— Умный и подлый дурак, — малопонятно, но ненавистно охарактеризовала бывшего певца светлых идеалов Анна.
— Еще там кто? — на секунду задумался Сырцов. — Да, Гуткин Борис Матвеевич.
— Память у тебя! — удивилась Анна.
— Как помойная яма. Все там, — охотно объяснил про свою память Сырцов. — Давай, давай про Бориса Матвеевича!
— Из футбольных администраторов. Шустрый, по-настоящему деловой, но темный, как Шервудский лес. Осторожен, потому что самокритично не надеется ни на свой вкус, ни на свою интуицию. Раскручивает только тех, кто уже поимел кое-какой успех. Поэтому из всех наиболее терпим и щедр к своим подопечным. Принцип: лучше со многих понемногу, чем с одного очень много. Его стихия — исключительно организационная работа. И не прогадывает: клиенты прут к нему косяком. Чуть в стороне от всех, позиция: "нас не тронешь, мы не тронем".
— "А затронешь — спуску не дадим?" — припомнил боевую песню тридцатых годов Сырцов.
— Неизвестно, потому что остальных устраивает его статус.
— Но, если надо, может не дать спуску? Как ты считаешь?
— Черт его знает.
— Не чувствую твоего личного отношения к этому гражданину.
— У меня оно еще не сложилось, если честно.
— И давно его знаешь?
— Да лет десять, наверное.
— Уже интересно.
Как часто бывает в последние апрельские дни, ни с того ни с сего стало холодно. Анна поежилась:
— Чаю хочу. Хочу чаю с коньяком. И просто коньяку хочу. Замерзла.
— А еще в мехах.
— Какие это меха! Так, жалкая бабья показуха. Вези меня домой, Жора.
Дом был близко. Три поворота, три коротких переулка, и уже хорошо освещенный и ухоженный подъезд, около которого десяток подростков-переростков, в основном женского пола, зябко перемещаясь по периметру освещенного пространства, терпеливо ждали прибытия своего кумира.
Не открывая дверцы, Анна спросила:
— Зайдешь?
— Спасибо, но шибко тороплюсь.
— По нашим делам?
— Спать. Притомился слегка.
— Ну а когда же начнешь работать?
— Я уже начал, хлопотливая ты моя!
— Виталий, — томно напомнил своему напарнику о его прямых обязанностях Андрей Альбертович. Пригорюнясь, он сидел на дряхлой табуретке у стены кирпичной кладки, от которой несло холодом. Ослепительно яркая под белым жестяным рефлектором лампа жестко освещала бетонный пол, на котором сидел или, скорее, полулежал, опершись о правый локоть, волосатый молодой человек в подчеркнуто хипповой меховой безрукавке и демонстративно трепанной джинсе. Напарник Андрея Альбертовича стоял над ним и разглядывал его уже сильно «обработанное» лицо. Левой ладонью волосатый прикрывался то ли от света, то ли от побоев. Андрей Альбертович, передернув широкими плечами от всепроникающего сырого холода, напомнил вторично:
— Виталий.
Виталий ухватил парня за волосы и заставил встать, слегка оттянул за волосы его голову назад — в глаза глянуть захотел. Увидел в них страх, но и неокончательную покорность, и левой, незанятой рукой (плотно сжатой толстой и широкой ладонью), со всего размаха ударил волосатого в печень и, отпустив волосы, брезгливо вытер правую руку о хипповую безрукавку. Выбрав момент, когда у волосатого в голове несколько прояснилось, но боль еще жила в его теле, Андрей Альбертович сказал:
— Я вас, лабухов вонючих, по спискам авиапассажиров отыскал на рейсах и туда, и обратно. Все, все совпадает, фуфло ты несчастное. Опять спрашиваю: твоя группа аккомпанировала лже-Владлену?
Волосатый разогнулся и тонким-тонким тенором признался:
— Моя.
— Когда вы познакомились с фальшивым Владленом?
— За полчаса до концерта.
— Как же вы ему аккомпанировали? — даже удивился Андрей Альбертович.
— А мы и не аккомпанировали. Кривлялись под фанеру, и все.
— Но ведь надо было, чтобы складно получалось.
— Нам тот человек еще в Москве фонограмму дал. Прошлись с нею пару раз, и порядок. Мы же музыканты.
— Никакие вы не музыканты. Вы — жулики, мошенники.
Что на это ответишь? Парень молча разглядывал бетонный пол.
— Теперь о том человеке. Кто он?
— Маркс, — с опаской, но твердо сказал волосатый.
Богатырь Виталий в изумлении глянул на него, а Андрей Альбертович вроде бы и обиделся.
— Ты шути, шути, да знай меру! Как это — Маркс?
— Зовут его так! — убедительно проблеял волосатый. — Маркс Федорович.
— А не врешь?
— Зачем мне врать? Мне деваться некуда. В ментовку на вас жаловаться я не могу, так что вы можете сделать со мной что захотите.
— Правильно рассуждаешь, — похвалил Андрей Альбертович. — Кто вас свел… — он на секунду задумался и продолжил: — …с Федоровичем этим?
— Никто. Он к нам на Горбушке подошел и предложил легкие бабки.
— Он с вами не летал ни туда, ни обратно. Когда же он с вами расплатился?
— Перед самым началом концерта. Появился на минутку, честь по чести расплатился и с концами. Больше мы его не видели.
— Как же вы от местных сыскарей ушли?
— Мы же с концерта прямо на самолет. Этот Владлен еще от поклонниц отбивался, а мы уже летели.
— Точненько рассчитано, точненько, — неизвестно кого похвалил Андрей Альбертович. — Билеты туда и обратно, надо полагать, этот Энгельс заказывал?
— Маркс, — соглашаясь и поправляя, ответил волосатый.
— Да знаю я, знаю! — неизвестно от чего раздражаясь, отмахнулся от него Андрей Альбертович. — Что еще о нем можешь сказать, кроме того, что он Маркс?
Волосатый задумался ненадолго и в недоумении признался:
— Ничего.
— Помимо бабок и предстоящего концерта, ты с ним о чем-нибудь еще говорил?
— Ну, насчет такой же работы в дальнейшем говорили. Он сам сказал, что такая возможность может опять случиться и мы понадобимся.
Андрей Альбертович взял след. Ощерясь по-волчьи, он спросил ласково:
— Но тогда и связь какая-то должна быть. Он дал тебе номер телефона?
— Ни телефона, ни адреса он мне не давал.
— Ну а как же он вас доставал бы, если возникла надобность? Ты ему свой номер телефона оставил?
— Нету у меня телефона, потому что квартиры нету.
— Значит, точка, — понял Андрей Альбертович. — Где и как?
— В бильярдной ЦСКА. Каждый вторник я должен в десять вечера в вестибюле дожидаться человека в красной каскетке с надписью «Стейт» и спрашивать у него, есть ли что для Джокера. То есть для меня.
— Сегодня — среда, — вяло напомнил Андрей Альбертович. — Ты вчера там был?
— Был.
— А человечка в красной каскетке не было. Так?
— Так.
— Ну а швейцар как на тебя реагировал, охрана? Ты наверняка там не менее получаса околачивался? Не выгоняли?
— А они меня вроде и не замечали.
— Ясненько. Все сказал, что знаешь?
— Все.
— Поначалу почему молчал, ненужные синяки получая?
Волосатый задумался:
— Маркса боялся.
— Учение Маркса всесильно, потому что верно, — глубокомысленно изрек Андрей Альбертович. — Ах, Джокер, Джокер! Что ты есть без колоды? Бессмысленная картинка, пустота, ничто. Но пасть по глупости можешь раскрыть. Делать это я тебе не советую: чуть что — сдам в ментовку. Понял?
— Понял.
— Выведи его, Виталий. Выведи и отпусти.
— А что мне Пьеру сказать, через которого вы на меня вышли? — попросил совета волосатый.
— Скажешь, что новое предложение на будущее.
— А синяки?
— Про это сам что-нибудь придумаешь. Иди!
Виталий вел волосатого длинным-длинным коридором, вывел на крутую лестницу, открыл железную дверь и выпустил его во двор, окруженный глухими стенами с одной аркой. Через арку вышли в другой двор. Еще одна арка, и они оказались в переулке, который был по пути к Сретенке.
— Гуляй, — разрешил Виталий. И парень, прихрамывая и оглядываясь, двинулся по переулку.
Неспешно совершив обратный путь, Виталий вопросительно склонился над Андреем Альбертовичем, по-прежнему сидевшим на старой табуретке. Он поднял глаза на богатыря и решил:
— Швейцара подмажем, и красная каскетка наша. А далее — по железнодорожному расписанию: со всеми остановками.
10
Уговорила-таки Галина Васильевна Прахова слабохарактерного интеллигента: у входа в галерею стояла на мольберте скромная афиша, на которой голу бым по серому холсту было написано: "Посмертная выставка художника Даниила Горбатова (1974–1996 гг.)".
Сырцов шел сюда, чтобы посмотреть на Кирилла Евгеньевича и по возможности побеседовать с ним. Но афиша заинтересовала. Купив у билетерши несерьезный, на плохой бумаге билет, он ступил в анфиладу. Выставка — это было чрезвычайно громко сказано. Сырцов с трудом отыскал небольшой зальчик, в котором размещались работы убиенного Даниила.
На стене у входа в зал на веревочке висела картонка, на которой черной тушью было старательно написано: "Работы с выставки не продаются", и поэтому с экспозицией знакомились лишь двое знатоков, и только. Агентам здесь делать нечего.
Слабая, почти вода, акварель.
Какое дело бывшему десантнику, бывшему менту, а ныне вольному сыщику Сырцову Георгию Петровичу до изобразительных изысков странного паренька? Но нет. Суровый детектив тайно и застенчиво любил живопись. Общение с друзьями Деда — кинорежиссером Казаряном, журналистом Спиридоновым и отчасти с писателем и кинодраматургом Кузьминским (с этим, правда, больше водку пить приходилось) — незаметно сделали свое дело: Сырцов осторожно и с интересом стал приобщаться к настоящей литературе, к настоящему кинематографу, к настоящей живописи. И приобщился потихоньку. Любимым его занятием теперь было посещение, когда надо и когда не надо, громадной профессорской квартиры Казаряна, где стараниями двух поколений московских армян существовала богатейшая коллекция картин российских художников первой трети двадцатого века.
Именно в этой квартире Сырцов определил для себя понятие слова живопись, разбив его на два. Живо писать. Живо- значит ярко, неожиданно, весело, с необъяснимым словами продолжением. Дилетант, конечно, любитель-недоучка, но… Но работы Горбатова-младшего были талантливы: уж это Сырцов мог распознать. Московские пейзажи и люди. Именно люди, а не портреты. Художник, видимо, не верил в то, что глаза есть зеркало души, он не доверял глазам. Ракурс, жест, еле уловимый поворот определяли характер. Если профиль, то глаза смотрели в противоположную сторону от зрителя, ес