Странная ночь… Какое поистине чудесное ощущение природы оставила она в моей душе! Сколько очарования! Сколько раздумий! И как дорога стала жизнь, будто прошёл строгое чистилище и освободился от всех земных грехов…
Табун невидимых птиц со свистом прорезал воздух сверху вниз и с криком, с хлопаньем крыльев упал на воду.
Неужели этот слишком откровенный для ночи звук — предутренний сигнал?
Ещё темно. На небе не заметно перемен. Но уже чувствуется, что недолго до рассвета, что скоро победно блеснёт румяная зорька.
Луна так и не показалась из-за туч, но в ельнике чуточку посветлело — ночь тронулась.
Первыми догадываются лыски.
«Кю-ке-ке… Кю-ке-ке…» — дают сигнал к подъёму.
Пробуждаются нырки:
«Ка-го… Ка-го…—
За ними кроншнепы:
«Ку-ли… Ку-ли…»
На наших глазах бледнеет сумрак. В розовой мгле раскрывается сонная земля. Прорезаются чаши настывших озёр. А небо ширится, всё больше голубеет, и в нём чистой каплей дрожит последняя звезда.
«Дзинь!.. Дзинь!.. Дзинь!..» — точно в жесть, бьёт ворон в перелеске, и, как по сигналу, всё сразу оживает.
Пернатый мир пробуждается тысячами голосов. Стонут чибисы. На отмелях дразнятся кулики. Кричат растерявшиеся кряковые. И какая-то лесная пташка настойчиво пытается вставить в этот разноголосый гомон свой однообразный мотив.
— Вот и кончилась ночь, — сожалея, говорит Пашка, сойдя с места и потягиваясь, как от сладкого сна.
Мы оба, приятно уставшие, идём к стоянке.
— Куда вас спозаранку носило? — спрашивает обеспокоенный нашим отсутствием Гурьяныч и строгим взглядом осматривает внука. — Без ружей како дело тут?..
— Дедушка! — радостно перебивает его Пашка. — Ты слышал когда-нибудь, как во сне разговаривают птицы?.. Нет? А как лопаются почки на берёзе? «Пак, пак…» Не слышал?
— Вот я те сейчас пакну! Ишь чего выдумал, баламут! Сам не спишь и других смущаешь. За дровами бы сходил.
Но как ни старается Гурьяныч придать своему голосу строгость, это у него не выходит. На Пашку смотрят ласковые глаза, и в них столько доброты, что, кажется, хватит на то, чтобы согреть весь мир.
Парнишка улыбается, берёт топор и, легко перепрыгивая через валежник, скрывается в ельнике.
Гурьяныч снимает с огня вскипевший чайник, садится около меня. Сидит мрачно, нахохлив сомкнутые брови.
— Странный у нас Пашка, — начинает он грустно. — Пойдёшь с ним в лес, всё прислушивается, чего-то соображает, а то вдруг ни с чего развеселится, запоёт или начнёт бормотать — птиц передразнивать… Иной раз ему невтерпёж станет в зимовье, уйдёт в тайгу и всю ночь один по сопкам мается… Чего его несёт туда, иногда в непогоду, — не знаю. Мы со старухой было поперёк пошли, да где там!.. Вот я и думаю: растёт без отца, без матери — завалило их обвалом на прииске, — а мы со старухой что можем дать ему? Сами малограмотные, кроме земли да леса ничего не видели, жили трудно, а теперь старость ложится на плечи. Он к тому же не одетый, не обутый, не как другие. Ума не приложим, что делать с ним?
— А я, Гурьяныч, думаю: хороший растёт Пашка, За него вам скажут спасибо. — Я осторожно кладу ему на плечо руку. — Вы привили ему любовь к труду, открыли мир природы. У многих ли есть такие воспитатели? Ну и что же из того, что донашивает вашу телогрейку, ходит в латаных сапогах? Это не главное. И уж сознайтесь, Гурьяныч, довольны вы внуком?!
— Оно-то конечно, но жизнь другая, не та что в наше время была. Отстанет он в лесу. Да и кому нужна теперь природа? — горестно заканчивает старик.
Но тут появляется Пашка с дровами, и наш разговор обрывается.
Мы наскоро завтракаем, вьючим Кудряшку, гасим костёр — и снова в путь…
Глава 9НЕВЕДОМОЙ ТАЙГОЮ
Озёра остаются левее. Гурьяныч ведёт нас лиственничным перелеском на северо-восток, к плоскому водоразделу, напоминающему спину лежащего зверя. За ним в необозримой дали рисуется хребет Усмун с зубчатыми гольцами. Где-то там, на одной из главных вершин, инженер Макарова ждёт паутину.
За озёрами начинается дикий край. Слева —безрадостные мари, они заворачивают на запад, уходят в голубые туманы. Летом на них комариное царство и глушь. Впереди же, по широким падям, по холмам и отрогам, лежит в синеве бархат весенней тайги. Она всегда загадочная, опасная…
Пашка забыл, что идёт по земле, он весь устремился вперёд, не смотрит под ноги. Широко открытыми глазами парнишка пожирает горы со снежными вершинами и чёрными провалами, появившиеся на далёком горизонте, а сам весь во власти детских несбыточных желаний. Да кто из нас в тринадцать лет не завидовал путешественникам, не мечтал об охоте на тигров, медведей? Кому не казалось, что за родным селом, за знакомым контуром горизонта лежит таинственная страна, где тебя ждут подвиги и великие открытия?! И Пашке сейчас представляется, что именно за марью, по которой мы идём, раскинулась эта загадочная страна, вся в холмах, в синеве лесов, теперь доступная, реальная…
Идём молча. Гурьяныч не спешит, бережёт силы. Путь долго вьётся по равнине. С болота сорвалась вспугнутая нашим появлением стая чёрных уток. Тотчас с лиственницы живой ракетой взвился в небо сапсан и на миг замер в высоте, будто рассчитывая кратчайший путь для нападения. Затем рывок вперёд — и под сапсаном в паническом страхе забилась стая удирающих уток. Какая дьявольская стремительность у этого пернатого хищника! Утки бросаются из стороны в сторону, уносятся со страшной быстротой, но — сапсан бьёт точно, и жертва, кувыркаясь в воздухе, летит вниз.
За болотом — кочки, залитые водою. Идём напрямик. Ветер, сырой и ершистый, сечёт лицо. Старик останавливается, пугливо смотрит на свинцовые с огненными краями тучи, неизвестно откуда появившиеся над нами, и начинает забирать вправо — торопится к лесу.
— Должно, дождь будет, — говорит Пашка и кивает на деда. — У него насчёт погоды осечки не бывает.
Тучи гасят свет солнца. Ещё мрачнее и неприветливее становится на топкой равнине. Болота вздымаются, темнеют. Неприветливо шумит на них прошлогодняя осока. Смолкают птичьи голоса. Всё замирает, приглушённое надвигающейся непогодой.
— Пашка, вытаскивай из вьюка топор, айда вперёд, руби стойки, колышки для палатки. А вы, — обращается ко мне Гурьяныч, — накиньте плащ, не промочить бы паутину: она, может, не привычна к сырости.
— Паутина в непромокаемой упаковке, — успокаиваю я старика.
Откуда-то налетает чайка. Ветер качает её на скошенных крыльях.
— Ки-и-е… Ки-и-е…
Каким-то зловещим кажется этот печальный крик среди кочковатых марей.
А вот и гуси беспорядочным табуном летят, послушные ветру. За ними — две чёрные цапли.
Все спешат укрыться от ненастья. А небо молчит, темнеет, дышит холодом.
Гурьяныч тоже спешит, отмеряет широкими шагами целину. Одну Кудряшку, обременённую старостью, кажется, ничто не волнует. Она еле тянется на поводу.
— Уж ты, голубушка, не упрямься, прибавь шагу, — уговаривает её старик. — Путь далёк, поторапливаться надо.
С неба всё чаще доносится рокот, будто ворчание потревоженного зверя.
Вдруг потрясающей силы удар над головой… И сразу хлынул дождь. Запахло мокрой травою. Одежда на плечах отяжелела, липнет холодным пластырем к телу.
Пока добрались до ельника, сняли вьюки и поставили палатку, промокли до нитки. Наконец забрались под полотняную крышу.
— Теперь пусть льёт сколько хочет, — послышался из угла голос Пашки.
— Чего мелешь! Не в гости направились, тебе же говорено — работа сорвётся. А по дождю куда пойдёшь?! — упрекнул его Гурьяныч.
— Весенний дождь долго не задержится, — успокоил я старика…
Приятно слушать, как водяной шквал налетает на разлохмаченный лес, барабанит по палатке. Не успели мы ещё расположиться, как ветер стих, смолкла гроза, и дождь перестал.
Выбираемся наружу. Солнце ещё в тучах, а без него вокруг холодно и скучно. Быстро разводим костёр, стаскиваем с себя мокрую одежду, развешиваем её вокруг огня.
Гурьяныч оголяет и греет волосатую грудь.
— Главное — сердце оживить, — говорит он, с наслаждением глотая горячий от костра воздух.
Пашка в восторге, он готов горы свернуть: натаскал целый ворох дров, сбегал за водой, вырубил таган [4] и теперь накладывает в котелок картошку, вешает на огонь.
На небе заголубели проталины. Выглянуло солнце. Радостным гулом ожила природа. Всё ярко запестрело. Воздух наполнился тяжёлым смоляным ароматом.
Пашка подвигает к жару чайник, отходит от костра и неожиданно смеётся, хлопает в ладоши.
— Чему радуешься? — спрашиваю его.
— Так просто, не знаю чему… Гляньте, бабочка! — Он вдруг бросается за нею, но тотчас останавливается: какая-то серенькая птичка на лету схватила бабочку и исчезла в чаще.
Лицо парнишки омрачается. Он долго стоит на месте, не то прислушиваясь к бурной, но скрытой жизни леса, не то смутно догадываясь о законах, которые правят таёжным миром, — о праве сильного.
Гурьяныч тоже замечает настроение Пашки. На лицо старика набегает тревога. Он подходит к внуку, кладёт ему руку на плечо:
— Что с тобой, внучек?
— Ничего, так просто. — И парнишка снова оживает. Старик успокаивается.
Мокрая земля парит, возвращая небу влагу. В логах темнеет хвойный лес. Над холмами в промытом дождём воздухе кружатся коршуны.
Гурьяныч потыкал прутиком картошку, достал одну, откусил бочок, погонял языком во рту горячий ком, проглотил.
— Готова, снимай, Пашка. Маленько заправимся и дальше пойдём. Теперь всё тайгою — в гору.
Пашка сливает из — котелка воду, ставит его в круг. Старик режет большими ломтями хлеб.
До чего же вкусна горячая картошка в мундире! Мне вспоминается детство, поездки с мальчишками в ночное, костры. Бывало, раздавишь обугленную, испечённую в золе картофелину, тебя обдаст горячим ароматом, и не знаешь, что приятнее — этот аромат или сама картошка?!