Пароход Бабелон — страница 8 из 56

Маленький мальчик, вокруг которого кружила няня, смотрел на юных фотографов как зачарованный. А Ефим смотрел на мальчика.

«Мне бы такого Бог послал, половину бы дела сделал в жизни».

Мальчик был тихий, рассудительный не по возрасту, с большими грустными глазами. Няня звала его Аликом: «Алик, подойди-ка ко мне, дружочек. Ты слышишь меня?!»

Ефим поймал себя на том, что, глядя на мальчика, которого представил сейчас своим сыном, испытал чувство вины. Если бы мальчик был не столь маленьким, он бы даже извинился перед ним. Кто знает, возможно, у него еще будет время это сделать. Но как он ему все объяснит? Как скажет, что не намерен был жениться на его матери, что просто поддался сильному, очень сильному влечению, что такое бывает со взрослыми людьми? Но почему ему видится именно этот сюжет, почему он не выберет другой, с другой мамой, возможно, тогда и объяснять ничего не придется?..

«Значит, все зависит от мамы? Значит, маму надо искать правильную? Как они ищут правильного отца из-под шляпки, под ошалелый стук каблучков? А как же любовь?!»

Ефим хотел было подозвать Алика и прочесть ему «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви», но, поразмыслив, он решил, что это уведет пацана далеко в сторону. Сам когда-нибудь разберется.

Вот Мара – она могла бы все пацану объяснить. На съемочной площадке такое с детьми творит, они все делают, о чем она их только не попросит. Эх, если бы Али́к был от Мары…

И только он так подумал, как увидел ее – Маргариту. Она шла со стороны Горбатого моста. Со стороны солнца.

Какое-то чувство тоски обрушилось на него, как будто вдруг смотришь на любимую женщину и понимаешь – то ли она уже не та, то ли ты – уже не тот.

Мара со знаменитых фотографических ню Гринберга лишь отдаленно походила на эту женщину. Совсем другая Мара, в ответ на его очередную вспышку ревности, могла сказать месяц тому назад: «Мое чувство к тебе никогда бы не стало меньше от случайных “издержек плоти” – твоей или моей. А внимание, которым тебя наделяли неплохие женщины, только доказывает мне, что мой выбор не так ужасен, как меня стараются убедить в этом мужчины».

Больше всего Ефима удивила тяжесть ее походки и начинающееся бабье колыхание.

«Может, она беременна? Раньше никогда так не ходила. Марин шаг всегда был летуч».

Ему показалось, что на эту встречу Маргарита пришла с большой неохотой.

«Нет уж, хорошо, что Али́к не ее сын. Если бы мне пришлось с ней расстаться – я бы точно не выжил, потеряв двоих сразу».

Он встал со скамейки и сделал несколько шагов навстречу Маргарите.

Ефим и Мара старались не встречаться взглядами – больно уж изучены друг другом были их глаза.

Маргарита, не сговариваясь с Ефимом, тоже отметила про себя фактурного мальчика. Подошла к нему, присела, чтобы быть с Аликом одного роста. Хотела дотронуться до него, но какая-то стальная пружина удержала ее.

– Да, был бы у нас с тобой такой, много легче было бы и тебе, и мне, – сказал он, чтобы снять возникшее напряжение.

Мара в ответ улыбнулась, как улыбаются сильные, очень сильные женщины, когда им бывает больно.

– Или сложнее. Как ты? – он поймал ее руку в полете, когда она хотела поправить волосы на его парике.

– Как видишь!

Порубленный инвалид откатился от будки с водой.

Черный пудель опрометчиво понесся за очередным свистом чопуровской комсомолки, но тут белобрысый лопоухий мальчик расстался с теннисным мячиком, и пудель с небольшим заносом повернул в сторону клумбы.

– Как с тобой тяжело…

– С тобой, думаешь, легче?

Как это с ними бывало, скоро они все-таки нашли то общее, из-за которого никак не могли расстаться по-настоящему.

Она даже сказала ему, что замуж больше не выйдет ни при каких обстоятельствах, зато заведет черную пуделицу, «нарожает» щенят и будет торговать ими оптом.

Алик попросил воды. Няня дала мальчику денег. Алик пошел к будке. Сам. Увидев повеселевшего инвалида, намеревавшегося выцыганить у мальчишки монетку, остановился, но через секунду собрался с силами и прошел мимо него.

– Какой молодец, – сказала Мара и извлекла из сумочки несколько сложенных вдвое бумаг. Развернула, расправила:

– Прости…

– Ничего страшного.

– Я сделала все, как ты просил. Вот направление. Вот – печати. Распишешься сам. Здесь вот и здесь. И не так размашисто, как ты обычно это делаешь.

– ?! – он изломил бровь.

– Двадцать третьего мая ты уже должен быть в Баку. Утром двадцать четвертого – на «Азерфильме». Это адрес Фатимы Таировой, мы с ней вместе учились в театральной студии, а сейчас Фатимка служит в БРТ, в Бакинском рабочем театре. Кажется, метит в примы. Она и раньше была талантлива и необыкновенно хороша собою. Прошу тебя не увиваться за ней. Сделай одолжение.

– Сделаю.

– Уж постарайся. Мы с ней в кратчайшие сроки зарезервировали для тебя роскошную комнату в Ичери-Шехер. Целых двадцать четыре квадратных метра, с двумя окнами и балконом на море. И не говори, что я о тебе не забочусь… – Она протянула ему рекомендательное письмо. – А это передашь еще одному моему человечку – Семену Израилевичу. – Она вырвала из блокнота листок и химическим карандашом начала что-то быстро писать. Потом вспомнила о чем-то более важном, спросила:

– Что слышно о дяде Натане?

– Посылки начали возвращаться.

– Вот как! Сочувствую. Прошу тебя следовать моим советам и не бывать в Баку в тех местах, которые я тебе сейчас перечислю. В противном случае – все напрасно. Ты понял меня?

– Ты говоришь со мной как со своими детьми на съемочной площадке.

– А как иначе говорить с тобой, если ты все делаешь мне наперекор? И потом, с чего ты взял, что я с детьми на съемочной площадке разговариваю как с тобой? У тебя есть закурить?

– Ты же бросила.

– Да, вчера.

Он протянул ей папиросу, тут же чиркнул спичкой, сказал:

– Можно подумать, Радек[7] у тебя по струнке ходит.

– Радек, Радек… Что ты прицепился к нему? Как ты вообще можешь после всех своих загулов попрекать меня Радеком? – Она сунула ему в руку листок, на котором успела что-то набросать.

– Ладно, прости, не хотел.

– Я знаю, чего ты всегда хотел – чтобы я любила тебя. Хотел сильно, но недобросовестными средствами.

– Возможно, что так. И что с того?

Время будто сломалось. Теннисный мячик завис в воздухе вместе с черным пуделем.

– Я хотела любить человека другого внутреннего склада, чем ты, и считала возможной эту перемену. Но несколько лет назад я окончательно поняла, что это неосуществимо, и по-настоящему нам надо было тогда же разбежаться и впредь никогда более не сходиться.

– Что же тебе помешало?

– Много причин. – Она не знала, обо что ей затушить папиросу, а он не знал, как ему выйти из-под ее камнепада.

Тут к ним подбежал Али́к: промахнулся скамейкой. Ребенок, видимо, почувствовал, что что-то не так, и кинулся к няне. Забрался к ней на колени.

Мара примеряла улыбку Джоконды, которая ей совершенно не шла.

Из-за этой ее улыбки на лбу Ефима выступил пот.

– Вокруг Москвы начали гореть леса, – сказала Маргарита, точно собиралась весь парк спасти от конфуза.

– И смог надвигается на город, – поддержал он ее.

– Ну что? Мы обо всем договорились?

– Да, конечно, я, пожалуй, пойду, – сказал он и встал со скамейки.

– Погоди. Вот еще что. Пиши свой роман, Ефим, и присылай мне каждую неделю по новой главе.

– Сама же говорила, что надо быть осторожней. Первое же мое письмо прочтут раньше тебя. И потом – в неделю по главе я не смогу. Я так не умею.

– Сможешь, если захочешь. Ты столько раз рассказывал мне эту историю, что тебе остается только сесть и записать ее. Статьями и сценариями ты там не отчитаешься. Чтобы подняться, надо покинуть избитую дорогу.

– Знаю, это твой любимый афоризм. Не знаю только, кому он принадлежит, тебе или Монтеню?

– Как устроишься, телеграфируй.

Она тоже поднялась со скамейки, не говоря ни слова, стремительно пошла в ту сторону, откуда появилась, но, сделав несколько шагов, остановилась, развернулась и послала ему быстрый воздушный поцелуй.

«Ну вот, кажется, и развелись, точнее разлепились, – подумал он, оставшись один. – Через какое-то время она попросит меня вернуть все свои письма, а мне принесет мои или перешлет их в Баку».


Это был тот час пятницы, в который местами уже закралась суббота.

От жары соскальзывал парик. Ефим скинул пиджак и забросил за спину, как это делал обычно новый советский курортник в каком-нибудь документальном фильме. Оглянулся по сторонам. Никого подозрительного, только люди кругом. И люди – как люди.

«Считай, что ты в Стамбуле, – сказал он себе, – только в советском Стамбуле, в котором ты то ли керосинку забыл выключить, то ли кран оставил открытым».

И пошел вниз, к гостинице «Старая Европа», дорогой, которую Мара проложила в Москве химическим графитом на листочке-оборвыше.

Но вскоре Ефим замедлил шаг, остановился в раздумьях: «А может, все-таки свернуть налево, к Парапету? А оттуда податься на Торговую?».

Его тянуло на Торговую. Мара говорила, что если кто-нибудь ему скажет, что Баку начинается с Михайловской, Садовой, Ольгинской или Мариинской, это неправда, по-настоящему город открывается только с Торговой улицы: «Но ты лучше туда не ходи, на Торговой можно встретить кого угодно – и своих, и чужих. А это совсем не то, что тебе нужно. Хотя что я говорю, все равно ведь пойдешь. Назло мне».

Он свернул налево. Первое, что увидел, выйдя на Торговую, – людей, собирающихся у фонарных столбов с черными хоботами динамиков. Люди застыли на месте и чего-то ждали. Может быть, поэтому все они показались ему мертвыми. И у него самого появилось чувство, будто и он завис сейчас между жизнью и смертью.

Он вспомнил, что точно такое же чувство испытал в одном польском за́мке, куда угораздило его однажды попасть.