(1888–1957)
Анна АХМАТОВА
* * *
Ах! Я знаю любви настоящей разгадку,
Знаю силу тоски.
«Я на правую руку надела перчатку
С левой руки!..»
Я пленилась вчера королем сероглазым
И вошла в кабинет.
Мне казалось по острым, изысканным фразам.
Что любимый — эстет.
Но теперь, уступивши мужскому насилью,
Я скорблю глубоко!..
…Я на бледные ножки надела мантилью,
А на плечи — трико…
Любовь СТОЛИЦА
* * *
Новым я покрою платом
Темнорусую косу.
Пойло ласковым телятам
Самолично отнесу.
Золотую вылью юшку
В заржавелое ведро.
Встречу милого Ванюшку,
Дам ногою под бедро.
Разлюбезный обернется
И почешет, где болит;
Улыбнется, изогнется,
На солому повалит.
И, расцветшая Раиня,
Я услышу над собой:
— Не зевай, моя разиня,
В этот вечер голубой.
Игорь СЕВЕРЯНИН
Гарсон!.. Зажгите электричество
И дайте белого вина!..
…Его величество!.. Его величество
Блестяще свергнула страна!..
Вина!.. Потребность успокоиться
Определенно велика.
Мне тоже нужно перестроиться
И перекраситься слегка!..
Гитана, прочь!.. Вниманье, публика!..
Потоп стихов!.. И дождь кантат!..
Алло!.. Российская Республика!..
Я твой Эстетный Депутат!
Подражание Игорю СЕВЕРЯНИНУ
Не старайся постигнуть. Не отгадывай мысли.
Мысль витает в пространствах, но не может осесть.
Ананасы в шампанском окончательно скисли.
И в таком состоянье их немыслимо есть.
Надо взять и откинуть, и отбросить желанья.
И понять неизбежность и событий, и лет.
Ибо именно горьки ананасы изгнанья,
Когда есть ананасы, а шампанского нет.
Что ж из этой поэзы, господа, вытекает?
Ананас уже выжат, а идея проста:
Из шампанского в лужу — это в жизни бывает,
А из лужи обратно — парадокс и мечта!
Александр Архангельский(1889–1938)
Павел АНТОКОЛЬСКИЙ
Поэт
Мать моя меня рожала туго.
Дождь скулил, и град полосовал.
Гром гремел. Справляла шабаш вьюга.
Жуть была что надо. Завывал
Хор мегер, горгон, эриний, фурий.
Всех стихий полночный персимфанс.
Лысых ведьм контрданс на партитуре.
И, водой со всех сторон подмочен,
Был я зол и очень озабочен
И с проклятьем прекратил сеанс.
И пошел я. мокрый, по Брабанту,
По дороге вешая собак.
Постучался в двери к консультанту
И сказал, поклон отвесив, так:
— Жизнь моя — комедия и драма,
Рампы свет и букля парика.
Доннерветтер! Отвечайте прямо.
Не валяйте, сударь, дурака!
Что там рассусоливать и мямлить,
Извиняться за ночной приход!
Перед вами Гулливер и Гкмлет.
Сударь, перед вами Дон Кихот!
Я с ландскнехтом жрал и куролесил,
Был шутом у Павла и Петра.
Черт возьми! Какую из профессий
Выбрать мне, по-вашему, пора? —
И ответил консультант поспешно.
Отодвинув письменный прибор:
— Кто же возражает? Да. Конечно.
Я не спорю. Вы — большой актер.
Но не брезгуйте моим советом —
Пробирайтесь, гражданин, в верхи.
Почему бы вам не стать поэтом
И не сесть немедля за стихи? —
Внял я предложенью консультанта.
Прошлое! Насмарку! И на слом!
Родовыми схватками таланта
Я взыграл за письменным столом.
И пошла писать… Стихи — пустяк.
Скачка рифм через барьер помарок.
Лихорадка слов. Свечи огарок.
Строк шеренги под шрапнелью клякс.
Как писал я! Как ломались перья!
Как меня во весь карьер несло!
Всеми фибрами познал теперь я,
Что во мне поэта ремесло.
И когда уже чернил не стало
И стихиям делалось невмочь —
Наползало. Лопалось. Светало.
Было утро. Полдень. Вечер. Ночь.
Анна АХМАТОВА
Мужичок с ноготок
Как забуду! В студеную пору
Вышла из лесу в сильный мороз.
Поднимался медлительно в гору
Упоительный хвороста воз.
И плавнее летающей птицы
Лошадь вел под уздцы мужичок.
Выше локтя на нем рукавицы.
Полушубок на нем с ноготок.
Задыхаясь, я крикнула: — Шутка!
Ты откуда? Ответь! Я дрожу! —
И сказал мне спокойно малютка:
— Папа рубит, а я подвожу!
Александр ЖАРОВ
Магдалиниада
И вот
Мне снится, снится
В тиши больших ночей,
Лицо святой блудницы,
Любовницы моей.
Мне снится, снится, снится.
Мне снится чюдный сон —
Шикарная девица
Евангельских времен.
Не женщина — малина.
Шедевр на полотне —
Маруся Магдалина,
Раздетая вполне.
Мой помутился разум,
И я, впадая в транс.
Спел под гармонь с экстазом
Чувствительный романс.
Пускай тебя нахалы
Ругают, не любя, —
Маруся из Магдалы,
Я втюрился в тебя!
Умчимся, дорогая
Любовница моя.
Туда, где жизнь другая, —
В советские края.
И там, в стране мятежной,
Сгибая дивный стан,
Научишь страсти нежной
Рабочих и крестьян.
И там, под громы маршей,
В сиянье чюдном дня.
Отличной секретаршей
Ты будешь у меня.
Любовь пронзает пятки.
Я страстью весь вскипел.
Братишечки! Ребятки!
Я прямо опупел!
Я, словно сахар, таю,
Свой юный пыл кляня…
Ах, что же я болтаю!
Держите вы меня!
Сергей ЕСЕНИН
Тоска разливная
Ветер с изб разметает солому.
И качает вершины осин.
Веселиться кому-то другому,
Мне сегодня не до октябрин.
Ах, зачем народился парнишка:
Значит, муж целовался с женой.
Ну, а мне — одинокому — крышка,
Октябрины справляю в пивной.
Гармонист раздувает гармошку.
Штопор вытащил пробку, как зуб,
Я прильну поцелуем к окошку
Штемпелеванной мягкостью туб.
Октябрины! Тоска разливная!
Не найти мне родного угла.
Моссельпромовская пивная,
До чего ж ты меня довела!
Владимир ЛУГОВСКОЙ
Сухожилие
1
Товарищи!
Хорошая ли, плохая ли
На дворе погода, дело не в этом.
Товарищи! Главное, чтоб критики не охаяли
И признали меня молодым поэтом.
Мне двадцать шесть. Я пишу со скрипом,
Так тверда бумага и чернила густы.
Товарищи! Мое поколенье не липа,
Оно занимает высокие посты.
Мое поколение, говорю не хвастая —
Зубные врачи, монтеры, мастера,
Мое поколение ужасно очкастое.
Костистое, сухожильное, ура-ура!
Сегодня мобилизовать в поход решили мы
Опухоли бицепсов на фронт труда.
Мозги проколоты сапожными шилами.
Товарищи! Это, конечно, не беда.
Пусть дышат они широкими порами.
Но если опять задуют ветра.
Мы ринемся ассирийцами, египтянами, айсорами
С учетными книжками, ура-ура!
2
И так сочиняются ритмы и метры.
Про ветры и гетры и снова про ветры.
Как ветер, лечу я на броневике
С винтовкою, саблей и бомбой в руке.
И голосом зычным поэмы слагаю
Назло юнкерью и назло Улагаю.
То ямбом, то дактилем, то анапестом.
Наотмашь, в клочья, с грохотом, треском.
От первой строки до последней строки
Ветер играет в четыре руки.
Талант, говорят,
Кентавр, говорят.
Не глаза, говорят.
Фонари горят.
Ветер крепчает. В груди весна.
Строфы разворочены. Мать честна!
Эх, жить начеку
Молодым парнишкой.
Пулемет на боку.
Маузер под мышкой.
До чего ж я хорош —
Молодой да быстрый.
Под папахой вьется клеш.
Да эх, конструктивистский.
Ветер, стой! Смирно! Равняйсь!
На первый-второй рассчитайсь!
Кончается строчка.
Стоп!
Точка!
Владимир МАЯКОВСКИЙ
Разговор с Пушкиным
Александр
Сергеич,
арап московский!
Сколько
зим!
Сколько
лет!
Не узнаете?
Да это ж
я — Маяковский —
Ин —
ди —
ви —
ду —
аль —
ный
поэт.
Разрешите
по плечу
похлопать.
Вы да я,
мы оба,
значит,
гении.
Остальные —
так,
рифмованная
копоть,
Поэтическое
недоразумение.
Вы — чудак:
насочиняли
ямбы,
Только
вот —
печатали
не впрок.
Были б живы,
показал я вам бы,
Как
из строчки
сделать
десять строк.
Например:
— Мой дядя
самых
честных
правил…
Как это?
— Когда
не в шутку
занемог,
Уважать,
стервец,
себя
заставил,
Словно
лучше выдумать
не мог…
Глянь,
и строчек набежал
излишек.
Только вот
беда:
налоги
бьют
дубьем.
Ненавижу
фининспекторишек,
Обожаю
внутренний
заем!
Николай ЗАБОЛОЦКИЙ
Лубок
На берегу игривой Невки —
Она вилась то вверх, то вниз —
Сидели мраморные девки,
Явив невинности каприз.
Они вставали, вновь сидели,
Пока совсем не обалдели.
А в глубине картонных вод
Плыл вверх ногами пароход.
А там различные девчонки
Плясали танец фокс и трот,
Надев кратчайшие юбчонки,
А может быть, наоборот.
Мужчины тоже все плясали
И гребнем лысины чесали.
Вот Макс и Мориц, шалуны.
Как знамя, подняли штаны.
Выходит капитан Лебядкин —
Весьма классический поэт, —
Читает девкам по тетрадке
Стихов прелестнейший куплет.
Девчонки в хохот ударяли.
Увы, увы — они не знали
Свои ужасные концы:
К ним приближалися столбцы.
Не то пехотный, не то флотский
Пришел мужчина Заболоцкий
И, на Обводный сев канал,
Стихами девок доконал.
Иван МОЛЧАНОВ
Туфли (1928)
Сядь со мною, друг бесценный,
Опусти свой пышный стан
На широкий довоенный
Мягкий плюшевый диван.
Время дымкой голубою
Проплывает у окна.
Ты да я да мы с тобою.
Безмятежность. Тишина.
Дай мне ротик, дай мне глазки.
Нежный личика овал.
Может, я для этой ласки
Кр-ровь на фронте проливал!
Может, плавал я во флоте.
Был в баталиях морских,
Чтобы в розовом капоте
Ты мне штопала носки.
Чтоб на кухне баритоном
Пел нам примус-балагур.
Чтоб над нами цвел пионом
Полнокровный абажур.
Чтобы счастьем мы набухли
На крутой, высокий лад…
Дорогая, дай мне туфли,
Дай мне стеганый халат!
Трактор (1931)
Закипает
жизнь
другая.
Вьется
песня —
пенный
вал.
Отодвинься, дорогая.
Я сегодня
юн и ал.
К черту ротик!
Я зеваю.
Не садись
к плечу плечом.
Может, я переживаю —
Может, думаю о чем!
Я пылаю.
жарким
пылом,
Сердцу тон
высокий дан.
Полотенце, бритву, мыло
Положи мне
в чемодан.
Приготовь
табак и трубку.
Без нее я глух и нем.
Не забудь
и рифморубку
Для писания поэм,
Чтобы песня закипела,
Чтоб гудели
провода,
Чтобы лозунгами пела
В радиаторе
вода,
Чтобы жечь прорыв и браки
Песней пылкой
и густой,
Восклицательные знаки
Чтобы стали
в строй крутой.
Я пою
широким трактом
На крутой,
высокий
лад.
Дорогая,
дай мне
трактор.
Дай мне
кожаный халат!
Борис ПАСТЕРНАК
Сроки
Народ, как дом без кром…
.
Ты без него ничто.
Он, как свое изделье.
Кладет под долото
Твои мечты и цели.
На даче ночь. В трюмо
Сквозь дождь играют Брамса.
Я весь навзрыд промок.
Сожмусь в комок. Не сдамся.
На даче дождь. Разбой
Стихов, свистков и выжиг.
Эпоха, я тобой,
Как прачкой, буду выжат.
Ты душу мне потом
Надавишь, как пипетку,
Расширишь долотом
Мою грудную клетку.
Когда ремонт груди
Закончится в опросах,
Не стану разводить
Турусы на колесах.
Скажу как на духу,
К тугому уху свесясь.
Что к внятному стиху
Приду лет через десять.
Не буду бить в набат.
Не поглядевши в святцы,
Куда ведет судьба.
Пойму лет через двадцать.
И под конец, узнав,
Что я уже не в шорах,
Я сдамся тем, кто прав.
Лет, видно, через сорок.
Александр ПРОКОФЬЕВ
Братеники
Душа моя играет, душа моя поет,
А мне товарищ Пушкин руки не подает.
Александр Сергеич, брось, не форси,
Али ты, братеник, сердишься?
Чего ж ты мне, тезка, руки не подаешь?
Чего ж ты, майна-вира, погреться не идешь?
Остудно без шапки на холоде стоять.
Эх, мать, моя Эпоха, высокая Оять!
Наддали мы жару — эх! — на холоду,
Как резали буржуев в семнадцатом году.
Выпустили с гадов крутые потроха.
Эх, Пиргал-Митала, тальянкины меха!
Ой, тырли-бутырли, эх, над Невой!
Курчавый братеник качает головой.
Отчаянный классик, парень в доску свой,
Александр Сергеич кивает головой.
Душа моя играет, душа моя поет.
Мне братеник Пушкин руку подает!
Павел РАДИМОВ
Сморкание
Ныне, о муза, воспой иерея — отца Ипполита,
Поп знаменитый зело, первый в деревне сморкач.
Утром, восставши от сна, попадью на перине покинув.
На образа помолясь, выйдет сморкаться на двор.
Правую руку подняв, растопыривши веером пальцы.
Нос волосатый зажмет, голову набок склонив,
Левою свистнет ноздрей, а затем, пропустивши цезуру.
Правой ноздрею свистит, левую руку подняв.
Далее под носом он указательным пальцем проводит.
Эх, до чего ж хорошо! Так и сморкался б весь день.
Закукарекал петух, завизжали в грязи поросята,
Бык заревел, и в гробу перевернулся Гомер.
Илья СЕЛЬВИНСКИЙ
Йехали да йехали
Йехали ды констры, йехали ды монстры
Инберы-Вынберы губы по чубам.
Йехали коhонстры па лугу па вскому
Выверченным шляхом через ЗиФ в Госиздат.
А по-а-середке батько Селэвынский.
В окуляры зиркает атаман Илья:
— Гэй, ну-тэ, хлопцы, а куды Зэлиньский,
А куды да куд-куды вин загинае шлях?
Гайда-адуйда, гэйда, уля-лай-да,
Барысо агапайда ды эл-цэ-ка.
Гей, вы коня-аги биз? несы асм? усы!
Локали-за цокали-за го-па-ка!
Йехали ды констры, йехали ды монстры,
А бузук Володь! ика та задал драп.
Шатали-си, мотали-си, в сторону поддали-си,
Мурун-дук по тылици и — айда в Рапп!
Иосиф УТКИН
О рыжем Абраше
и строгом редакторе
И Моня, и Сема кушали.
А чем он хуже других?
Так что трещали заушины,
Абраша ел за двоих.
Судьба сыграла историю.
Подсыпала чепухи:
Прочили в консерваторию,
А он засел за стихи.
Так что же? Прикажете бросить?
Нет — так нет.
И Абрам, несмотря на осень,
Писал о весне сонет.
Поэзия — солнце на выгоне,
Это же надо понять,
Но папаша кричал:
— Мишигенер![3]
— Цудрейтер![4] —
Кричала мать.
Сколько бумаги испорчено!
Сколько ночей без сна!
Абрашу стихами корчило.
Еще бы.
Весна!
Счастье — оно как трактор,
Счастье не для ворон.
Стол.
За столом редактор.
Кричит в телефон.
Ой, какой он сердитый!
Боже ты мой!
Сердце, в груди не стучи ты,
Лучше сбежим домой.
И редактор крикнул кукушкой:
— Что такое? Поэт?
Так из вас не получится Пушкин!
Стихи — нет!
Так что же? Прикажете плакать?
Нет — так нет.
И Абрам, проклиная слякоть,
Прослезился в жилет.
Но стихи есть фактор.
Как еда и свет.
— Нет, — сказал редактор.
— Да, — сказал поэт.
Сердце, будь упрямо,
Плюнь на всех врагов.
Жизнь — сплошная драма,
Если нет стихов.
Постоянство
Песни юности слагая.
Весь красивый и тугой.
Восклицал я: дорогая!
Ты шептала: дорогой!
Критик нас пугал, ругая,
Ну, а мы — ни в зуб ногой.
Восклицал я: дорогая!
Ты шептала: дорогой!
Передышки избегая,
Дни, декады, год, другой
Восклицал я: дорогая!
Ты шептала: дорогой!
От любви изнемогая,
Ждем — придет конец благой.
Я воскликну: дорогая!
Ты шепнешь мне: дорогой!
И попросим попугая
Быть понятливым слугой.
Чтоб кричал он, помогая:
— Дорогая! Дорогой!
Борис КОРНИЛОВ
Песнь
Зряще мя безгласна, бездыханна,
с вздутым выражением лица,
не вынайте пулю из нагана,
шкуру не сымайте с жеребца.
Жеребец стоит лиловой глыбой,
пышет из его ноздрей огонь,
он хвостом помахивает, ибо
это преимущественно конь.
Поелику саван я скидаю,
всуе плакать, друзи и родня,
задираю ногу и сидаю
на того арабского коня.
Без разгону на него стрибаю,
зрю на географию страны,
непрерывно шашкою рубаю
личность представителя шпаны.
Я рубаю, и ни в коем разе
промаху рубанье не дает.
Личность упадает прямо наземь,
не подносит и сама не пьет.
Возлегает от меня ошую,
впрочем, на ошую наплевать,
ибо надо самую большую,
безусловно, песню запевать.
Запеваю, ставлю исходящий
номер во главу ее угла.
И ховаю одесную в ящик
письменного моего стола.
Петр ОРЕШИН
Ржаная душа
Грудь моя ржаная,
Голос избяной.
Мать моя честная,
Весь я аржаной!
Лью ржаные слезы,
Утираю нос.
Синие березы!
Голубой овес!
Сяду я у речки.
Лягу у межи.
Милые овечки!
Васильки во ржи!
От тоски-злодейки
Где найду приют?
Пташки-канарейки
Жалобно поют.
Эх, сижу ль в избе я,
Выйду ль на гумно, —
Самому себе я
Надоел давно!
Михаил СВЕТЛОВ
Лирический сон
Я видел сегодня
Лирический сон
И сном этим странным
Весьма поражен.
Серьезное дело
Поручено мне:
Давлю сапогами
Клопов на стене.
Большая работа,
Высокая честь,
Когда под рукой
Насекомые есть.
Клопиные трупы
Усеяли пол.
Вдруг дверь отворилась
И Гейне вошел.
Талантливый малый.
Немецкий поэт.
Вошел и сказал он:
— Светлову привет!
Я прыгнул с кровати
И шаркнул ногой:
— Садитесь, пожалуйста.
Мой дорогой!
Присядьте, прошу вас,
На эту тахту.
Стихи и поэмы
Сейчас вам прочту!..
Гляжу я на гостя, —
Он бел, как стена.
И с ужасом шепчет:
— Спасибо, не на…
Да, Гейне воскликнул:
— Товарищ Светлов!
Не надо, не надо,
Не надо стихов!
Михаил ЗОЩЕНКО
Случай в бане
Вот, братцы мои, гражданочки, какая со мной хреновина вышла. Прямо помереть со смеху.
Сижу это я, значит, и вроде как будто смешной рассказ сочиняю. Про утопленника.
А жена говорит:
— Что это, — говорит, — елки-палки, у тебя, между прочим, лицо индифферентное? Сходил бы, — говорит, — в баньку. Помылся.
А я говорю:
— Что ж, — говорю, — схожу. Помоюсь.
И пошел.
И что же вы, братцы мои, гражданочки, думаете? Не успел это я мочалкой, извините за выражение, спину намылить, слышу — караул кричат.
«Никак, — думаю, — кто мылом подавился или кипятком ошпарился?»
А из предбанника, между прочим, человечек выскакивает. Голый. На бороде номерок болтается. Караул кричит.
Мы, конечно, к нему. В чем дело, спрашиваем? Что, спрашиваем, случилось?
А человек бородой трясет и руками размахивает.
— Караул, — кричит, — у меня пуп сперли!
И действительно. Смотрим, у него вместо пупа — голое место.
Ну, тут, конечно, решили народ обыскать. А голых обыскивать, конечно, плевое дело. Ежели спер что, в рот, конечно, не спрячешь.
Обыскивают. Гляжу, ко мне очередь подходит. А я, как на грех, намылился весь.
— А ну, — говорят, — гражданин, смойтесь.
А я говорю:
— Смыться, — говорю, — можно. С мылом, — говорю. — в подштанники не полезешь. А только, — говорю, — напрасно себя утруждаете. Я. — говорю, — ихнего пупа не брал. У меня, — говорю, — свой есть.
— А это. — говорят, — посмотрим.
Ну, смылся я. Гляжу — мать честная! Да никак у меня два пупа!
Человечек, конечно, в амбицию.
— Довольно. — кричит, — с вашей стороны нахально у трудящихся пупы красть! За что, — кричит, — боролись?
А я говорю:
— Очень, — говорю, — мне ваш пуп нужен. Можете, — говорю, — им подавиться. Не в пупе, — говорю, — счастье.
Швырнул это я, значит, пуп и домой пошел. А по дороге расстроился.
«А вдруг, — думаю, — я пупы перепутал? Вместо чужого свой отдал?»
Хотел было обратно вернуться, да плюнул.
«Шут, — думаю, — с ним. Пущай пользуется. Может, у него еще что сопрут, а я отвечай!»
Братцы мои! Дорогие читатели! Уважаемые подписчики!
Никакого такого случая со мной не было. Все это я из головы выдумал. Я и в баню сроду не хожу. А сочинил я для того, чтобы вас посмешить, Чтоб вы животики надорвали.
Не смешно, говорите? А мне наплевать!
Пантелеймон РОМАНОВ
Проблема пола
Когда профессор узнал, что жене известно, что он знает, что у нее семь любовников, он забеспокоился, чтоб она не подумала, что он из-за этого мучается и что ему нужно изложить ей свой взгляд на подобную ситуацию.
Отодвинув в сторону свой научный труд о половой жизни инфузорий, профессор прошел в спальню жены.
Жена лежала на кушетке в стыдливой позе, а вдоль стены, в порядке строгой очереди, как на приеме у врача, сидели все семь любовников.
— Извиняюсь, — сказал добродушно профессор, потирая лысину. — Ради бога, не подумайте, что я думаю, что это предосудительно. С точки зрения законов природы в этом нет ничего дурного. Только мораль рабов требует моногамии. Мы же, передовые, просвещенные интеллигенты, знаем, что любовь есть одна из естественных надобностей, которая…
Профессор говорил долго и умно, но вдруг ему пришла в голову мысль, что он пришел, в сущности, к занятым людям и мешает им. И он сконфузился и, чтобы не показаться бестактным и назойливым, участливо спросил:
— Не тяжела ли тебе такая нагрузка?
— Нет, милый, — целомудренно ответила жена, — ты же знаешь, что я женщина и душа у меня. цветет.
Жена была очень целомудренна и не сказала, что у нее есть еще столько же любовников, чтобы он не подумал, что она какая-нибудь развратная.
— Ты — святая женщина, — сказал профессор растроганно. — Я, как передовой, просвещенный интеллигент, понимаю уклоны твоей души и осуждаю обывательскую мораль, которая…
Профессор опять говорил долго и умно, но вдруг ему пришла в голову мысль, что жена не только святая, но и передовая женщина, которая умеет сопрягать интересы своей личности с интересами коллектива.
И он подошел к жене и, целуя ее в лоб, ласково сказал:
— Ну, бог в помощь. Только не переутомляйся, пожалуйста!
«Старый черт! — злобно подумала жена. — Долго ли ты будешь тут вертеться?» — А вслух сказала: — Какой ты умный и хороший! Ты действительно передовой, просвещенный интеллигент с широким кругозором.
Профессор повернулся, чтобы уйти, но вдруг ему пришла в голову мысль, что его уход может быть понят как демонстрация мужа, ревнующего свою жену.
Чтобы доказать, что он, как передовой интеллигент и просвещенный половой человек, выше обывательской морали, он прошел в конец спальни и уселся на восьмом стуле в позе человека, ожидающего своей очереди.
Исаак БАБЕЛЬ
Мой первый сценарий
Беня Крик, король Молдаванки, неиссякаемый налетчик, подошел к столу и посмотрел на меня. Он посмотрел на меня, и губы его зашевелились, как черви, раздавленные каблуками начдива-восемь.
— Исаак, — сказал Беня, — ты очень грамотный и умеешь писать. Тк умеешь писать об чем хочешь. Напиши, чтоб вся Одесса смеялась с меня в кинематографе.
— Беня, — ответил я, содрогаясь, — я написал за тебя много печатных листов, но, накажи меня бог, Беня, я не умею составить сценариев.
— Очкарь! — закричал Беня ослепительным шепотом и, вытащив неописуемый наган, помахал им. — Сделай мне одолжение, или я сделаю тебе неслыханную сцену!
— Беня, — ответил я, ликуя и содрогаясь, — не хватай меня за грудки, Беня. Я постараюсь сделать, об чем ты просишь.
— Хорошо, — пробормотал Беня и похлопал меня наганом по спине.
Он похлопал меня по спине, как хлопают жеребца на конюшне, и сунул наган в неописуемые складки своих несказанных штанов.
За окном, в незатейливом небе, сияло ликующее солнце. Оно сияло, как лысина утопленника, и, неописуемо задрожав, стремительно закатилось за невыносимый горизонт.
Чудовищные сумерки, как пальцы налетчика, зашарили по несказанной земле. Неисчерпаемая луна заерзала в ослепительном небе. Она заерзала, как зарезанная курица, и, ликуя и содрогаясь, застряла в частоколе блуждающих звезд.
— Исаак, — сказал Беня, — ты очень грамотный, и ты носишь очки. Ты носишь очки, и ты напишешь с меня сценарий. Но пускай его сделает только Эйзенштейн. Слышишь, Исаак?
— Хвороба мне на голову! — ответил я страшным голосом, ликуя и содрогаясь. — А если он не захочет? Он работает из жизни коров и быков, и он может не захотеть, Беня.
— …в бога, печенку, селезенку! — закричал Беня с ужасным шепотом. — Не выводи меня из спокойствия, Исаак! Нехай он крутит коровам хвосты и гоняется за бугаями, но нехай он сделает с моей жизни картину, чтоб смеялась вся Одесса: и Фроим Грач, и Каплун, и Рувим Тартаковский, и Любка Шнейвейс.
За окном сияла неистощимая ночь. Она сияла как тонзура, и на ее неописуемой спине сыпь чудовищных звезд напоминала веснушки на лице Афоньки Вида.
— Хорошо, — ответил я неслыханным голосом, ликуя и содрогаясь. — Хорошо, Беня. Я напишу с твоей жизни сценарий, и его накрутит Эйзенштейн.
И я пододвинул к себе стопу бумаги. Я пододвинул стопу бумаги, чистой, как слюна новорожденного, и в невообразимом молчании принялся водить стремительным пером.
Беня Крик, как ликующий слепоглухонемой, с благоговением смотрел на мои пальцы. Он смотрел на мои пальцы, шелестящие в лучах необузданного заката, вопиющего, как помидор, раздавленный неслыханным каблуком начдива-десять.
Юрий ОЛЕША
Раскаянье
Директору треста пищевой промышленности,
члену общества политкаторжан Бабичеву
Андрей Петрович!
Я плачу по утрам в клозете. Можете представить, до чего довела меня зависть.
Несколько месяцев назад вы подобрали меня у порога пивной. Вы приютили меня в своей прекрасной квартире. На третьем этаже. С балконом.
Всякий на моем месте ответил бы вам благодарностью.
Я возненавидел вас. Я возненавидел вашу спину и нормально работающий кишечник, ваши синие подтяжки и перламутровую пуговицу трикотажных кальсон.
По вечерам вы работали. Вы изобретали необыкновенную чайную колбасу из телятины. Вы думали о снижении себестоимости обедов в четвертак. Вы не замечали меня.
Я лежал на вашем роскошном клеенчатом диване и завидовал вам. Я называл вас колбасником и обжорой, барином и чревоугодником.
Простите меня. Я беру свои слова обратно.
Кто я такой? Деклассированный интеллигент. Обыватель с невыдержанной идеологией. Мелкобуржуазная прослойка.
Андрей Петрович! Я раскаиваюсь. Я отмежевываюсь от вашего брата. Я постараюсь загладить свою вину. Я больше не буду.
У меня неплохие литературные способности. Дайте мне место на колбасной фабрике. Я хочу служить пролетариату. Я буду писать рекламные частушки о колбасе и носить образцы ее Соломону Шапиро.
Это письмо я пишу в пивной. В кружке пива отражается вселенная. На носу буфетчика движется спектральный анализ солнца. В моченом горохе плывут облака.
Андрей Петрович! Не оставьте меня без внимания. Окажите поддержку раскаявшемуся интеллигенту.
В ожидании вашего благоприятного ответа, остаюсь уважающий вас
Р. S. Мой адрес:
Здесь, вдове Аничке Прокопович — для меня.
Анатолий МАРИЕНГОФ
Вранье без романа
(Отрывок из невыходящей книги
Аркадия Врехунцова «Октябрь и я»)
Как сейчас помню, была скверная погода. Дождь лил как из ведра. Мы собрались в квартире старого журналиста и пили водку, настоянную на красном перце.
За окном бухали пушки, татакали пулеметы и раздавались частые ружейные выстрелы. Это был день Великой Октябрьской революции.
О, я хорошо познал всю прелесть восстаний, огненную красоту штурмов, непередаваемую музыку боев и сладость победы!
Как сейчас помню, я всей душой стремился на улицу, но, к сожалению, на мне было легкое осеннее пальто, и я боялся простудиться.
Тогда же я сказал историческую фразу:
— В октябре 1917 года я не вышел на улицу для того, чтобы в октябре 1927 года вышли на улицу мои произведения!
В тот же вечер я сказал свою вторую историческую фразу:
— Можно не участвовать в Отечественной войне и написать «Войну и мир». Можно не участвовать в 1917 году в штурме Зимнего дворца и говорить в этом дворце в 1922 году вступительные слова к кинокартинам.
События разворачивались с головокружительной быстротой.
Как сейчас помню, Ленинград переживал тревожные дни. Юденич подступал к городу. Утром ко мне ворвался встревоженный и взволнованный мой друг, известный литератор Юрий Абзацев, и сразу ошеломил меня, сообщив, что во всем городе он не достал ни одной бутылки водки. В этот исторический день мы были трезвы. Что делать? Величие гражданской войны не обходится без жертв.
Тогда же я под свежим впечатлением написал поэму «Алкогольный молебен», которую в 1922 году издал в Таганроге в типографии Совнархоза.
Дальнейшие события разворачивались с еще более головокружительной быстротой: мы к вечеру нашли водку.
Сережа Говорков, этот светлый юноша, погибший впоследствии во время гражданской войны (в «Стойле Пегаса» в Москве ему проломили бутылкой голову), достал бутылку водки, и под буханье пушек, татаканье пулеметов и частые ружейные выстрелы мы распили ее во славу русской литературы.
Светлые, незабываемые минуты! Я окунулся в события с головой. В качестве инспектора конотопского унаробраза, куда я переехал из голодного Петрограда, я повел бешеную работу, по 24 часа в сутки бегая по всем учреждениям за получением пайков.
Кому из участников гражданской войны не знакомы муки творчества тех незабываемых дней? Но из всех мук творчества самая незабываемая — овсяная. Действительно, эта мука, в отличие от крупчатки, не один месяц портила мой желудок.
Но что делать? Величие эпохи обязывает.
Тогда же я написал свою вторую революционную поэму — «Мимозы в кукурузе», изданную конотопским упродкомом в количестве 85 экземпляров: 80 именных и 5 нумерованных, в продажу не поступивших.
Эпоха обязывает!
Я снова окунулся в водоворот событий. Как сейчас помню тяжелые незабываемые дни голода. Для того чтобы пообедать, мне, работавшему уже в качестве редактора захолустинской газеты «Красная вселенная», приходилось затрачивать массу энергии для получения спирта на технические надобности, как, например, промывка шрифтов и — горла.
Здесь я не могу не вспомнить моего талантливого друга, литератора Костю Трепачева, служившего помощником директора рауспирта. Это был необыкновенный человек, сделавший много для русской литературы. Он снабжал спиртом многих литераторов, живших тогда в Захолустинске.
К сожалению. Костя в 1923 году был арестован за лишний ноль, проставленный им на накладной при получении спирта. Что делать? Эпоха обязывает!
Между тем события молниеносно разворачивались; я женился на Ксении Петровне Фельдиперсовой, очень умной и образованной женщине (окончила высшие кулинарные курсы в Самаре), и переехал в Москву.
Как сейчас помню эти незабываемые вечера в гуще молодой русской литературы. В кафе поэтов подавали великолепные пирожки с мясом и с капустой. Я тогда же написал свою знаменитую поэму «Баррикады в желудке» и драматическую трилогию «Заговор поваров», к сожалению, до сих пор не изданные.
Кипучая жизнь Москвы захватила меня без остатка. С гордостью могу сказать, что в грандиозном здании, воздвигаемом советской эпохой, есть немало моих кирпичей.
В журнале «Красная шпилька» была напечатана моя поэма «Бунт швейных машин», в журнале «Красный трамвайщик» — роман «В огненном кольце А», в еженедельнике «Красный акушер» — гинекологическая поэма «Во чреве отца» (последняя переделана мною в пьесу и одновременно в сценарий).
Не могу не отметить, что я всегда шел в ногу с Октябрем. Например, я участвовал в ВОССТАНИИ литераторов, требовавших повышения гонораров. Я ШТУРМОВАЛ конторы редакций, от которых требовал немедленной уплаты денег за непринятые рукописи. Я с БОЕМ БРАЛ авансы за идеи своих гениальных и потому не написанных поэм.
В прошлом году я побывал за границей.
Как сейчас помню мою встречу с Максимом Горьким. Великий писатель земли советской был болен и через своего секретаря любезно сообщил, что принять меня не может.
Эту незабываемую встречу я запечатлел в своей книге «Я и Горький».
Оглядываясь на пройденный путь, я с гордостью могу воскликнуть:
— Счастлив тот, кто жил в эту величайшую эпоху, не прячась от дыхания Октября, не горя пламенным факелом, озаряющим путь грядущим поколениям!
Незабываемая эпоха! Светлые, неповторимые дни, которые дали мне массу материала для поэм, романов и особенно для сценариев!
Об этих первых днях я могу сказать еще одну историческую фразу:
Поэтом можешь ты не быть.
Но сценаристом быть обязан!
Классик и современники
Я приближался к месту моего назначения. Вокруг меня простирались печальные пустыни, пересеченные холмами и оврагами. Все покрыто было снегом. Солнце садилось. Кибитка ехала по узкой дороге, или, точнее, по следу, проложенному крестьянскими санями. Вдруг ямщик стал посматривать в сторону и наконец, сняв шапку, оборотился ко мне и сказал:
— Барин, не прикажешь ли воротиться?
— Это зачем?
— Время ненадежное: ветер слегка подымается — вишь, как он сметает порошу.
— Что ж за беда!
— А видишь там что? (ямщик указал кнутом на восток).
— Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба.
— А вон-вон: это облачко.
Я увидел в самом деле на краю неба белое облачко, которое принял было сперва за отдаленный холмик. Ямщик изъяснил мне, что облачко предвещало буран.
Евгений ГАБРИЛОВИЧ
Я приближался. К месту моего назначения. Это было в конце декабря. Позапрошлого года. В девять утра по московскому времени.
Вокруг меня были пустыни. Они простирались. Они были печальны. Они были пересечены холмами. Они были пересечены оврагами. Они были покрыты снегом. Это был добротный снег. Он скрипел. Он похрустывал. Он сверкал. Он синел. Он не таял. Он лежал.
Я посмотрел на солнце. Это было ржавое солнце. Это было старорежимное солнце. Оно опускалось. Оно сползало. Оно садилось. Я подумал, что точно так же оно садится в Москве. В Краснопресненском районе. Мне стало грустно. Я вспомнил моих друзей. Я вспомнил знакомых. Я вспомнил родных.
Наша кибитка ехала. Это была старая кибитка. Она стонала. Она охала. Она вздрагивала. Она ехала. Она ехала по дороге. Она ехала по следу. Он был узок. Он был проложен санями. Это были крестьянские сани.
Вдруг ямщик стал посматривать. Он посмотрел в сторону. Он крякнул. Он высморкался. Он сплюнул. Он рыгнул. Он снял шапку. Он оборотился ко мне. Он открыл рот. Он сказал: не прикажу ли я воротиться.
Я высунулся из кибитки. Я увидел пустыню. Это была печальная пустыня. Я увидел степь. Это была белая степь. Я увидел небо. Это было ясное небо. Подымался ветер. Он подымался слегка. Он подымался нехотя. Он сметал порошу.
Ямщик волновался. Он надел шапку. Он крякнул. Он высморкался. Он сплюнул. Он рыгнул. Он ударил рукавицей об рукавицу. Он ткнул кнутом на восток.
Я посмотрел. Я увидел горизонт. Я увидел край неба. Я увидел холмик. Мне взгрустнулось. Я подумал о крематории. Я подумал о кладбище. Я подумал, что люди смертны. Я ошибся. Это был не холмик. Это было белое облачко. Оно висело. Оно висело, как аэростат. Оно покачивалось. Оно растягивалось. Оно подпрыгивало. Оно предсказывало. Оно предвещало буран.
Валентин КАТАЕВ
Я спешно приближался к географическому месту моего назначения. Вокруг меня простирались хирургические простыни пустынь, пересеченные злокачественными опухолями холмов и черной оспой оврагов. Все было густо посыпано бертолетовой солью снега. Шикарно садилось страшно утопическое солнце.
Крепостническая кибитка, перехваченная склеротическими венами веревок, ехала по узкому каллиграфическому следу. Параллельные линии крестьянских полозьев дружно морщинили марлевый бинт дороги.
Вдруг ямщик хлопотливо посмотрел в сторону. Он снял с головы крупнозернистую барашковую шапку и повернул ко мне потрескавшееся, как печеный картофель, лицо кучера диккенсовского дилижанса.
— Барин, — жалобно сказал он, напирая на букву «а», — не прикажешь ли воротиться?
— Здрасте! — изумленно воскликнул я. — Это зачем?
— Время ненадежное, — мрачно ответил ямщик, — ветер подымается. Вишь, как он закручивает порошу. Чистый кордебалет!
— Что за беда! — беспечно воскликнул я. — Гони, гони. Нечего ваньку валять!
— А видишь там что? — Ямщик дирижерски ткнул татарским кнутом на восток.
— Черт возьми! Я ничего не вижу!
— А вон-вон, облачко.
Я выглянул из кибитки, как кукушка.
Гуттаперчевое облачко круто висело на краю алюминиевого неба. Оно было похоже на хорошо созревший волдырь. Ветер был суетлив и проворен. Он был похож на престидижитатора. Ямщик пошевелил деревенскими губами. Они были похожи на высохшие штемпельные подушки. Он панически сообщил, что облачко предвещает буран.
Я спрятался в кибитку. Она была похожа на обугленный кокон. В ней было темно, как в пушечном стволе неосвещенного метрополитена.
Нашатырный запах поземки дружно ударил в нос. Черт подери! У старика был страшно шикарный нюх.
Это действительно приближался доброкачественный, хорошо срепетированный буран.
Артем ВЕСЕЛЫЙ
Сибирским шляхом, ярмаковым путем-дорогою ехал я в чужедальнюю сторонушку, близясь к месту моего пристанища.
Ехал борзо.
Кругом, куда взором ни кинь, стлались кручиненные просторы, меченные курганами да оврагами.
Снеги белы повылегли.
Ехал.
Червонное солнце уползало в засаду.
Плыл-качался по узким-узехонькой дорожке, по следу санному.
Ехал.
Вдруг ямщик всполошился, зорким взглядом рыскнул по сторонам, оборотясь, снял шапчонку:
— Атаман, прикажи воротиться,
— Гуторь!
— Время ненадежное. Ветришка-буян взыгрался, вишь, крутит-метет поземкой.
— Невелика напасть.
— А погляди-ка туда. — Ямщик ткнул кнутовищем на восход.
— Ничего не примечаю. Степи белы, небеса ясны.
— А во-он, облачко.
Остренько зыркнув, заприметил я на краю неба мутное облачко. Прикинулось оно сторожевым курганом. Ямщик запахнул татарский полосатый халат:
— Якар-мар, быть бурану.
Ой вы, просторы нелюдимые, снегами повитые! Ой вы, бураны знобовитые, ездачи, эх, да э-эх! Непоседливые!
Курганы дики, овраги глухи. Доехал!
Александр ФАДЕЕВ
С тем смешанным чувством грусти и любопытства, которое бывает у людей, покидающих знакомое прошлое и едущих в неизвестное будущее, я приближался к месту моего назначения.
Вокруг меня простирались пересеченные холмами и оврагами, покрытые снегом поля, от которых веяло той нескрываемой печалью, которая свойственна пространствам, на которых трудится громадное большинство людей, для того чтобы ничтожная кучка так называемого избранного общества, а в сущности — кучка пресыщенных паразитов и тунеядцев, пользовалась плодами чужих рук, наслаждаясь всеми благами той жизни, порядок которой построен на пороках, разврате, лжи, обмане и эксплуатации, считая, что такой порядок не только не безобразен и возмутителен, но правилен и неизменен, потому что он, этот порядок, основанный на пороках, разврате, лжи, обмане и эксплуатации, приятен и выгоден развратной и лживой кучке паразитов и тунеядцев, которой приятней и выгодней, чтобы на нее работало громадное большинство людей, чем если бы она сама работала на кого-нибудь другого.
Даже в том, что садилось солнце, в узком следе крестьянских саней, по которому ехала кибитка, было что-то оскорбительно-смиренное и грустное, вызывающее чувство протеста против того неравенства, которое существует между людьми.
Вдруг ямщик, тревожно посмотрев в сторону, снял шапку, обнаружил такую широкую, желтоватую плешь, которая бывает у людей, очень много, но неудачно думающих о смысле жизни и смерти, и, повернув ко мне озабоченное лицо, сказал тем взволнованным голосом, каким говорят в предчувствии надвигающейся опасности:
— Барин, не прикажешь ли воротиться?
— Это зачем? — с чувством удивления спросил я, притворившись, что не замечаю волнения в его голосе.
— А видишь там что? — ямщик указал кнутом на восток, как бы приглашая меня удостовериться в том, что тревога его не напрасна и имеет все основания к тому, чтобы быть оправданной.
— Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба, — твердо сказал я, давая понять, что отклоняю приглашение признать правоту его слов.
— А вон-вон: это облачко, — добавил ямщик с чувством, сделав еще более озабоченное и тревожное лицо, как бы желая сказать, что он осуждает мой отказ и нежелание понять ту простую истину, которая так очевидна и которую я. из чувства ложного самолюбия, не хочу признать.
С чувством досады и раздражения, которое бывает у человека, уличенного в неправоте, я понял, что мне нужно выглянуть из кибитки и посмотреть на восток, чтобы 100 увидеть, что то, что я принял за отдаленный холмик, было тем белым облачком, которое, по словам ямщика, предвещало буран.
«Да, он прав, — подумал я. — Это облачко действительно предвещает буран». — И мне вдруг стало легко и хорошо, так же, как становится легко и хорошо людям, которые, поборов в себе нехорошее чувство гордости и чванства, мужественно сознаются в своих ошибках, которые они готовы были отстаивать из чувства гордости и ложного самолюбия.