Para bellum — страница 1 из 29

Дмитрий Быстролетов


PARA BELLUM


Приключенческая повесть


Глава 1

«ПЕСТРАЯ КОРОВА»


Туристы, выходя из чистенького здания центрального амстердам­ского вокзала, обычно прежде всего пересекают улицу и напра­вляются к одному из баров, длинным рядом выстроившихся лицом к вокзалу, — их манят яркие реклам­ные картины, изображающие смуглых крео­лок, которые были бы похожи на испанских мадонн, если бы не отсутствие одежды — у одних частичное, у других полное.

Туристов можно понять: они спешат по­пробовать знаменитого голландского лике­ра с острова Кюрасао, ликера, равного которому нет на свете. Еще бы! Апельси­ны, выведенные на Кюрасао, обладают тонкой темно-малиновой кожурой и силь­нейшим ароматом, а стручки ванили там начинают покрываться сахарной пудрой уже при дозревании на ветви. И делается ликер не на обычном свекольном сахаре, а на тростниковом. Ах, что за чудо — ва­нильный или апельсиновый ликер с Кюра­сао! Он прозрачный и густой, как сироп, но без всякой приторности. Капнешь в рюмку, и он медленно сползает вниз, оставляя на стекле густые слезы. На вто­рой рюмке вы их плохо видите, на треть­ей они ползут как будто снизу вверх, а на пятой вы уже вообще ничего не видите, ибо лежите под столом... Вот почему приход поезда на центральный вокзал в Амстер­даме прежде всего знаменуется шумной толпой туристов, спешащих от солидной двери, охраняемой толстым железнодорож­ным сторожем с длинной трубкой в зубах, прямо к другой двери, над которой широ­ко раскрыты объятия обнаженной креолки с огромными черными глазами.

Но один из пассажиров, вышедших из вокзала в толпе туристов, не поспешил вслед за всеми под зазывные вывески ба­ров. Это был высокий плечистый человек лет тридцати, белокурый, но с лицом настолько загорелым, что сразу можно было понять: оно опалено не жиденьким светом голландского солнца. Поставив небольшой и, по-видимому, легкий чемодан возле ног, он закурил сигарету и с удовольствием окинул взглядом улицу.

Гай ван Эгмонт не видел родного Амстер­дама лет пять и теперь испытывал смешан­ное чувство глубокой грусти и облегчения, как это бывает с человеком, который долго не мог исполнить данный им обет побывать на дорогой сердцу могиле и который наконец-то его исполнил.

В Амстердаме у него не осталось боль­ше родных, как, впрочем, и во всем ос­тальном мире. Мать умерла и похоронена в Нидерландской Новой Гвинее. Отца упо­коили воды Ла-Манша. Но Гай стремился в Амстердам так, словно могилы родителей были здесь, в городе.

Ему, конечно, надо отдохнуть после все­го, что было там, в Испании, отдохнуть и разобраться в себе. Гай, если бы его спро­сили, не смог бы вразумительно объяс­нить, как все это произошло, каким обра­зом и по каким причинам он, выходец из вполне обеспеченной голландской семьи, изучавший право и медицину в Германии, разбиравшийся в музыке и живописи, вла­девший в совершенстве, кроме немецкого, английским, французским, испанским и вдобавок венгерским, так как его мать бы­ла венгеркой, человек, которому на роду было написано наслаждаться вольно избранным трудом, путешествиями и во­обще всеми благами жизни, — каким об­разом такой человек вдруг бросил все и вступил в Интернациональную бригаду, чтобы защищать от фашистов народную власть Испании? Совесть? Да, разумеется. Но на свете, слава богу, живет очень мно­го людей, совесть которых возмущается действиями генерала Франко и его немец­ких и итальянских помощников, однако не все они пошли в Интернациональную бригаду... Может быть, он, Гай ван Эгмонт, обладает обостренным чувством справед­ливости? Нет, тоже не объяснение... Тогда что же? Любовь к свободе? Но абстрактно свободу любят решительно все... Личных мотивов ненавидеть фашистов у него не было. А если бы и были, разве он унизил­ся бы до сведения личных счетов? Как знать, как знать, это еще не известно... Сейчас-то он уже точно ненавидит фашизм. А того гитлеровского фашиста в голубом берете, который в бою под Мадридом стрелял в него с трех шагов из парабел­лума и которого он через секунду уложил выстрелом в лоб, Гай, не задумываясь, снова бы и застрелил, и пронзил штыком... Как знать, как знать... Необходимо ведь считаться и с тем обстоятельством, что он, Гай, был в Германии, когда Гитлер пришел к власти, он видел штурмовиков Рема в действии, он с профессиональной объек­тивностью врача и юриста следил за тем, как эта страшная зараза — коричневая чу­ма — поражает организм еще вчера казав­шегося нормальным общества, он наблюдал фашистов, что называется, in puris naturalibus. На его взгляд, придуманное комму­нистами выражение «коричневая чума» в применении к фашизму предельно точно отображало суть этого омерзительного яв­ления, опутавшего Германию, которую Гай успел глубоко полюбить...

Гай пошевелил левым плечом. Боль по­текла по мышцам груди, по руке и медлен­но растаяла в пальцах. Доктор, удаливший ему ту фашистскую пулю, предупредил, что спайки, образовавшиеся после операции, возможно, еще долго будут его беспокоить. Но Гай не в претензии, наоборот — ему при­ятна эта боль. Подернешь плечом — и ви­дишь жаркий, выжженный солнцем день, не­глубокий узкий окоп, в котором ждут атаки бойцы его взвода, никогда не отступавшие бойцы Интернациональной бригады, и слы­шишь громовой раскат: «No pasaran!».

В Париже Гай встретился с адвокатом, ко­торый вел все дела отца, и адвокат первым долгом постарался обрадовать его, сооб­щив, на какую сумму увеличилось доставше­еся ему наследство, пока он воевал в Испа­нии. Отец двадцать лет прожил в Нидер­ландской Новой Гвинее, где у него было большое поместье. До того как стать план­татором, он служил в королевском флоте. Списавшись на берег, он оставался в душе моряком и всегда мечтал о том времени, когда снова ступит на мосткж корабля. Хо­зяйство он вел спустя рукава, туземных ра­ботников не притеснял, и все же поместье приносило солидный доход. Гаю было две­надцать лет, когда умерла мать. Отец не захотел оставаться в колонии, на третий день после похорон продал имение, и они вернулись в Амстердам. Гай уехал учиться в Германию — в Гейдельберг, а отец ри­нулся осуществлять свою затаенную мечту. Но в королевский флот его не взяли по возрасту, и он начал работать шкипером на маленьких каботажных судах. Это вызыва­ло крайнее удивление и даже раздражение у тех, кто знал, что у ван Эгмонта лежит в банке капитал, достаточный для безбед­ного существования на сто лет. Если уж его так тянет заниматься каким-нибудь делом, рассуждали они, ван Эгмонт с его деньга­ми мог бы открыть солидную фирму или заняться операциями на бирже, а он вме­сто этого шляется вдоль берега на чумазых пароходах и не брезгует пить джин из одной бутылки с цветными матросами. Не­понятное чудачество...

Гай заканчивал медицинский факультет в Галле, когда ему сообщили, что его отец, как подобает капитану, не пожелал поки­нуть мостика своего гибнущего судна и по­шел вместе с ним и с не успевшей прыг­нуть за борт командой на дно Ла-Манша. В одной из голландских газет позже Гай про­чел, что пароход «Пестрая корова» потер­пел катастрофу при невыясненных обстоя­тельствах, столкнувшись с немецким пароходом, но в чем заключалась невыяснен­ность, заметка не сообщала. И вот в Пари­же он слушал отчет адвоката о делах...

Не увидев на лице Гая ожидаемой радос­ти от пятизначного числа, на которое стара­ниями адвоката возросло наследство ван Эгмонта, этот почтенный и, без сомнения, честный человек искренне огорчился и про­молвил что-то насчет фамильной странности ван Эгмонтов, странности, выражавшейся в непостижимом безразличии к финансовому успеху и мнению уважаемых людей. Гай со­бирался освободить адвоката от обязанности быть его нянькой, так как ему претило поль­зование наемным трудом, в какой бы фор­ме оно ни выражалось. Но огорченный вид старика и его из души вырвавшиеся слова изменили решение: Гаю не хотелось его огорчать еще больше... Гай спросил, не зна­ет ли адвокат подробностей гибели судна, но тот как-то странно отвел глаза, буркнул: «Нет», а затем сообщил, что, как выясни­лось, один из членов команды, кок, сумел спастись. Правда, при этом он был изуве­чен, но сейчас жив-здоров и даже процве­тает. И дал Гаю адрес: бар «Пестрая коро­ва». неподалеку от центрального вокзала в Амстердаме, фамилия владельца — Манинг. Гая удивило, что бар носил то же название, что и судно. Можно было подумать, что спасшийся моряк хотел придать своему пи­тейному заведению характер мемориала.

Скорее всего именно желание увидеть и услышать свидетеля последних минут отца и заставило Гая в тот же день сесть в поезд на Амстердам.

...Он еще раз пошевелил левым плечом, чтобы ощутить тихую, приглушенную боль, бросил окурок в урну, взял чемодан и не спеша перешел улицу. Шагая по тротуару, он время от времени поднимал голову и разглядывал вывески баров. После множест­ва полногрудых красавиц глазам его пред­стала вдруг необычная картина, висевшая над входом в большой бар. Она была выпол­нена мастерской рукой и изображала мор­скую трагедию: дряхлый пароходик с над­писью на борту «Пестрая корова» погружа­ется в пучину, протараненный огромным угольщиком; на мостике в спокойном ожи­дании гибели одиноко стоит капитан с длин­ным красным носом и черными бровями, напоминающими сапожные щетки. Под вы­веской надпись: «Заходите сюда, немцы, здесь вы — дома!».

Гая покоробило, он вновь перевел взгляд на картину и рассмотрел подробности, ко­торых не заметил раньше. Оказывается, кар­тина имела еще и второй, не менее злове­щий смысл: на носу тонущего пароходика болтался гюйс голландского военного фло­та, а на мачте угольщика гордо развевался флаг со свастикой. Все это было, разумеет­ся, выдумкой, так как посудина его отца не имела права носить гюйс, а немецкий угольщик не мог в те годы ходить под фа­шистским флагом, так как этот флаг тогда не стал еще государственным. К тому же Гай хоть и не очень-то разбирался в мор­ском деле, но все же знал от отца, что гюйс поднимается на кораблях только на якорной стоянке.