! – ответили ему из толпы. – Не в нас стрелишь – в царя стрелять будешь… Мы – царские, стало, и кровь наша царская!..

С крыльца махнули в воздух белым платком. Вслед за этим знаком отчетливо пронеслась команда: «батальон – пли!» – и залп холостым зарядом грянул.

Толпа вздрогнула, но молчала. Передние, совершенно молча, внимательно огляделись вокруг себя: никто не пал, никто не стонет – все живы, целы, стоят, как стояли. Первая минута смущенного смятения минула. Мужики оправились.

– Эге, робя! никак шутки шутят! – громко заметил один молодой парень. – Небось, в царских хрестьян стрелять не посмеют!

– Это они только так, гороху наперлись! – ответил какой-то шутник.

В толпе захохотали.

Снова мелькнул в воздухе белый платок.

Рой пуль просвистал над головами.

Толпа инстинктивно пригнулась… Опять осматриваются – опять ни единый человек не повалился.

Это уже породило недоумение: свист нескольких сотен пуль был явственно слышен, – отчего ж никого не убило?

– Братцы! мужички почтенные! – раздался чей-то голос. – Сам Бог за наше сиротское дело: пули от нас отгоняет!.. не берут! Стой, братцы, на своем твердо!

– Стоим!.. стоим! Постоим за мир!.. Господи благослови! – пронеслись по толпе ответные крики.

Раздался первый роковой залп, пущенный уже не над головами. И когда рассеялось облако порохового дыма, впереди толпы оказалось несколько лежачих. Бабы, увидя это с окраин площади, с визгом бросились к мужьям, сынам и братьям; но мужики стояли тихо.

– Ну, пошто вы, ваши благородия, озорничаете!.. Эка сколько мужиков-то задаром пристрелили! – со спокойной укоризной обратился к крыльцу из толпы один высокий, ражий, но значительно седоватый мужик. – Ребята! подбери наших-то! свои ведь! – указал он окружающим на убитых. – Да бабы-то пущай бы прочь, а то зашибуть неравно… Пошли-те вы!..

И затем, выступив на несколько шагов вперед, снова обратился к группе, помещавшейся на крылечке:

– Ну, а ты, ваше благородие, теперича стреляй!

Раздался второй боевой залп – и несколько мужиков опять повалились… А когда все смолкло и дым рассеялся, то вся тысячеглавая толпа, как один человек, крестилась… Над нею носились тихие тяжкие стоны и чей-то твердый, спокойный голос молился громко и явственно:

«Да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бежать от лица Его ненавидящие Его…»

Заклокотала короткая дробь третьего залпа.

Крестьяне не выдержали: шарахнулись, смешались и бросились куда кому попало.

В гуле и стоне можно было расслышать иногда крики: «воля!.. воля!» – с которыми все это бежало вон из села.

Но там ожидали казаки.

IIIРасправа

Восстание было укрощено.

Мужики, не пущенные на выходах казаками, разбежались кое-как по избам, а крестьяне соседних деревень, окруженные конвоем, были согнаны на господский двор, и там – кто лежа, кто сидя на земле – ожидали решения своей участи. Казачьи патрули разъезжали вокруг села, за околицами, и не выпускали из Снежков ни единой души.

Завечерело, и с сумерками стало подмораживать к ночи. На площади зажглись яркие костры: батальон расположился там бивуаком. Людей постереглись до времени ставить постоем к бунтовщикам, пока не была еще произведена окончательная расправа. Окна помещичьего дома – немые и темные Бог весть с коих пор – тоже осветились, точно как в те умершие старые годы, когда там ликовала широкая барская жизнь. И ныне, как в оны дни, на дворе стояли разнокалиберные экипажи и бегала дворовая прислуга, военные денщики, вестовые, ординарцы, и стучали ножи на кухне. В этом опустелом доме нашли себе временный приют офицеры батальона и все наехавшие сюда власти, господствия и силы. В одном из особых флигелей поместился полковник Пшецыньский и, вместе с генеральским адъютантом, запершись во временном своем кабинете, озабоченно строчил официальное донесение. Это донесение должно было завтра же лететь в Петербург.

Поручик чувствовал себя не совсем-то в духе. Теперь, когда прошло уже несколько часов с той минуты, как на площади раздавались залпы, – мужицкая кровь наводила на него некоторое уныние и тревожную озабоченность о том, как взглянут на все это там, в Петербурге. Пока еще не раздались эти выстрелы, адъютант почему-то воображал себе, что все это будет как-то не так, а иначе, и как будто легче, как будто красивее, а на деле оно вдруг оказалось совсем по-другому – именно так, как он менее всего мог думать и воображать. Дело было слишком свежо для того, чтобы в памяти поручика стерлись некоторые эпизоды и сцены мужицкого бунта. Особенно как-то странно и вместе с тем смутно-зловеще для него самого звучали ему недавние слова: «не в нас стрелишь – в царя стрелять будешь; мы – царские, стало, и кровь наша царская». Какое странное слово в устах бунтовщика! Какая странная мысль в голове революционера!.. Чем больше думал поручик, тем больше становилось ему все как-то не по себе, было как-то неловко… быть может, отчасти перед собственной совестью.

Зато Болеслав Казимирович Пшецыньский не беспокоился нимало. Он бойко и живо строчил рапорт к своему начальству, и энергическое красноречие его лилось каскадом. Он особенно поставлял на вид, как были истощены все возможные меры кротости, как надлежащие власти христианским словом и вразумлением стремились вселить благоразумие в непокорных, – но ни голос совести, ни авторитет власти, ни кроткое слово св. религии не возымели силы над зачерствелыми сердцами анархистов-мятежников, из коих весьма многие были вооружены в толпе топорами, кольями и вилами.

Когда, прочитывая свой рапорт адъютанту, он дошел до этого последнего места, поручик остановил его легоньким возраженьицем, что кольев он, сколько ему помнится, не заметил.

– Нет-с, были! были! наверное были! – с живостью заспешил заверить Пшецыньский. – Но… видите ли, очень легко могло случиться, что вы с его превосходительством и не обратили на это внимания, собственно по недостатку времени, – пояснил он с иезуитски-кроткою, простодушною улыбочкою. – А я сидел здесь до вашего прибытия двое суток и, поверьте мне, – видел, своими собственными глазами видел. Иначе зачем же мне было ходить с заряженным револьвером? Наша жизнь подвергалась большой опасности, и этим-то… – Пшецыньский приостановился и, не спуская пристальных глаз с поручика, постарался особенно подчеркнуть смысл своих последующих слов, – этим-то я и объясняю наши крайние меры.