— Не могу, еще не вычитал.
— Ага, тогда так и говори: не могу. И старшим в голове яичницы не делай… Лучше скажи: какая длина России? Сколько дней, к примеру, надо идти, чтобы ее из конца в конец пройти?
— А это как считать. Если, например, от Балтийского моря до Великого океана, так, пожалуй, верст… тысяч восемь будет. А сколько вы, Влас Данилыч, можете в день пройти?
— Семьдесят верст пройду.
— Да где тебе! — откликнется голова. — Один-то раз сможешь, а так, день за днем, не одолеешь!
Слово за слово — порешают на том, что верст сорок в день пройдет.
Беру бумагу, считаю.
— В таком случае будете идти полгода и двадцать дней.
— Экий кусище земли! — удивляются люди и добавляют: — На нас хватит. Дай бог вспахать столько!
Зерно учения
Чем больше учишься, тем больше и пользы и интереса. Тому письмо напишешь, этому прошение, иному налог проверишь и высчитаешь… Всякий раз новые вопросы, дела, интересы.
Все чаще бегал я к дядьке. Ни один паренек в станице не мог похвалиться таким дядькой: богатый, в травах разбирался, попугая имел и ногу деревянную.
С этой ногой дядька вернулся еще с японской войны. Одинокий, он осел на пустоши за рекой и основал новое хозяйство: не пахал, так как не мог ходить за плугом, а завел ульи и посадил фруктовые деревья. Через десять лет его пасека и фруктовый сад стали известны всей округе.
Отец мой не умел ни читать, ни писать. Дядька зато был «ученый». Никакой школы он не кончал — выучился сам и постоянно читал.
Именно благодаря дядьке я попал в школу: он уговорил отца. Дядька был моим поверенным, защитником и руководителем.
— Читай, пострел, читай, — говаривал о«, — знаешь, что такое книжка? Видишь, я делаю ульи. Чем я их делаю? Ясное дело, пилой, рубанком и сверлом. Посчитай, сколько этого инструмента на полке. И у каждого свое назначение имеется. А книга, Вовка, это тоже инструмент, инструмент самый лучший. Только знай, сынок, инструменты бывают и негодные, старые или глупо придуманные. На такие жалко времени, можно работу испоганить.
Больше всего я любил считать и узнавал все новые способы счета. В конце концов я прославился на всю станицу.
Пришел как-то к отцу Влас Данилыч и просит:
— Одолжи нам, сосед, Вовку на две недели.
Он просил дать сына, как обычно просят одолжить плуг или лошадь.
Станица собиралась сдавать зерно. К амбару, собственно говоря к большому гумну, подъезжали возы. Казаки подходили, показывали старые квитанции, говорили, сколько пудов им остается внести.
А меня усадили на бочку перед гумном, дали вместо стола две оструганные доски, на доски положили толстую тетрадь, два карандаша (один подешевле, простой, для расчетов на черновике; второй — химический, для чистовика), рядом мешочек конфет поставили, а около бочки, только руку протянуть, — ведерко орехов.
— Считай, Вовка, считай. Как устанешь — возьми конфету или орешек погрызи, отдохни. Мы не спешим. Лишь бы ты считал аккуратно, по справедливости.
И отца почтили: дали ему четвертушку махорки.
А когда я всем хозяевам подсчитал, кто сколько дал да кто сколько должен остался, когда я все это записал на квитанциях, — велели хозяева отцу с возом подъехать и насыпали ему десять пудов пшеницы!
Домой мы ехали медленно, и вся станица видела прекрасное зерно учения.
Турнир землемеров
С того времени, после квитанции на зерно, очень я в глазах людей вырос. Бывало, раньше встретит меня кто на улице, только головой кивнет:
— Здоров, Вовка!
А теперь шапку снимет и так-то почтительно скажет:
— Здравствуйте, Владимир Лукич!
Как равный равного приветствует заправский хозяин меня, босого паренька.
А уж что было, когда я землемером стал!
Я тогда как раз школу кончил и не знал, что с собой делать, то ли в каникулы коней у отца пасти, то ли податься к дядьке на пасеку.
А тут два хозяйства делились, и несколько малоземельных семейств переселялись в брошенную погорелую усадьбу: сельскохозяйственную артель там создавали.
Отца попросили, чтобы я обмерил землю и установил границы.
Дядька стал меня ободрять:
— Берись за работу, пострел, не бойся! Я тебе такую книжку достану — не ошибешься.
И я взялся за дело. Через несколько недель, когда я уже порядком намаялся, приезжает сам окружной землемер и в крик:
— Что за самоволие! Кто вам разрешил землю без меня мерить?
— Мы ж вас просили. Год ждали, больше невмоготу было…
— Глупости! Что еще за насмешки выдумали! Из мальчишки землемера делать!
— Дык он же хорошо отмерил. Очень довольные мы им.
— А я вот не доволен. Какой-то пастух понатыкал в землю кольев, перепутал все, напорол тут, а я утверждать должен?
Это было уже слишком. Станица впала в амбицию: наш парень, наш землемер, мы за него ручаемся!
— Ах, так? Ну я завтра же проверю! Увидим, что вы тогда запоете.
Закипело все в станице: он нашего землемера прижать захотел? Не выйдет!
— Не поддавайся! — кричат мне. — Бери книжки, бери мерки, все бери! Держись в седле крепко, брат!
Вечером люди собирались группами, бились об заклад, чей землемер победит: станичный или городской.
Дядька ковылял от одних к другим, подбадривал:
— На Вовку ставьте, только на Вовку! Наш конь, степной, выдюжит!
На другой день пошли в поле всей станицей. Судьями выбрали учительницу и дядьку. Они следили за каждым движением землемера, не переставляет ли он какой колышек? Но землемер работал без подлога и только время от времени, глядя на планы, ругался так, что земля содрогалась.
Вечером все собрались на майдане, и окружной землемер заявил:
— Обмеры вашего землемера неточны, но они куда лучше, чем обмеры того идиота из правления, который планы делал и на проверку посылал. Поэтому, граждане, я очень перед вами извиняюсь. Зря я вашего землемера обидел. Поправки в план я внесу и все их утверждаю.
Крик пламенем полыхнул: такое «ура» грохнуло, что солома с крыш полетела. Все затопали, засвистели на радостях. Схватили меня за руки, за ноги и давай качать!
Дядька влез на камень и кричит:
— Кто выиграл, пусть ставит! Кто проиграл, пусть, тоже ставит — будет знать, как в своего не верить!
Вечером понатащили отцу водки, колбасы, разных лакомств: начался такой пир, какого давно в станице не было.
Дядька, что ни час, произносил речь о пользе науки.
Землемер обещал мне высокую поддержку в окружном правлении, а отец, сильно захмелевший, на рассвете совсем разбушевался: «Где доблесть, где удаль казачья?» А потом схватил шашку и лучшему барану, без всякой нужды, только хвастовства ради, единым ударом отсек великолепную голову.
Барана надо было съесть, так что с вечера, веселье началось заново.
Роковой ужин
Настала осень. Я уже несколько раз спрашивал отца, когда же он, наконец, пошлет меня в город учиться.
— Кончилась твоя учеба, — отвечал он. — Будешь в станице писарем, на своем хозяйстве. Самое милое дело.
Вижу, самому не справиться. Бегу на пасеку к дядьке, чтобы он отца смягчил и уговорил.
И вот однажды, в воскресенье, дядька появляется на пороге с изрядным бочонком меда. Вроде проведать пришел, как обычно, а сам мне подмаргивает: «Нынче, мол, я его уломаю».
Отец велит матери похлопотать об ужине, а брата к столу приглашает, бутылку выставил.
«Ой, худо, — думаю, — худо это кончится. Не уломать дядьке отца».
Во всем свете не найти двух людей таких несхожих, как эти братья.
Дядька — кругленький, лысоватый, на деревянной ноге, отец — высокий, проворный, черный, не то цыган с виду, не то грек. Дядька — ученый, отец — темный.
Дядька, с тех пор как потерял ногу, словно открыл в себе что-то, стал спокойней и, отказавшись от своих столь больших некогда надежд, без устали ковылял по жизни, глядя на мир с мягкой, понимающей улыбкой.
Отец же, находясь в вечном разладе с собой и с миром, так и не обрел душевного спокойствия. Честный и справедливый по натуре, он заблудился в жизни, не знал, куда и зачем идти. Он прошел две войны — японскую и германскую: сердце его черствело от испытанных обид, от бессмысленно пролитой крови. С каждой выпитой стопкой дядька все больше отрешался от самого себя, как бы высвобождаясь из тесной оболочки. Ум его охватывал все более широкие горизонты, разрешая с чрезвычайной легкостью самые запутанные вопросы.
Отец, наоборот, мрачнел, начинал вспоминать прежние обиды и разочарования, лил спирт прямо на старые раны и, разгоряченный, слушал дядькины речи угрюмо, подозрительно, готовый к вызову, даже скандалу.
Я поглядывал на них из угла и думал: «Не уломать дядьке отца за бутылкой. Надо было на пасеку его зазвать, новые ульи показать, а потом, за чаем, тихим, теплым вечером…»
— Хватит об этом, — услышал я голос отца. — Знаю, к чему клонишь. Ничего не выйдет! Никуда я Вовку не пушу, пусть учится хозяйствовать. Такая моя воля, и так будет!
Тогда вмешался я:
— Если вы меня в школу не пустите, я, отец, у вас работать не стану.
— Что-о-о? — медленно спросил отец. — Ну-ка поди сюда поближе. Повтори, что ты сказал?
— Не буду у вас больше работать.
Сорвался отец с лавки и бац меня по лицу!
— Вон из моего дома!
Опомнился я в степи. Ночь была светлая, лунная. Вдали чернело наше гумно.
«Захочу и подожгу его, — подумал я, — а захочу — уйду. Я сейчас все могу».
Я почувствовал во рту кровь. Дотронулся до носа: он был мокрый и болел.
Мне показалось, что меня зовет мать. Я повернул в другую сторону, дошел до ближайшей речки, обмыл лицо и пошел прямо через речку на другой берег — в широкий мир.
Тропой беспризорных
Охотней всего я вычеркнул бы этот год из своего рассказа и даже из памяти, раз и навсегда. Но память упряма, из нее ничего не вычеркнешь.
А рассказ стал бы лживым, если бы я умолчал о том, чего теперь стыжусь. Что же делать…