5 апреля. Вчера ходил по заводу. Сам. Честное слово! Очень красиво. Руда шипит, металл клокочет, моторы шумят, ремни шелестят. А сколько всяких там вентилей и гаек! Прямо дух захватывает.
5 апреля. Ночью.
Люблю я высокие трубы
И звездное небо в дыму.
Та-та-та, та-та-та мне любы
Та-ти-та, та-ти, почему…
8 апреля. Хорошо, честное слово, хорошо на заводе! Когда я подумаю, что меня окружают рабочие и я среди них в центре, сердце наполняется радостью и умилением, и прямо дух захватывает!
9 апреля. Сегодня одна работница спросила у меня, который час. Я ответил. Вот ведь, оказывается, сживаюсь я с пролетариатом, могу разговаривать с рабочими, и они понимают меня!
11 апреля. Нехорошо, очень нехорошо. Прямо буза получилась. Сегодня на вечеринке ребята напоили меня, а одна дивчина полезла целоваться. Голова болит. Мама! Я больше не буду!
12 апреля. Из партийцев больше всех мне нравится товарищ Клещенко. Когда я вижу зеленые зрачки его мужественных серых глаз и твердую улыбку на простом пролетарском лице, сердце наполняется умилением и восторгом. Вырасту — обязательно буду таким, как он!
15 апреля. Трудно и тяжело. Три часа провел в уборной. Уничтожал оппозиционную литературу. Я не виноват. Это ребята мне подсунули. Какие негодяи! Крючка к двери не могли приделать. Рука прямо заболела придерживать…
10 мая. Ну вот, я уже на новом заводе. Веду новую жизнь, пишу в центральные органы и товарищу Клещенко, которому сегодня отправил письмо следующего содержания:
«Дорогой товарищ Клещенко! Ну вот, я уже на новом заводе, веду новую жизнь, пишу в центральные органы и когда подумаю, что и здесь меня окружают пролетарии, сердце наполняется гордостью.
Спасибо тебе за то, что ты помог мне проработать и оформить мое отношение к моим прежним ошибкам. Многое я осознал и уже вырос. Вчера уже брился в парикмахерской сталелитейного цеха.
Посылаю тебе стихи, написанные мною сегодня ночью в чугунолитейном цехе.
Люблю я заводские трубы
И звездное небо в дыму.
Вагранки, мартены мне любы,
Не знаю и сам почему.
Люблю всевозможный я скрежет
И шелест различных ремней,
И мысли мои уж не те же,
А стали как будто ясней.
Петр Воякин
P. S. Как твое мнение?
Р. Р. S. Погоды здесь стоят хорошие. Имеется пруд, в котором можно ловить карасей. В общем, строительство развертывается. Приезжай!»
С. КлычковКлычкухинский чертякирь
Эх, теперь не те времена, что допрежь были. Теперь народ образованный, на лисапетах ездит, друг дружку по проволоке за тридевять земель словогонами хает. А чтоб с чертом за ручку поздороваться али домового со днем ангела поздравить — и думать не моги. Гордый нынче народ пошел, едят его мухи с комарами!
А ежели раскумекать, так нешто без чертей жить можно? Лешогоны, да оборотни, да русалки для нашего брата, клычкухинского писателя, самое что ни на есть разлюбезное дело.
Выйдешь в ополночь на лесную прогалину — экая благодать! — зайчья на поляне скачет не разбери-бери. Почитай, тысчи полторы будет. Зайчихи, словно девки, хоровод водят, песни поют и калган нюхают.
А уж чертячины этой — видимо-невидимо — инда глаза свербят. А в ушах звон — то ли глав-черт Анчутка соловьем причмокивает, то ли ведьма кукушкой кукует. Шут его разберет!
Конечно, городскому все черти на один лад. У городского глаз порченый и плоть пришибленная. Ан черти-то разные бывают. У иного бородка штопором, у иного хвост загогулиной. А бывают и такие — ни бороды, ни хвоста, кругл, как бабье колено. Одно слово… сунгуз.
Иной маловер усомнится и головой покачает. Дескать, мели, Емеля, — твоя неделя. А мне што. Пойди-ка, проверь! Окромя пней да шишек еловых ничего не увидишь. Потому черти народ дошлый. В городах, может, и есть, а может и нет.
А в Клычкухине их тьма-тьмущая. И каждый мне сват и брат, и с каждым у меня разговор душевный.
Недаром и кличут меня по всей округе — клычкухинский чертякирь.
М. КольцовО нравах Захолустинска
Прежде чем говорить о нравах уездного города Захолустинска, позволю себе сказать несколько слов о Лондоне.
Как всем известно, пыль столетий покрывает стены Вестминстерского аббатства, гранитную лужайку Трафальгарского сквера и внушительный живот полисмена, олицетворяющего мощь великой Британии на перекрестке Оксфорд-стрита.
Я не имею чести состоять фельетонистом «Таймса» (хотя позволю себе заметить, что подписчикам этого достопочтенного органа было бы полезней читать, не скажу — мои, но, если хотите, — наши фельетоны), тем не менее я имел сомнительное удовольствие присутствовать на том балаганном представлении, которое писаками из Скотланд-Ярда именуется большим парламентским днем.
Нужно присутствовать самому, чтобы в полной мере оценить акробатические способности гнусных разновидностей дряхлого парламентаризма.
Ллойд-Джордж, эта старая лисица с благопристойными манерами джентльмена с большой дороги, вилял либеральным потрепанным хвостом.
Извините за выражение, Рамзай Макдональд показал высшую форму социал-предательства, влезши к его величеству королю Георгу без помощи казанского мыла. Наконец, Чемберлен — эта достопочтенная обезьяна с моноклем и шанхайская гиена в смокинге — продемонстрировал непреклонную твердолобость матерого консерватора.
Нужно ли ко всему сказанному добавлять, что нравы нашего Захолустинска ни в малейшей степени не похожи на нравы Лондона!
Полагаю, что сами читатели сделают соответствующие выводы. Конечно, не в пользу последнего. И правильно поступят.
Л. ЛеоновПлоть
Лось пил водку стаканами.
В дебрях опаленной гортани булькала и клокотала губительная влага, и преизбыток ее стекал по волосатой звериности бороды, капая на равнодушную дубовость стола.
Нехитрая ржавая снедь, именуемая сельдью, мокла заедино с бородавчатой овощью. Огурец был вял и податлив и понуро похрустывал на жерновах зубов, как мерзлый снежок под ногами запоздалого прохожего.
Оранжевая теплынь разливалась по тулову. Мир взрывался и падал в огуречный рассол. Наступал тот ответственный час, в который выбалтывается сокровенное и воображением овладевает апокалипсическое видение.
В ту пору и возникла в позлащенном оранжевом закатом оконце хмурая иноческая скуфья.
Недоброй черностью глаз монашек взирал на пиршество.
— Ты чего, тим-тим-тим, уставился? — превесело и пребодро воскрикнул Лось. — Влезай, присаживайся. Как звать-то?
— Евразий, — проскрипела скуфья.
— Водчонки небось хочешь, индюшкин кот?
— Правды взыскую, — пробубнил Евразий, облизывая губную сухоть. — Бабеночку бы мне.
— Эва, чего захотел! — Лось приударил стаканом по столу. — Дрова руби! Тим-тим-тим! Холодной водой обтирайся!
— Красоты жажду, — сипел монашек. — Нутряной огонь опалят младость мою. Зрел я ноне беса. Бабеночку нерожалую. Персты пуховы… губы оранжевы…
Все ярилось в нем: и манатейный кожаный пояс на простоватых чреслах и бесстыжие загогулины нечесаных косм, высунувшиеся оранжевыми языками из-под омраченной плотью скуфьи.
Смутительная зудь явно коробила первозданное Евразиево вещество.
— Не дури, парень! Не люблю! — прикрикнул Лось, дивясь иноческому неистовству. — Смиряй плоть, блудливая башка. Тригонометрию изучай! Химию штудируй!
— Пошто супротив естества речешь?! — возопиял Евразий и вдруг преломился надвое в поясном поклоне. — Прости, брат во строительстве. Не помыслю о греховном, доколе не обрету знаний указуемых.
Дуют ветры — влажные, как коровьи языки. В величавых, как вселенная, дифибрерах крошится мир. В первозданной квашне суматошливой целлюлозы, как разрешенное сомнение, зачинается бумажная длинь, и в неохватных немощным глазом просторах возникает оранжевая пунктирь преображения Евразиевой плоти.
А. МариенгофВранье без романа
Как сейчас помню, была скверная погода. Дождь лил как из ведра. Мы собрались в квартире старого журналиста и пили водку, настоенную на красном перце.
За окном бухали пушки, татакали пулеметы и раздавались частые ружейные выстрелы. Это был день Великой Октябрьской революции.
О, я хорошо познал всю прелесть восстаний, огненную красоту штурмов, непередаваемую музыку боев и сладость победы!
Как сейчас помню, я всей душой стремился на улицу, но, к сожалению, на мне было легкое осеннее пальто, и я боялся простудиться.
Тогда же я сказал историческую фразу:
— В октябре 1917 года я не вышел на улицу для того, чтобы в октябре 1927 года вышли на улицу мои произведения!
В тот же вечер я сказал свою вторую историческую фразу:
— Можно не участвовать в Отечественной войне и написать «Войну и мир». Можно не участвовать в 1917 году в штурме Зимнего дворца и говорить в этом дворце в 1922 году вступительные слова к кинокартинам.
События разворачивались с головокружительной быстротой.
Как сейчас помню, Ленинград переживал тревожные дни. Юденич подступал к городу. Утром ко мне ворвался встревоженный и взволнованный мой друг, известный литератор Юрий Абзацев, и сразу ошеломил меня, сообщив, что во всем городе он не достал ни одной бутылки водки. В этот исторический день мы были трезвы. Что делать? Величие гражданской войны не обходится без жертв.
Тогда же я под свежим впечатлением написал поэму «Алкогольный молебен», которую в 1922 году издал в Таганроге в типографии Совнархоза.
Дальнейшие события разворачивались с еще более головокружительной быстротой: мы к вечеру нашли водку.
Сережа Говорков, этот светлый юноша, погибший впоследствии во время гражданской войны (в «Стойле Пегаса» в Москве ему проломили бутылкой голову), достал бутылку водки, и под буханье пушек, татаканье пулеметов и частые ружейные выстрелы мы распили ее во славу русской литературы.