спокойный старушечий нрав.
И–когда свечереет
и длинные тени из сада
сквозь веранду потянутся
легкой, бесшумной чредой —
узнавай меня в пенье рожка,
пробудившего стадо
у недвижной реки,
под зеленой горячей звездой.
И, узнав наконец,
торопливо сбегай по ступеням,
и, смеясь или плача,
мне руки навстречу тяни…
Ночью ветер в саду прошумит
и смешается с пеньем
темноты,
окружающей дом, погасивший огни.
Уже не зима,
и природа души благосклонна
к смешению звуков,
к явленью высоких чудес,
когда, оекользаясь на глине,
сбегаю по склону
в прозрачный и мокрый,
пронизанный трелями лес.
И слышу с обрыва
глухого лесного оврага,
что голос небес
надо мною предельно высок,
и в глинистом русле
бушует прозрачная влага,
и в жилах деревьев
бушует коричневый сок.
Я так осторожен
и так неуклюже галантен
с кизиловой веткой!
Но капли безбожно вкусны
и сыплются щедро,
лишая ненужных гарантий
опять не влюбиться
и выйти сухим из весны.
Художник под елью
высокую ставит треногу,
свистит потихоньку
и пишет лесную дорогу.
Посмотрит под ноги —
ромашка цветет, подорожник.
Он с них начинает.
Такой аккуратный художник.
Он краски мешает
и больше всего озабочен
лиловым репейником —
маленьким чудом обочин.
Он слышит,
как ветер играет с кустом молочая,
движение листьев
за двадцать шагов различая.
Осенний стожок перед ним,
как божок невысокий,
встает, подбоченясь,
из зарослей желтой осоки.
И близость реки
он в лесной духоте ощущает —
край пестрой палитры
под ультрамарин очищает.
Чернеет обитель,
грохочет пустая телега,
подкова в пыли —
словно давешний след печенега.
На красном песке
просыхают зеленые сети.
Паром подвигается
к левобережью Исети.
Художник торопится,
красок ему не хватает:
он к чистому цвету
большое пристрастье питает.
Темнеет, светает…
Кончается осень однажды,
но не утоляет
мучительной творческой жажды.
Художник, художник!
Полжизни на это убудет.
И может случиться,
что кто‑нибудь нас не забудет
и тоненькой кистью
потянется к краскам отважно.
И солнце его ослепит…
Остальное — не важно!
Средь осени, в пустом уже лесу,
средь теплого рассеянного света,
когда‑нибудь отважившись на это,
я ваше имя вслух произнесу.
Средь осени нечаянно усну
и стану видеть новыми глазами
за вашим светлым именем, за вами —
ладонь дождя, прильнувшую к окну.
Наступит время сказок и чудес,
вокзалов, писем, выдумок волшебных
для вас и для меня, уже вошедших
средь осени в пустой и грустный лес.
В лесу задувает осенний сквозняк,
дожди протяженней и чаще.
Последний костер, как таинственный знак,
мигает в березовой чаще.
Последний костер означает — зима
в короткие сроки наступит.
Холодная ясность и трезвость ума
любые затраты окупит.
Забудется все, что не пахло теплом,
скитаньем по лесу и хлебом.
И острое зренье под новым углом
займется остуженным небом.
Пространство под тяжестью белых щедрот
увязнет в блистательном быте,
долина продолжит естественный ход
естественных зимних событий…
Наверное, нужен особый словарь
для нашей мучительной связи,
когда еще только светлейший январь
выходит в светлейшие князи.
И музыкой вьюги, и блеском свечей
подскажет застолье немое,
что праздник, который наступит, — ничей
и елка прекрасна зимою.
Пусть белая вата означит сугроб,
горбатый, как свернутый парус,
и древо запахнет, как сладкий укроп,
и с веток прольется стеклярус.
Дай бог не расстаться со зреньем детей,
чтоб видеть не с черного хода
неясную им подоплеку затей
на проводах старого года,
чтоб новою блажью упилась душа
как будто ни в чем не бывало:
следить за снегами, почти не дыша,
сквозь стеклышко в форме овала…
Опять и светло и пустынно.
Соломою ветер шуршит,
как будто забыли пластинку
и шорох снимают с души.
Вы бродите полем окрестным
в подпалинах рыжей стерни;
нет музыки в вашем оркестре —
остались пюпитры одни.
И птица летит вертикально,
и вы замечаете вдруг,
что узкое небо стекает
на землю из ковшика рук…
Сладко думать о былом.
Ничего не позабыто:
печь с малиновым теплом,
две свечи — подробность быта;
иней выступил в пазах
между бревен почернелых,
вьюги призраки — в глазах
у окошек очумелых.
От крылечка до угла,
от зимовья до поселка —
ослепительная мгла,
бесконечная поземка.
Чай с рябиной, черствый хлеб,
пир на скатерти бумажной.
Сколько мне сегодня лет —
мне пока еще неважно.
Мне семнадцать. Или так:
восемнадцать. То и дело
мне мерещится литфак
краевого академа.
И районная печать
отвечает мне неловко,
что нездешняя печаль
хороша, когда у Блока…
Поляны старые покинуты.
Черна дороги полоса.
Осенней радиоактивностью
пустые светятся леса.
Колеблющимся продолжением
неимоверной высоты
стоят озера порыжелые,
по грудь вошедшие в кусты.
За переправою паромною,
ступая на сырой песок,
узнаешь ли свою прародину
от рощицы наискосок?
И горьковатый дым отечества,
и тихий холодок земли,
где как весы стоят аптечные
колодезные журавли?..
Пока костер, дыша углями, жил,
в логу за косогором ухал филин,
ручей гремел средь каменных извилин
и эхо отдаленное будил
в ночном лесу. Пока костер, дыша
углями, покрывался слоем пепла,
ночь безнадежно старилась и слепла.
Потом, когда багровый лунный шар
в ущелье заглянул, все стало резко
очерчено тенями. Лишь костер,
дыша углями, был туманно стерт,
как временем разрушенная фреска.
(Протяжной монотонностью цикад
так надолго и крепко заворожен,
я ждал, когда, ступая осторожно,
роса начнет кропить отлогий скат
горы.) А рядом фыркали ежи,
и сотни звезд, процеженных сквозь ели,
мелодией старинною звенели,
пока костер, дыша углями, жил.
Мне зимние птицы опять нагадали
пустую дорогу, прозрачные дали,
поляны под снегом и мерзлую глину
на склоне горы, уходящей в долину.
Лиловое пламя костра шелестело.
И небо, пропахшее дымом, летело
под кроны деревьев, под черные своды
холодным крылом небывалой свободы.
И все, что доселе невнятно звучало,
отныне февраль ледяной означало,
где опыт сомненья нашептывал ложно,
что жить бесконечно почти невозможно.
Но я‑то ведь знал, что мое прекращенье
всего лишь исходная грань превращенья
в крылатого жителя зимней долины,
клюющего кисточку мерзлой рябины.
В корявый орешник со склона оврага,
который не ведает большего блага,
чем желтое солнце на хмуром снегу…
И, руки раскинув, застыл на бегу!
Мы живы,
хоть бронза и стала
одеждою нашей навеки.
Как жилы,
под кожей земли набухают
весенние реки.
В просторе,
где небо бездонно синеет
над теплою пашней,
простое
дыхание ветра
пускай вам напомнит
о павших.
…Мы тоже
так молоды были,
когда в огневой круговерти
итожить
последней гранатой пришлось нам
свое понимание жизни
и смерти.
Паш выбор
единственным можно назвать
и никак — неразумным:
и вы бы
сумели рвануться вперед,
в ослепительный мрак амбразуры.
Россия,
мы любим тебя,
превратившись в деревья
и травы,
в росистый
кустарник обочин,
в туманный костер переправы,
в побеги
целинного хлеба,
в горячую быль магистрали,