Паром через лето — страница 1 из 6

Юрий ГречкоПаром через лето

* * *

Дышите российской глубинкой.

Наведайтесь в рощу свою.

Дорожку в саду разгребите,

чтоб к зимнему выйти жилью.

Отечества тихие звуки

тотчас отзовутся в душе

сочувствием тайным, как будто

вы молоды были уже.

Курили на мерзлых ступенях

и слышали издалека,

как чьи‑то полозья скрипели

в пустых небесах большака.

Так пела гармоника, в поле,

где нету ни звезд, ни луны —

лишь снежная, дикая воля

простерта с любой стороны.

И зябко подернув плечами,

вы сразу поймете всерьез,

что любят рассудком вначале,

а с возрастом — любят до слез.

Что можно отсюда уехать

и где‑то прожить до конца,

оставив заречное эхо,

как гипсовый слепок лица…

* * *

Мне выслало детство

забытый рисунок…

Там в области сердца

не властен рассудок,

над формою сущность

еще не довлеет,

и горбится суша,

и парус белеет.

Дорога петляет,

сияют вершины,

огонь впечатляет,

как хвост петушиный,

и дым коромыслом

до неба восходит

от толстого мыса,

где жизнь происходит…

Ах, ясные краски

смешной акварели!

Прекрасные страсти

еще не созрели,

поля зарастали,

труба не трубила…

И даже война

никого не убила!

* * *

Как много лет назад я был влюблен

и солнцем на рассвете ослеплен!..

Я жег табак. Меня сжигал восторг.

Куда там спать! Небритый проводник

на миг в холодном тамбуре возник,

мне прокричав: — Сейчас Владивосток!..

И поезда пронзительный свисток,

и редкий лес, и придорожный стог —

смешалось все. Земля неслась вперед.

Густел туман. Блестел оконный лед.

Дыша в стекло, я наскоро искал —

когда и где, как синяя слюда,

проглянет океанская вода

сквозь редкий лес, в разломы белых скал.

И упускал подробности чудес.

Теперь неясен цвет моих небес,

вес кошелька и запах табака…

Остался стук колес издалека,

где жизнь еще прекрасна и легка —

беспамятно прекрасна и легка…

НА БЕРЕГУ ТУРЫ

Тихо плещет вода о дощатый паром,

о дощатый паром, о смолистое древо.

Черный лес впереди, как рисунок пером,

как рисунок пером, ускользающий влево.

Черный лес позади полон зыбких теней,

полон зыбких теней, их страстей и борений,

непробудных болот и замшелых камней,

и замшелых камней — первородных творений.

Равнодушно и сонно. Движенье Туры,

лишь движенье Туры средь осеннего леса

поглотило закат, отразило костры,

отразило костры, не имевшие веса.

Первый бакен зажгли. И по стрежню реки,

и по стрежню реки, как по зябнущей коже,

рассыпаясь, бегут, мельтешат огоньки,

мельтешат огоньки лунной ряби и дрожи.

Кто‑то песню запел, кто‑то бросил весло,

кто‑то бросил весло, и притих, и неслышен…

Чью‑то лодку с излучин несло и несло,

все несло и несло мимо спящих камышин…

* * *

Все, что было в жизни той,

притягательно и странно.

Кошелек, всегда пустой,

не оттягивал кармана.

Наплывал ночной перрон,

суматохой оглушая.

Я умел владеть пером,

зуд бессонницы вкушая.

И среди живых вещей,

словно тень живому вторя,

был завистлив, как Кощей,

до чужой любви и горя.

И меня несло и жгло

и сжигало снежной пылью…

И неслышно время шло,

оборачиваясь былью.

* * *

По серой насыпи разъезда,

вдоль полосы березняка

прогуливаемся неспешно

до встречного товарняка.

За сдвоенной чертой металла

край простирается лесной.

«Какая глушь!..

Здесь время стало…» —

вздыхает кто‑то за спиной.

Уже во власти преферанса,

клянем скучнейший перегон

и, с проводницей препираясь,

в свой водворяемся вагон.

Там мальчик в розовой футболке

матрос на марсе корабля —

глядит, свисая с верхней полки,

как удаляется земля,

где, словно золото по черни,

осины желтым занялись

и льется тихий свет вечерний

на деревянный обелиск.

НАЧАЛО ПУТИ

Мы были острижены коротко,

роднились похожестью лиц

и знали о службе с три короба

историй, легенд, небылиц.

Майор–военком, нас построив

на мокром асфальте двора

в кривую колонну по трое,

вздохнул облегченно: — Пора!..

Пора! Распахнулись ворота,

военный оркестр заиграл.

Еще не военная рота

сквозь город прошла на вокзал.

Еще и не в ногу… Но было

у всех нас на дне рюкзака

простое солдатское мыло

и звонкий дюраль котелка.

Но пели походные марши

извечную песню свою.

Мы делались строже и старше,

впервые шагая в строю.

Мы шли через площадь. И близко

от наших нестройных рядов

вдруг встала стрела обелиска

героям военных годов.

Здесь пахло подорванным дзотом,

волной контратак, высотой —

фрагментом войны, эпизодом

из огненной хроники той.

Над смертью, над кровью ранений —

плита, орудийный замок…

О, как мы держали равненье!

Оркестр по наитью умолк.

Никто нам команды не подал:

молчал строевой старшина.

Он весь подобрался и понял,

что значит сейчас тишина —

средь площади южного города,

в тумане дождя навесном —

для нас, для остриженных коротко,

родившихся в сорок восьмом.

МАНЕВРЫ

Посредник вскричал:

— Вы убиты, сержант, наповал!..

А я–то

на счастье слепое свое уповал,

когда мы бежали, шалея,

в учебном огне.

И цепь отпустила меня,

разомкнувшись на мне.

Я падал на спину

в стране облаков кучевых.

Земля доносила

дыханье и топот живых.

Летел, накреняясь по ветру,

высокий ковыль,

и дым клочковатый,

и горькая рыжая пыль.

Убитый условно,

я падал на полупути.

Трава и деревья

могли сквозь меня прорасти.

И птица щегол

распевать надо мною могла,

когда наступает

весенняя душная мгла.

…А кто‑то сорвет землянику и скажет:

— Горчит…

В траву упадет,

рассмеется, потом замолчит.

И будет, наверно, лежать

голова к голове

с солдатом без имени,

давшим начало траве.

* * *

Геликон басит, как шмель,

над холодным садом.

Пахнет первая шинель

интендантским складом.

Самым первым табаком

пахнут наши руки…

Довоенный вальс–бостон,

чистый звук разлуки!

Он доносится сюда,

отзвук века плавный,

будто в нас через года

ищет сути главной.

Будто он для всех припас

счастья и волнений —

этот тихий трубный глас

зимних увольнений.

Он всегда поет с утра,

крутит, вертит нами

и целует, как сестра,

сжатыми губами.

ФИЛЬМЫ 41-ГО ГОДА

Мальчики мрачно страдают,

что пойти на войну не успели,

наверно, судьба вниманьем

обошла их с какой‑то стати.

Отцы их родились вовремя.

Носили скрипучие портупеи

и с матерями знакомились

где‑нибудь в медсанбате.

Отцы их держали экзамен:

сдавали школьную физику,

длинной указкой водили

по старой карте Европы…

А им уже шили шинели.

Сначала шили на финскую.

Словно морщины горя,

землю изрыли окопы.

У здания военкомата,

задыхаясь, цвели каштаны,

оркестр военного времени

медным костром полыхал.

Никто еще не догадывался

о войне такого масштаба.

Никто еще–о похоронках,

представьте себе, не слыхал.

Подкатывали эшелоны.

Отцы грузились в теплушки.

Хроникер снимал лихорадочно

будущее кино,

в котором стоит у вагона

с черным томиком Пушкина

живой командир взвода,

убитый давным–давно.

Он слышит сигнал отправленья,

отряхивает колени

и на подножку поезда

вскакивает на ходу…

Еще никто не родился

из нашего поколенья.

Какие фильмы снимали