Я тебя люблю: слабость и захват
Сказать кому-нибудь: «Я тебя люблю» — значит сказать: «Ты никогда не умрешь».
Иные люди никогда бы не влюбились, если бы не прослышали о том, что на свете есть любовь.
Я признаюсь женщине, что люблю ее… Не обещаю ли я попросту <…>, что это слово обретет значение, которое мы придадим ему в совместной жизни? Мы сотворим его заново — это великое деяние. Разве не дожидалось оно нас, чтобы обрести смысл, который мы в него вложим? Если же наша цель — придать смысл этому слову, значит, мы будем работать не для себя, а ради него, значит, оно — наш господин.
Все помнят знаменитую тираду, с помощью которой мольеровский Мещанин во дворянстве приобщается к искусству риторики, столь любезному для Жеманниц; он со вкусом переиначивает ее, вертит и так и эдак: «Прекрасная маркиза, ваши прекрасные глаза сулят мне смерть от любви»[24]. Читай хоть задом наперед, фраза не теряет смысла. Галантность — кодекс аристократии той эпохи — грешит тремя неискоренимыми пороками: темнотой, притворством и смешной нелепостью. Философы во главе с Руссо не преми́нут подвергнуть ее огню критики и противопоставят ей требование подлинности. И все же мы упускаем из виду, что порой, при всех излишествах, она могла быть искренней.
Точно так же мы сами, говоря о любви, обращаемся к чужому, заимствованному языку: во-первых, это язык условный, во-вторых, он существовал задолго до нас. Неповторимое чувство передают словами, повторенными тысячи раз, но это вовсе не означает, будто чувство поддельно: просто коллективное средство выражения предназначено для личного использования. Вначале любовь — это некая молва: она нашептывает нам на ушко расчудесные обещания; еще не пережив ее на деле, мы уже благоговеем перед ней, годами репетируем пьесу, которую не понимаем. Какое там спонтанное чувство: семья, общество вдалбливают нам его в голову, как закон. С самого юного возраста мы владеем запасом ласковых словечек и употребляем их без различий по отношению к близким, к домашним животным, к маленьким детям. Смешные, трогательные выражения — они существовали до нас, в них нежность и автоматизм перемешались: мое сердечко, мой ангел, дорогуша — это не ты, не я, а все и кто угодно. Стоит ли говорить о том, что нередко мы любим разных людей одинаково, проигрывая с каждым один и тот же сценарий почти без изменений. «Я тебя люблю»: предельно личное вверено самому анонимному, первый раз — будто повтор древней литании. Следовало бы придумать единственные слова, чтобы они имели смысл только в тот миг, когда я их произношу, а потом распадались. Вместе с любимым существом я прокладываю новый путь — и должен его открыть, пройдя для начала дорогами, исхоженными до меня миллионами других людей.
1. Невероятное совпадение
«Я тебя люблю» может звучать как мольба или статья контракта, как акт конфискации или обязательство. Эта обжигающая губы формула прежде всего подходит, чтобы признать мою растерянность. Я прославляю лихорадочное возбуждение, в которое ввергнут другим, и протестую против смятения, охватившего меня по его милости. Одним только фактом своего присутствия некто посторонний расколол надвое мою жизнь, и я хочу воссоединиться с самим собой, не потеряв этого человека. Любовная коллизия — вторжение вертикального измерения в равнинный покой бытия; это боль и сладость, шквал и прилив свежих сил, ожог и благоухание. Как укротить другого — того, кто поверг меня к своим ногам, сразил наповал? Признанием, в котором сольются прошение и вопрошание.
За упоительным «я тебя люблю» скрыто желание поймать другого, вынудить его ответить. Открыв ему свое волнение, я в то же время задаю вопрос: а ты, ты любишь меня? Если — о чудо! — он ответит «да», я наконец почти успокоен, я полон ликованием взаимности. «Я тебя люблю» — это синхронизатор: регулируя разницу во времени, он помещает влюбленных в один часовой пояс, Ты и Я становимся современниками. Это еще и паспорт, который мы протягиваем другому, чтобы войти на его территорию, эквивалент пропуска, милостиво им предоставленного, чтобы открыть нам доступ в его мир. Но тайна не спешит расстаться с девственностью: все сказано, но ничего не совершилось. Едва произнесена роковая сентенция, влюбленные должны сделать ее эталоном жизни, показать, что они ее достойны. Отречься, вернуться назад трудно. Мы уже ступили на корабль, «я тебя люблю» не терпит наречий — ни «немножко», ни «очень»; это абсолют — исчерпывающий, категоричный и бесповоротный.
Я буду любить тебя всегда: формула обязывает того, кто ее произносит, в тот момент, когда он говорит. Это «всегда» вводит в обычное время какое-то другое: я поступаю так, как будто намереваюсь любить тебя всегда, даже если не в моей власти контролировать изменение моих чувств. Мужчина моей жизни, женщина моей жизни — но речь идет только об одной жизни, одной из многих судеб, сквозь которые проходит наш жизненный путь. Эта клятва — и проявление веры, и нечто вроде пари: преодолевая сомнение и страх, она постулирует, что мир — место, где можно расцветать вдвоем и отвечать за себя. Но, заклиная случай, она лишает безопасности обоих любовников, превращает их в потенциальных убийц друг друга. Открывшись в своих переживаниях, я попадаю в зависимость от деспота, столь же своенравного, сколь очаровательного: он волен не сегодня-завтра ввергнуть меня в ту бездну, из которой сам же меня вытащил. Я вступил в область высокого риска, где в любое мгновение может разразиться катастрофа. Другой перестал мне звонить? Нет сомнений: я погиб. Я спокоен? И тут меня бросают без объяснения причин. Итальянский писатель Эрри Де Лука рассказывает: будучи студентом университета, он заболел. Его трясла жестокая лихорадка, и пришедшая к нему подружка принялась его отогревать, ее ласки были так чудесны: казалось, будто он прикоснулся к вечности. После всего этого девушка преспокойно объявила, что они расстаются. Это был не апофеоз, это было прощание.
Грамматическая очевидность обманчива; перед любимым человеком я неизменно в том же положении, что виллан перед сеньором, он сохраняет за собой великолепный пьедестал, откуда я хотел было его свергнуть. Договор о взаимном ограничении свободы действий, который я мечтал с ним заключить, срывается. Он рядом, но я от него отлучен. Я желал определить ему место жительства, запереть его в золотой клетке нашей страсти. Но он сам берет меня под стражу: пленник стал моим тюремщиком. Я не принадлежу себе с тех пор, как попытался его присвоить. Отсюда потребность возобновлять признание еще и еще. Это повторение — одновременно и заклинание, и искупление. Покой настает ненадолго, спустя несколько дней самые нежные клятвы теряют свежесть и требуется повторять их до дурноты.
Женщины легкомысленны, нежны, сентиментальны, коварны, великодушны, похотливы. Мужчины — трусы, эгоисты, бабники, грубияны, изменники. Впрочем, мужчин больше нет, они сдали свои позиции, все они безответственны. Такой инфляции шаблонных представлений одного пола о другом никогда еще не было: оба обмениваются взаимными упреками в том, что они переменились, отступили от стереотипов, которые, однако, не отменены. Женщины ругают мужчин за то, что они сделались такими, какими те сами хотели их видеть; мужчины поносят женщин за то, что они стали иными, оставшись прежними. Раньше уделом женщины были семейный очаг и дисциплина чувств, призванием мужчины — общественное пространство и завоевания; первые принадлежали природе, вторые — культуре. Теперь же каждый пол считает нужным брать на себя задачи, предназначенные другому: матери работают, руководят, учатся; отцы присматривают за детьми и несут часть домашних забот. Они достойно справляются с поручениями? Им ставят в укор недостаток авторитета, отсутствие блеска. Их жены достигают успехов на профессиональном поприще? Они виноваты в том, что забросили своих чад.
Вот оно, проклятие завоеванных свобод: борьба воодушевляет, а победа разочаровывает, разъединяет, сталкивает с непосильным бременем обязанностей. Полученная автономия не сняла с женщин прежних задач и обернулась перегруженностью. Утрата превосходства не привела мужчин к отказу от функций, которые на них возлагались. Встречаясь в зоне неопределенности, те и другие вынуждены наспех конструировать новые модели на основе старых. Они перестали друг друга понимать и не оправдывают взаимных ожиданий. Из-за возникшей путаницы некоторые женщины впадают в ностальгию по классическому мачо, недавно столь ненавистному, а мужчины удивляются, что спутницы их жизни так свободны и вместе с тем так традиционны. Эмансипации суждено превратить нас в существа, которые сеют недоумение, колеблются между многими ролями и прежде всего должны созидать себя в качестве свободных личностей, ответственных за свои поступки.
Другой приводит меня в бешенство, когда ему не сидится на «своем шестке» и тесно в рамках постоянного амплуа. В этом отношении поиски «настоящих мужчин», «настоящих женщин» говорят о стремлении к надежности архетипа, о попытке преодолеть растерянность. Женственность уже не исчерпывается типами матери, синего чулка, музы, шлюхи, так же как мужественность предстает не только в образах вождя, покровителя, отца семейства. Отсюда одна и та же ностальгия по ясности: скажи мне, кто ты, чтобы мне знать, кто я. Оба пола тоскуют по былой простоте, лежавшей в основе их разделения: хочется положить конец неопределенности, заключить другого в границы какой-либо дефиниции. Мучительно жить в туманную эру. Если имеет место кризис идентичности, то он затрагивает оба пола.
Итак, теперь уже не скажешь, что анатомия — это судьба, хотя она и сохраняет свои прерогативы: мужчине никогда не будет дано родить или испытать сексуальное наслаждение так, как испытывает его женщина, женщине никогда не познать радость эрекции. Если половина рода человеческого заново придумывает другую, это не означает ни смешения, ни сближения между ними, лишь некоторые колебания. Понятия, предполагаемые обеими категориями, сохраняются, хотя точного их смысла мы не знаем. Общие места, относящиеся к тем и другим, все еще значимы в ограниченных пределах, не соответствуя, однако же, истине. Все то, что говорят о женщинах: они нежны, эмоциональны, — столь же справедливо и в отношении мужчин: здесь правило — всего лишь сумма исключений. Некое число добродетелей и пороков те и другие делят между собой поровну, как наследство, наконец ставшее общим. Очевидно, что мужчинам и женщинам свойственно по-разному переживать любовь; но отсюда следует, что существует по меньшей мере два способа переживания любви, кого бы это ни касалось, мужчины или женщины. Для женщины нет необходимости отказываться от женственности, как для мужчины — от мужественности: и та и другой свободны (во всяком случае, в странах демократии) творить себя как личность, даже если в нашем обществе и сегодня все еще легче быть мужчиной. Разве обязательно возвращаться к прежним критериям, чтобы справиться с нашей тревогой?
Некая постсексуальная утопия при поддержке хирургии и химии хотела бы смешать унаследованные от природы разделения во славу всемогущества личности. За философской тарабарщиной нетрудно распознать давнее недоверие религии к телу и полу и мечту об ангельском состоянии, которую несет христианство: «…в воскресении ни женятся, ни выходят замуж, но пребывают, как Ангелы Божии на небесах» (Мф 22, 30). Прекрасно, однако, что человечество разделено на две части: биполярность порождает человеческое богатство, превосходящее все ожидания. Еще лучше, что каждая личность подтверждает и одновременно опровергает свою половую принадлежность, совершая непредсказуемые, не свойственные ее полу поступки. Мужчины и женщины не всегда находят общий язык. Главное, что вопреки недоразумениям и недопониманию они продолжают вести диалог, не прибегая к упрощенному эсперанто. Нужны как минимум два пола, чтобы каждый мечтал быть другим. В следующей жизни я хочу родиться женщиной.
2. Придумай меня заново
Поразительная загадка — заповедь: люби ближнего, как самого себя. На первый взгляд совершенно нелогично: или мы любим себя в ущерб другому, или любим другого в ущерб себе. Выходит, чтобы душа открылась к ближнему, нужно, забыв скромность, преисполниться самообожания. Но речь идет не о последовательности, скорее о совпадении. Я люблю себя, потому что меня любят другие, они говорят мне, кто я. Мне необходимы их доброжелательный взгляд, их готовность внимательно слушать[25]. Они утверждают меня в моем бытии, их уважение наделено способностью прорастать во мне.
Любить самого себя значит осознавать раскол. Аристотель отличал полезный эгоизм от мелочного. Важнейшее открытие: для самооценки нужно внутреннее разделение. «Лошадь не знает несогласия с собой, поэтому она сама себе не друг». Только человек может стать врагом самому себе и в пределе пожелать себя уничтожить. Каждому необходимо присутствие других, чтобы отстраниться от себя. Христианство также утверждает идею двойного «я»: светского и божественного, пустого и глубокого, ложного и истинного. Между мной и моим «я» проскальзывает гигантская тень Бога: его следует принять, отстранив все эфемерное, — смерть животворящая и жизнь мертвящая, сказал Франциск Сальский. По Паскалю, «я» ненавистно, потому что своей плотностью оно мешает нашей внутренней сущности, нас превосходящей. Любить ближнего, как самого себя, значит любить в нем ту часть вечности, которую мы разделяем и должны воспринять как знак нашего общего возможного искупления. Наконец, Руссо разграничивает добрую любовь к себе, единственный залог истины, и поощряемое обществом дурное самолюбие.
Что нам вынести из этих традиций? Что нужно начать с самоуважения, чтобы забыть о себе и дать место другим. Поэтому важно познать себя достаточно рано и больше об этом не думать. Стань тем, кто ты есть, говорил Ницше. Но стань и тем, кем ты не являешься, — может быть, лучшим. Просветители рассчитывали на возможность совершенствования человека: мы не воплощаем полностью свою сущность, в нас заключены резервы ума, доброты, мужества, о которых мы не подозреваем. Итак, мы рождаемся по крайней мере дважды, поскольку из полученного «я» творим «я», предъявляемое миру, и переходим от ветхого человека к новому. Если психоанализ полезен, то его польза состоит в возможности для каждого примириться со своей невротической слабостью и принять себя таким, какой есть. Заключить мир с самим собой — обманчивое выражение: вообще-то речь идет не о том, чтобы положить конец жестокой войне, но об изживании конфликта, который нас подавляет, постоянно возвращает к тем же проблемам. Как говорил Фрейд, кому недостает нарциссизма, тот не имеет власти и не может внушать доверие: есть, таким образом, «хороший» нарциссизм, он позволяет нам быть другом и самому себе, и другим людям; есть иной нарциссизм, выражающий наше глубокое сомнение в собственной ценности, хотя грань между первым и вторым очень тонка.
Возьмите фразу Симоны Вейль: любить постороннего, как самого себя, предполагает и противоположное — любить себя, как постороннего. Симметрия полная, но равновесие неточное: любить себя, как другого, очевидно, означает все еще придавать себе слишком много значения, слишком нежно смотреть на притягательного незнакомца, которого я воплощаю для самого себя. Нужно отойти подальше от себя, чтобы очиститься от внутреннего хлама и приблизиться к тому, что от нас далеко. Переполненность собой мешает дать место другим. Даже тот, кого день и ночь терзает отвращение к самому себе, остается прикованным к собственной персоне цепями мучительного рабства. Тщеславие тысячелико, и одна из наиболее усовершенствованных его форм — самобичевание. Отсюда печальная участь — существовать лишь для себя, быть осужденным везде и всюду гоняться за своим отражением (успех радио, телевидения: это объекты, создающие псевдо-другого, они говорят с нами вместо собеседника, смотрят на нас, не видя).
Влюбиться значит придать вещам рельефность, заново воплотиться в плотном веществе мира, открыть в нем такое богатство, такую содержательность, каких мы прежде не подозревали. Любовь искупает грех существования: неудача в любви удручает бессмысленностью этой жизни. Одинокий, я чувствую себя и пустым и вместе с тем пресыщенным: если я — только я, то меня слишком много. В ужасный момент разрыва это «я», о котором хотелось забыть, возвращается ко мне, как бумеранг, как балласт ненужных забот. Вот я снова отягощен мертвым грузом: вставать, умываться, питаться, переживать безумие внутреннего монолога, убивать часы, бродить, как неприкаянная душа. Такая пустота — это избыток. «Великие, неумолимые любовные страсти всегда связаны с тем, что человеку мнится, будто его тайное, глубоко спрятанное „я“ следит за ним глазами другого» (Роберт Музиль). Но тайна этого «я» в том, что оно целиком вылеплено другим, оно — результат экзальтации, в которую вводит нас другой, небывалой радости быть любимым, то есть спасенным при жизни. Любовь — источник всхожести, под ее влиянием в нас распускается нечто, существовавшее лишь в латентном состоянии, она освобождает нас от бедного эго с его бесконечной жвачкой, составляющего основу нашей личности. И в обмен возвращает другое — возросшее, радостное: оно делает нас сильными, способными на подвиги.
Есть природная стыдливость, которая скрывается от взоров, и иная, расцветающая в глубинах эротического неистовства, когда он или она, отдаваясь, от нас ускользают. Тело познают, как учат иностранный язык: одни — спонтанные полиглоты, другие так и остаются косноязычными новичками. Но тело любимого существа — всегда неведомый континент: его манера дарить себя многое говорит о том, что оно утаивает. На самом дне наслаждения я чувствую его неприкосновенность. Сдержанность продолжает упорствовать и в недрах сладострастия. Непристойно не то, что показывают, а то, чего нам никогда не увидеть, чем нельзя овладеть, — сплав неприличия и отсутствия.
Нагота, прежде всего, испытание на хрупкость, а затем испытание смущением. Раздеться значит стать уязвимым, подставить себя ударам, насмешкам. Чтобы вызвать эротическое смятение, мало сбросить одежду, здесь требуется изящество, искусство, данное не всем. Непросто носить костюм Адама и Евы, иной стриптиз защищает надежнее доспехов. Обнаженность — это творчество, она постепенно рождается во взаимных ласках, когда плоть раскрывается под вашими пальцами, как брошенные в воду японские бумажки, которые превращаются в букет цветов. Воздавая должное моим половым органам, другой облагораживает их. Нежное дикарство его обхождения со мной преображает мое ничем не примечательное тело в сияющее, светоносное. Я возрождаюсь, возвращаюсь к самому себе, все, что было обыкновенным, становится чудесным и пламенным.
Стыдливость — не та сдержанность, что предшествует любви, но спазм, завершающий ее цикл, последняя форма разделения. На пике страсти совпадения не происходит, «тайное не становится явным, ночь не рассеивается» (Эмманюэль Левинас[26]), единство разрушается. Что потрясает сильнее, чем отблеск наслаждения на любимом лице, пылающем в экстазе? Мы осязаем абсолют, воплотившийся в этих искаженных чертах, будто мистики в миг озарения, узревшие Божественный лик и ошеломленные. Близость возрождает девственность любовников. Под этим словом надо понимать не девичью плеву, объект мрачных спекуляций, а качество того или той, кого воскрешают, бесконечно обновляют мои ласки. Напрасно пытаюсь я удержать любимого, насытить свою алчность — он мне неподвластен, он всегда выходит из наших объятий во всем блеске новизны. Я остаюсь на берегу другого — вечного незнакомца, как Моисей на пороге Земли обетованной.
3. Формула-шлюха
Есть личности, которые с первого же часа никогда не сомневаются в том, что ими восторгаются, их ждут[27]. Эта уверенность осеняет всего человека ореолом, сообщает ему гарантию избранности. Таким баловням часто достается от жизни — и наказание тем более жестоко, что они считали себя непобедимыми. Немногие из нас обладают подобной уверенностью. Любовь создает новое «cogito»: ты меня любишь, значит, я существую (Клеман Россе); я тебя люблю, значит, мы существуем. Но бытие, которое дарует нам другой, любящий нас, — лишь возможность. Формула «я тебя люблю» на деле может стать своего рода универсальной отмычкой, облегчающей повседневное общение, как в голливудских фильмах, где между родителями, детьми и супругами медом растекается нежность. Герои обходятся без имен, все они зовут друг друга «my love, my darling», даже когда ругаются на чем свет стоит. Бывают «я тебя люблю» сиюминутные, вырывающиеся в пылу эмоций, срок их действия ограничен спазмом удовольствия; анонимные, не обращенные ни к кому в частности; агрессивные, брошенные, как сверток с грязным бельем; «я тебя люблю» — плацебо, благотворные для того, кто слушает, и безболезненные для того, кто говорит; «я тебя люблю» умоляющие — в них просьба взять на себя полноту ответственности; нарциссические — они означают всего лишь: «я обожаю себя в вашем лице», таковы признания певца толпе. Массовое поклонение способно вызвать оргазм невиданной силы! Вспомним и пылкие заявления, за которыми следуют долгие периоды молчания, так что радость адресата сменяется полной растерянностью. Нас ранит не равнодушие чужих, а холодность близких — вернее, перебои исходящего от них тепла. Нам кажется, будто мы прижимаем их к сердцу, но в наших объятиях — отсутствующий. Не без основания не доверяют клятвам, расточаемым в минуту близости: якобы, занимаясь любовью, невозможно говорить о любви; когда ликует плоть, язык охотно мелет вздор, бросая пустые обещания. Но верно и обратное: в смятении чувств застенчивому легче произнести высокие слова, не боясь быть смешным.
«Я тебя люблю» — поистине формула-шлюха, но это не значит, что она лжива: она неразрешима. Самая жгучая тайна, самая старая песня. Вы ничего не узнаете от предмета вашего обожания, кроме главного: он вас еще любит. Это единственное знание, которым он способен вас одарить, определяя тем самым — жизнь или смерть. В этом смысле любимый человек по природе всегда роковая личность: он — и никто другой, таких не может быть много, до последнего нашего вздоха он будет воплощать лицо самой судьбы, даже если он нас покинул.
4. Портрет голубков-мстителей
Признание в любви — незаполненный чек, и нам не терпится обналичить сумму: чудный дар превращается в долг, мы хотим возместить расходы. «Я тебя люблю»: ты должен вернуть мне любовь, если можно, сторицей. Когда любви предоставляют слово, она использует язык сделки: открывается счет, а кредитор и должник постоянно меняются ролями. Стоит одному из них, подводя итог, счесть себя обманутым, баланс нарушается. Любить — значит, прежде всего, выделить из человеческого сообщества одно существо, оставить мир и ничего не знать, кроме этого существа. Но такая жертва требует возмещения, и по возможности с процентами. Избранник должен ежедневно доказывать нам, что мы были правы, поднимая его на пьедестал и пренебрегая другими возможными поклонниками.
В начале XVIII века английские моралисты делают важное открытие: развитие любви в лоне семьи сопровождается умножением числа конфликтов и нарастанием ненависти[28]. Вид пары некогда томных голубков, превратившихся в разъяренных бойцов, которые вцепляются друг другу в глотку во время бракоразводного процесса, — один из поразительных уроков природы человека. Как они сменили восторг на отвращение? В совместной жизни постоянно накладываются один на другой два временных пласта: время событий, переживаемых вместе, счастливых или трудных, и беспощадное время отсутствий, которые вписываются в колонку «дебет». Живые воспоминания о прекрасных годах, печальная память о сетованиях. Порой любовники ведут себя, как ростовщики, которые отдали сердце в кредит и безжалостно капитализируют провинности. Заставить другого платить: это выражение надо понимать буквально. Деньги, требуемые в качестве компенсации, должны удовлетворить нарциссизм того, кто чувствует, что его надули: он пошел на чрезмерные жертвы и ждет возмещения задолженности. Ящик с претензиями открывается нараспашку: я попался, я отдал тебе лучшие годы. В эпоху, когда деньги изгнаны из сферы любви, вновь, и все чаще, выдвигаются денежные требования: они изливают бальзам на нравственные раны. Так, предбрачный контракт, принятый среди состоятельных людей за Атлантикой, имеет хотя бы то преимущество, что ставит все точки над «i», определяя еще до свадьбы сумму компенсации, которую выплачивает супругу в случае развода тот, кто богаче. Это избавляет от смешения жанров и паразитирования на чувствах[29].
Любовь задает вопросы, как сфинкс. Внешнее спокойствие, улыбки не мешают ей постоянно заниматься расследованием. У влюбленных есть нечто общее с полицейскими — они идут по следу потенциального преступления, им нужны явные улики, они никому не доверяют. Они видят детали, которых никто не замечает, слышат то, что ускользает от самых чутких ушей. Молчание, колебание приводят их в замешательство. Они становятся детективами, шпионами: одни нанимают частного сыщика для слежки за супругом, другие пиратски вскрывают его компьютер, мобильный телефон, подслушивают все его разговоры. Свидетельства привязанности превращаются в признаки измены, самые очевидные доказательства обмана — в залоги верности. Одни видят за ласками только коварство, другие принимают коварство за ласку. Подозрительность бывает наивной, как и доверчивость. Болезнь влюбленного — паническое стремление интерпретировать, он проводит все свое время, расшифровывая столь знакомый, столь недоступный язык под названием «другой».
«Я недостоин тебя!» — восклицал любовник в первые дни. «Ты меня не заслуживаешь», — упрекают впоследствии друг друга разочарованные супруги. Пламя любви — пламя войны; объяснение в любви, как объявление войны, открывает пространство боевых действий: область высокого напряжения, которое может обернуться непримиримой враждой. Идеализация чревата девальвацией, дифирамбы — злословием. «Я тебя люблю», «я тебя хочу», «я тебя ненавижу», «я тебя не выношу». Нередко между старыми супругами создается атмосфера крайнего раздражения — они слишком долго хлебали из одного корыта и теперь не переваривают друг друга. Семейная жизнь двоих превращается в битву, во взаимное наказание за то, что они вместе: пока новобрачные ворковали, втайне набирала силу волчья злоба; великие страсти вырождаются в мелкие дрязги.
5. Вежливое умолчание
Бывает, что влюбленные противятся объяснению, дробят его на части, дабы смягчить риск; отшучиваясь или отмалчиваясь, уклоняются от императива ясности, заключенного в словах признания. Лучше намекать, не открываясь до конца, лучше отложить на потом роковое разоблачение, продлить добровольное лишение. Выбрать недосказанность в любви, чтобы восторг не превратился в сделку. Все же у людей редко хватает мудрости удерживать язык и занимать позицию вежливого умолчания: большинство стремится выяснить отношения и унять свою тревогу. Вся любовная драматургия сосредоточена в этой попытке объясниться: захват и покорность, излияние и неприятие, упоение и закон. Повод для ложных исповедей, притворных откровений, обмана под видом истины. «Я тебя люблю» — не самоцель, за этими словами открывается сцена, которая выходит из-под контроля любовников, декламирующих первые реплики. Только время покажет, было ли сказанное потенциальным актом или просто мантрой для укрощения другого с наименьшим риском.
Наконец, «я тебя люблю» бывает чисто жертвенным, как слова родителей, обращенные к ребенку: это повседневный акт веры, дар, ничего не требующий взамен. «Ты чудо, ты не можешь мне надоесть, твое существование — лучший из всех подарков, которые я когда-нибудь получал». Сказать так — совсем не то, что закабалить слушающего клятвой, это значит освободить его от какого бы то ни было долга по отношению к нам. Парадокс приношения, которое никак не обедняет дарителя, обогащая сверх всякого обладания. Мы любим наших детей, чтобы однажды они нас оставили, мы расточаем им заботы и нежность, чтобы подготовить их к независимости. Мы радуемся их радостям, их успехи — наши успехи, их огорчения — наша личная боль. Они нам не принадлежат, они ничего нам не должны и покинут нас, когда придет время. В хрупкости маленького человека любовь узнает свою слабость, свою смертность: она и сама — слабая искорка жизни, которую нужно только зажечь. Так любя, мы поневоле даем согласие потерять другого, даже если это будет для нас несчастьем (нет ничего грустнее семейного гнезда без семьи), мы избавляем его от нашего влияния, не облекаем невозможным мандатом взаимности. «Любимость — проходит. Любовь — длится» (Рильке)[30].
Знаменитая строчка Арагона: «Счастливой любви не бывает» — прекрасна и вместе с тем лжива: любые отношения рассматриваются с точки зрения конца. Сентенция обрушивается, как беспощадный приговор, который обжалованию не подлежит. Если нам хотят сказать, что все мы однажды умрем и абсолютное счастье людям недоступно, стих этот ломится в открытую дверь. Если счастливой любви не бывает, как объяснить, что многие, едва успев пережить одну мучительную историю, мечтают вновь попасть под власть тирана — столь же пленительного, сколь опасного? Следует согласиться с обратным утверждением: любовь бывает только счастливой — ведь она продолжает жить даже после того, как страсть умирает. Зачем стараться запятнать, затоптать то, что может оказаться недолговечным, как не дорожить тем, что Пеги назвал «пронзительным величием тленного»? Самый прекрасный дар, который приносят друг другу двое помимо тела, удовольствия, таланта, — неповторимая история, соединяющая их навсегда, даже если им придется расстаться.
Сколько радостей в жизни четы: за тобой следит растроганный взгляд другого, его благосклонный слух настроен на твою волну, вместе вы совершаете нечто значительное, дерзаете на то, что одному не под силу. Когда рядом со мной любимое существо, свидетель всех моих поступков, я спасен. Добродетель совместной жизни — снисходительность. Тебя принимают таким, какой ты есть, с твоими слабостями, тебя не казнят. Исполнение приговора отложено. Можно не думать об имидже, тогда как там — в обществе — я должен постоянно доказывать, на что я способен. Нам лень покидать этот кокон блаженства, превращаться в общественное животное, носить маску, представляться шутником, краснобаем. Очаровательна возможность наедине быть глупым, болтать о пустяках, дурачиться без риска навлечь на себя гнев цензуры, придумывать другому имена, оспаривая акты гражданского состояния.
В гармонии супружества чувство наслаждается собой, оно — и режиссер, и спектакль, оно говорливо и красноречиво. Жизнь вдвоем — рутина, но рутина счастливая, в ней обещание надежности. Радость привычных вещей, удовольствие каждый вечер видеть любимого возле себя. Не обременять его своей привязанностью, не докучать ему; основа самой тесной близости — точность дистанции. Мне нужно, чтобы другой был рядом: тогда я могу перестать думать о нем, не терзаться его отсутствием.
Что касается мук любви, они неотделимы от счастья; нам нравится страдать, исчезни вдруг эта боль — эта мука-услада, без нее мы затоскуем. Можно сколько угодно оскорблять, проклинать любовь, упиваться дешевым пафосом, — вопреки всему именно любовь, и только она, дарит нам ощущение высокого полета, в ее волшебном плену переживаем мы самые драгоценные этапы судьбы. Быть может, страсть сулит несчастье, но еще большее несчастье — никогда ее не испытать.