(1894–1958)
Святочные рассказы
1900 год
Колокола гудели…
Графиня фон Пиксафон попудрила свои губы и кокетливо улыбнулась.
— Стук-стук! — раздался стук, и в дверь просунулась чья-то выхоленная борода.
— Войдите, — сказала графиня по-французски.
— Мерси, — сказала борода, входя.
Это была борода не кто иная, как барон Штепсель
«Ах!» — подумала графиня фон Пиксафон, падая без чувств.
— Осторожней падайте, графиня! — раздался чей-то голос из-под кровати.
Это был голос не кто иной, как Васька Хрящ, который хотел ограбить графиню, но, раскаявшись в своих преступлениях, он решил предаться в руки правосудия.
— Ах! — сказала графиня по-французски, падая без чувств.
— В чем дело? — воскликнул барон, наставляя на Ваську револьвер с пулями.
— Вяжите меня! — хрипло сказал Васька, зарыдав от счастья.
И все трое обнялись, рыдая от счастья.
А там, вдали за окном, плакал чей-то полузамерзший труп ребенка, прижимаясь к окну.
Колокола гудели.
1915 год
В воздухе свистели пули и пулеметы. Был канун Рождества.
Прапорщик Щербатый поправил на загорелой груди Георгиевский крест и вышел из землянки, икнув от холода.
— Холодно в окопах! — рассуждали между собой солдаты, кутаясь в противогазовые маски.
— Ребята! — сказал им прапорщик Щербатый дрогнувшим голосом. — Кто из вас в эту рождественскую ночь доползет до проволоки и обратно?
Молчание воцарилось в рядах серых героев.
Прапорщик Щербатый поправил на груди Георгиевский крест и, икнув от холода, сказал:
— Тогда я доползу… Передайте моей невесте, что я погиб за веру, царя и Отечество!
— Ура! — закричали солдаты, думая, что война кончилась миром.
Прапорщик Щербатый поправил Георгиевский крест и пополз по снегу, икая от холода.
Вдали где-то ухал пулемет.
— Ура! — закричали серые герои, думая, что это везут им ужин.
1920 год
Приводные ремни шелестели.
Огромные машины мерно стучали мягкими частями, будто говоря: сегодня Сочельник, сегодня елка…
— Никаких елок! — воскликнул Егор, вешая недоеденную колбасу на шестеренку.
— Никаких елок! — покорно стучали машины. — Никаких Сочельников!
В эту минуту вошла в помещение уборщица Дуня.
— Здравствуйте, — сказала она здоровым, в противовес аристократии, голосом, вешая свою косынку на шестеренку.
— Не оброните колбасу! — сказал Егор мужественным голосом.
— Что значит мне ваша колбаса, — сказала Дуня, — когда производство повысилось на 30 процентов?
— На 30 процентов? — воскликнул Егор в один голос.
— Да, — просто сказала Дуня.
Их руки сблизились,
А вдали где-то шелестели приводные сыромятные ремни.
1923 год
Курс червонца повышался.
Нэпман Егор Нюшкин, торгующий шнурками и резинками, веселился вокруг елки, увешанной червонцами.
Огромное зало в три квадратные сажени по 12 рублей золотом по курсу дня за каждую сажень было начищено и сияло полотерами, нанятыми без биржи труда.
«Ага», — подумал фининспектор, постукивая.
— Войдите, — сказал торговец, влезая на елку, думая, что это стучит фининспектор, и не желая расставаться с червонцами.
— Здравствуйте, — сказал фининспектор, разувая галоши государственной резиновой фабрики «Треугольник», по пять с полтиной золотом за пару по курсу дня, купленные в ПЕПО с 20-процентной скидкой.
— А где же хозяин?
— Я здеся, — сказал хозяин, покачиваясь на верхней ветке.
— Я принес вам обратно деньги, переплаченные вами за прошлый месяц.
— Ну? — сказал нэпман Нюшкин, качаясь.
В этот момент хрупкое дерево, купленное из частных рук, не выдержало и упало, придавив своей тяжестью корыстолюбивого торговца.
Так наказываются жадность и религиозные предрассудки.
Вносите же подоходный налог!
Виктор ШКЛОВСКИЙ
О «Серапионовых братьях»
Вязка у них одна — «Серапионовы братья». Литературных традиций несколько. Предупреждаю заранее: я в этом не виноват.
Я не виноват, что Стерн родился в 1713 году, когда Филдингу было 7 лет…
Так вот, я возвращаюсь к теме. Это первый альманах — «Серапионовы братья». Будет ли другой, я не знаю.
Беллетристы привыкли не печататься годами. У верблюдов это поставлено лучше (см. Энцикл. слов.).
В Персии верблюд может не пить неделю. Даже больше. И не умирает.
Журналисты люди наивные — больше года не выдерживают.
Кстати, у Лескова есть рассказ: человек, томимый жаждой, вспарывает брюхо верблюду, перочинным ножом, находит там какую-то слизь и выпивает ее.
Я верблюдов люблю. Я знаю, как они сделаны.
Теперь о Всеволоде Иванове и о Зощенко. Да, кстати о балете.
Балет нельзя снять кинематографом. Движения неделимы. В балете движения настолько быстры и неожиданны, что съемщиков просто тошнит, а аппарат пропускает ряд движений.
В обычной же драме пропущенные жесты мы дополняем сами, как нечто привычное.
Итак, движение быстрее 1/7 секунды неделимо.
Это грустно.
Впрочем, мне все равно. Я человек талантливый.
Снова возвращаюсь к теме.
В рассказе Федина «Песьи души» у собаки — душа. У другой собаки (сука) тот же случай. Прием этот называется нанизываньем. (Смотри работу Ал. Векслер.)
Потебня этого не знал. А Стерн этим приемом пользовался. Например: «Сантиментальное путешествие Йорика»…
Прошло 14 лет…
Впрочем, эту статью я могу закончить как угодно. Могу бантиком завязать, могу еще сказать о комете или о Розанове. Я человек не гордый.
Но не буду — не хочу. Пусть Дом литераторов обижается.
А сегодня утром я шел по Невскому и видел: трамвай задавил старушку. Все смеялись.
А я нет. Не смеялся. Я снял шапку (она у меня белая с ушками) и долго стоял так.
Лоб у меня хорошо развернут.
Всеволод ИВАНОВ
Кружевные травы
Травы были пахучие и высокие, под брюхо лошади. От ветра они шебуршали сладостно, будто осока осенью, и припадали к земле, кланяясь. Пахло землей и навозом приторно и тягуче.
У костра сидели два мужика и разговаривали.
— У-у, лешаки! — тихо сказал Савоська Мелюзга и матерно сплюнул в сторону.
Другой мужик, тоже Савоська, по прозвищу Савоська Ли-юн-чань, поправил костер и сказал строго:
— Да. Скажу я тебе, парень… Привязали мы этих человеков к деревьям… За одну ногу, скажем, к одной верхушке, за другую — к другой и отпустили. А кишка, парень, дело тонкое, кишка от натуги ниприменно рвется…
Савоська Мелюзга потянулся у костра и сказал глухо:
— Врешь?.. Ну а как ты, парень, про Бога думаешь? А?
— Не знаю, — строго ответил Савоська. — Кучея его знат. Про Бога и, скажем, про праведную землю не могу тебе, парень, ничего сказати. Не знаю. Про большевиков, скажем, знаю, Сёдни слышал. Про Ленина тоже люди бают разное…
Серая большая овчарка с шумом сорвалась с места и кинулась в темноту. Шебуршали травы сладостно, будто человечьи кости осенью… (Кто сыграет в эти кости?)
Ах, травы, травы! Горючий песок! Не радостны прохожим голубые пески, цветные ветра, кружевные травы.
Послышались шаги, и к костру подошел человек тонкий, будто киргизская лучина строганая, и сказал сурово:
— Здорово, братаны! Как у вас тут насчет Бога? А?
Савоська Мелюзга засмеялся матерно и сказал:
— Садись, лешай. Угощайся. Наварили сёдни на Маланьину свадьбу.
Прохожий сел, посмотрел в котел и глухо сказал:
— А ведь меня, парень, тоже Савоськой звать…
— Ах, стерва, — тихо удивился Савоська Мелюзга и лег на шинель.
— Люди бают, — начал Савоська Мелюзга, — энти быдто не простые, названье им быдто дадено бывшим князем Рюрихом, Крижевные трави — названье им дадено.
Прохожий снял с плеча берданку и выстрелил в воздух. Сумрачным гулом покатилось по лесам и степям, пригнулись травы еще ниже к земле, и из-за деревьев испуганно вышла луна.
— Это я в Бога, — просто сказал прохожий и матерно улыбнулся.
Запахло кружевными травами сладостно и тягуче.
Корней ЧУКОВСКИЙ
О Борисе Пильняке
— «Пришла тихая любовь…»
— «Я люблю Алексея…»
— «Мое сердце колотится любовью…»
— «Наталья необыкновенная, нынче революция, когда вы будете моей?»
Поразительно! Загадочно! И откуда у писателя столько чувства? И как это до сих пор никто не заметил?
Возьмите любой рассказ Пильняка, [равное занятие героев — любовь. Все любят. Все изнемогают от любви.
«…Ребята ловили девок, обнимали, целовали, мяли…»
«…Леонтьевна кричит: — Спать не дают, лезут к нераздетой женщине…»
И все-то у писателя любовь. Даже звери изнемогают от любовной страсти.
«…Самец бросился к ней, изнемогая от страсти».
«…Волк тихо подошел к оврагу».
Такая уж у писателя провинциальная эротика!
Попробуйте отнять это чувство — от писателя ничего не останется.
Теперь самое главное.
Посмотрим, как Пильняк относится к религии… Перелистываю первый попавшийся рассказ.
«…Осенью Марина забеременела…»
«…Женщину нужно разворачивать, как конфетку…»
«…Облако было похоже на женскую грудь…»
«…Волк подошел к оврагу…»
Нет! Ни словечка о религии! Он писатель-атеист. И как это я до сих пор не заметил? Но позвольте, что это? Да так ли я читаю? Я даже подумал: уж не ослеп ли я? Уж не поступил ли в студию Дункан?
«…Танька коренастая, босая».
«…Старик босой».
«…Шлепая босыми ногами».
И даже какой-то мужик в розовых портах босой.
И все-то у него босые. Кажется, отними у него босых— и ничего больше не останется.
Но зачем же, зачем же, зачем же все босые?
Необыкновенно! Непостижимо! Какая-то босонологая! Какой-то невероятный мир босых! Некуда спрятаться от босых ног.
Аганька босая.
Прохожий босой.
Даже генерал, наверное, босой или сапоги сейчас снимет. Я даже подумал: уж не снять ли и мне сапоги?
Но снимай, не снимай — ничего не изменится. Такая уж у писателя идеология. Любой мужик у него босой, а если не босой, то пьяница или колдун. И поразительное явление: как только на одну секундочку появляется человек в сапогах, все герои в один голос кричат: «Довольно! Бейте его! Перестаньте! Снимай сапоги!»
«Сапоги снимай, на печь полезай!» — говорит Егорка Арине в повести «Голый год».
Волк подошел к оврагу…
Теперь попробуем полюбить Пильняка.
Он талантлив очаровательно. Он писатель любви и босых ног. Он воистину писатель любви и революции. Он весь в революции.
Современнейший из современных писателей.