Пашка из Медвежьего лога — страница 7 из 34

— Куда же звери девались?

В горле Гурьяныча громко хлюпнул глоток. Дрожащей рукой старик снял с печки суп, сказал обвиняюще:

— Истребили! Без надобности истребили! С каждым годом зверь на убыль идет.

— Может, маралы перекочевали в другие места, тайга тут обширная, — пытался я успокоить его.

— Нет, извели. Тут ли зверю не жить зимой?! Нечего греха таить: браконьерство развелось, один перед другим, все с ружьями… Матка ли попалась на глаза или теленок — все под выстрел! Где уж тут живности быть…

— К ответу надо их, Гурьяныч, — говорит Василий Николаевич.

— Была бы моя власть… А председатель сельсовета отворачивается от разбоя, Закон об охране зверя под сукном держит, закрывает глаза. А надо бы привлечь все хамово племя!

— Дедушка, не волнуйся, опять с сердцем плохо будет… — вмешивается Пашка.

— Не перебивай, дай сказать. — Старик ставит котелок с супом снова на печь. — Никто не хочет ударить по рукам браконьеров, вроде как бы до природы никому нет дела. Куда годится такое!.. Лет пятнадцать назад тут же, на Кингаше, я с бригадой отлавливал для маральника зверя. В какой бы ключ ни ткнулся — маралы, сохатые. А велико ли время — пятнадцать лет, и почти ничего не осталось! Какое сердце умолчит? Но и от того, что говоришь, проку никакого: власть на местах будто оглохла. Вот и истребили.

— Завтра собираетесь домой? — спрашиваю я, пытаясь отвлечь старика от горестных мыслей.

— Ума не приложу, что делать. С пустыми руками негоже мне возвращаться, слово дал председателю, а где найти зверя — не знаю. Вам не попадались?

— Видели следы, но далеко и несвежие.

— Может, задержитесь на денек, вместе поищем?! Нам только бы след найти, а уж поймать-то поймаем — это точно.

Мы переглянулись с Василием Николаевичем и без сговора решили остаться помочь Гурьянычу в его беде. Да и кто бы отказался принять участие в столь интересном промысле.

— Значит, согласны? Утром раньше тронемся, надо успеть по насту обежать ложки ближе к предгорью. Может, там зверь будет. А внучек останется на таборе.

У Пашки лицо искажается от огорчения. Он пытается возразить старику, но не может разомкнуть челюсти.

— Останешься без разговоров, — строго повторяет Гурьяныч. — Всем там делать нечего.

Пашка берет свою чашку с супом, захватывает жменю сухарей, отворачивается от нас.

Ужинаем молча. Голод действительно лучший повар. Суп, сваренный в тайге из кусочка мяса, картошки и одной луковицы, без какой-либо поварской хитрости — объеденье! В нем — и тончайший лесной аромат, и свежесть воздуха, и необыкновенный привкус, будто кто-то незаметно подбросил в суп таинственных корешков. Ешь и не можешь наесться!

Перед сном выхожу из палатки. Трепетно и робко мерцают звезды. Луна в голубоватом тумане выбирается из-за лохматых кедров, окутанных морозной мглою. Воздух чистый, звонкий, ни единого шороха… Все спит. В молчании — величие таежной ночи.

Неужели никто не живет в этой лесной тиши?

Гаснет свеча. В палатке полумрак. Тихо потрескивают дрова в печке. Пашка сдержанно всхлипывает под одеялом. Остальные спят или делают вид, что спят. Слышу шепот Василия Николаевича:

— Пашка, перестань хныкать, утром я заболею, останусь в палатке, а ты пойдешь за меня.

Пашка стихает. Гурьяныч поворачивается на другой бок, начинает похрапывать. Под полотняную крышу входит ночь. Только Кудряшка не спит, лениво пережевывая хрусткое сено.

Еще до рассвета нас будит Гурьяныч. Дятел громко вестит утро. Чуть слышно шумит лес. Быстро одеваемся, выбираемся из палатки. Освежаемся студеной водой. Немного движения, несколько глотков холодного воздуха — и сонливость пропадает.

Я весь захвачен предстоящими таежными приключениями…

— Ты что же, Василий Николаевич, в самом деле захворал? — спрашивает Гурьяныч с усмешкой за завтраком.

— Я за него пойду, — опережает Пашка.

— Выплакал! Может, человеку охота была самому пойти, так ты встрял, — мягко говорит старик.

Сборы не долги. Пашка набрасывает на плечи джутовый куль с полувыделанной сохатиной шкурой, огромный, но легкий. С ним он ходил вчера. У меня котомка с веревками, с продуктами и посудой.

А Гурьяныч берет аркан, мягкие лосевые ремни и лоскуты выделанной овчины. За кушаком у него топор.

Становимся на лыжи.

— Разве ружья не возьмем? — спрашиваю Гурьяныча.

— К чему лишняя тяжесть?!

Гурьяныч поворачивается к заре, только что появившейся в просветах заиндевевших кедрачей. Долго стоит, приминая в раздумье угловатыми пальцами бороду.

— Благословен путь! — наконец говорит он и шагает навстречу утру.

— Ни пуха ни пера! — кричит вслед Василий Николаевич.

Гурьяныча не узнать. Куда девалась его старость! Как только он почувствовал под ногами лыжи, сразу исчезла сгорбленность, он стал легким, подвижным, и мы с Пашкой еле поспеваем за ним.

Лес в морозной мгле, в дремотной лени, обласканный утренним светом. Из глубины его, обжигая лицо, тянет сиверок. А вдали, куда ведет нас Гурьяныч, дымятся сиреневатые скалы в темных хвойных папахах. Изредка в застойную тишину наступающего дня врывается стук дятла или стон уставшей стоять в строю старой лесины.

Пробегаем первый ложок. Всюду нерушимая белизна зимнего покрова. На вывернутых корнях, на валежнике, на пнях причудливые надстрой из снега. С деревьев свисают ватные гирлянды. Под буграми дотлевает сумрак ночи.

Лес тишиной встречает нарождающийся день.

Старик не таится, идет шумно и на ходу то стукнет подожком (* Подожок. — палка, дубинка, трость) о сушину, то свистнет, а сам, как коршун, вертит головою, шарит по просветам.

На каждом пригорке задерживается.

— У-ю-ю! — кричит зверолов громко, и взбудораженное эхо уносит тревожный звук в недра старой тайги и! долго не стихает.

— Видно, и тут нет зверя, опустела тайга, а уж где, как не в этих местах, ему быть! — сокрушается Гурьяныч и торопится дальше.

В глаза бьет яркий луч восхода. Встают пирамиды! елей, Пылают сугробы. Куда бы ни глянул — величие пробуждающейся дикой природы.

Навстречу дню летят разрозненные стайки кедровок, В вышине ровно шумит ветер.

Гурьяныч подходит к сваленному бурей кедру, останавливается. Дерево опирается на нижние сломанные сучья, а мохнатую голову трогательно держат на своих гибких стволах три березки-сестры, К ним на помощь тянется осинка.

— Как живые, — говорит старик, показывая подожком на березки, — Вроде как бы жалко им, что умирает такой красавец.

Но вот что-то приковывает его внимание. Он варежкой протирает глаза, смотрит с пригорка вниз.

— Кажись, след! — И Гурьяныч ныряет под навес старых кедрачей.

Мы — за ним. Старик уже далеко и, мелькая между стволов, скрывается за изломом.

Там, где он дожидается нас, я вижу на снегу глубокие вмятины — следы зверей. Они огибают пригорок и теряются в глубине сыролесья. Старик пальцами ощупывает рассыпчатый снег, и вдруг веселеет, добреет его лицо.

— Недавно прошли два взрослых зверя, может, матка с быком, вишь, как широко вышагивали, — поясняет он, обращаясь к Пашке. — И с ними прошлогодний теленок. У этого, глянь, поуже шаг. — И Гурьяныч, заслонив ладонями свет солнца, долго смотрит на стежки следов, хорошо заметные по волнистому снежному покрову. — Теперь бы не оплошать!

Мы подтянули юксы на лыжах. Гурьяныч перевязал потуже кушак и подоткнул повыше полы однорядки. Пашка стянул ремешком на груди лямки.

— Готовы? — спросил, не оглядываясь, старик и, стронув лыжи, стал быстро отмерять расстояние.

Окрыленные надеждой, мы с первого шага почувствовали в себе необыкновенную легкость. Теперь нам все казалось доступным, возможным. Я верил в опыт Гурьяныча, умышленно не расспрашивал его о подробностях этого промысла: хотелось, чтобы все было неожиданностью.

Звери шли густым кедрачом по глубокому снегу и, кормясь на ходу, срезали острыми зубами молодые побеги берез, тальника; местами разгребали копытами снег и срывали нежные верхушки бледно-желтого ягеля. Мы быстро подвигались их следом.

Меня удивляло странное поведение Гурьяныча. Он по-прежнему громко разговаривал; иногда сбивая с лыж снег, стучал о стволы деревьев, тогда как, мне казалось, это не способствовало нашему успеху, и я втайне даже досадовал на старика.

От первой разложины звери пошли крупными прыжками — видимо, услышали нас. Пашку какие-то силы вынесли вперед, но старик повелительно крикнул:

— Не смей! Назад!

У кедра Гурьяныч сошел с лыж, сбросил котомку. Подошел обиженный Пашка.

— Куда поскакал, еще намаешься! Живо разводи костер! — И, повернувшись ко мне, пояснил: — Негоже по насту гонять зверей, ноги могут до кости разодрать. Переждем, пока потеплеет.

— Но маралы могут далеко уйти, — возразил я.

— От своего следа никуда не уйдут.

Солнце встало над тайгою. Не осталось блеска в сугробах. Потухли фонарики. Зима под солнцем лежала одряхлевшая, усталая. Но в воздухе — удивительная свежесть и смутное предчувствие пробуждающейся жизни.

Быстро разгорается костер. На лес сходит теплынь. Пашка сидит на валежнике, обхватив руками колени, и наблюдает, как пламя жадно пожирает сушняк. Гурьяныч переобувается. Я весь поглощен чудесным днем, могуществом природы, мыслями о том, что все прекрасное в ней принадлежит человеку. Каким он должен быть счастливым!

Откуда-то прикатил заяц. Увидев нас, он затормозил бег, хотел встать на задние лапы, но провалился в снег и долго выбирался на кромку уже размякшего наста.

— Пора! — сказал Гурьяныч. И мы тронулись.

Под лыжами мякнет податливый снег. Идем не торопясь. Гурьяныч, видимо, бережет силы. Километра через два натыкаемся на лежку — звери отдыхали после утренней кормежки.

Гурьяныч не задерживается, не глядит на лунки, не говорит ни слова, уходит дальше все тем же ровным, спокойным шагом. Меня же мучит мысль: как можно поймать этих быстроногих и пугливых маралов?

День в полном разливе. Солнце наводит порядок. Лес стоит над потускневшими снегами весь обновленный, в хвойном бархате.