— Пашка, медведь муравьями лакомится. Встань повыше, посмотри, — шепчу ему.
А медведь хоть бы повернул свою лобастую голову в нашу сторону, хоть бы осмотрелся вокруг!.. Но зачем ему беспокоиться? Ведь у него, кроме человека, нет врагов в лесу, а человек сюда заходит редко. Медведь тут полновластный хозяин, владыка. Все его смертельно боятся. Поэтому он спокоен, уверен. Видим, как зверь кладёт на слегка разворошённый муравейник лапу, держит её с полминуты и затем с наслаждением облизывает. Потом кладёт другую.
Потревоженные муравьи полчищами выползают из своих подземных убежищ, липнут к его обслюнявленной лапе и прямёхонько попадают в медвежью пасть.
Пашка дотягивается до моего уха.
— Пальнуть по нему? — шепчет он азартно. Я угрожаю кулаком.
Но тут слышится треск сучка: подходит Гурьяныч с Кудряшкой. Этот ломкий звук тревожит зверя. Мгновенье — и он, мелькнув между стволами чёрной тенью, исчезает в лесу.
— Почему не дали мне стрельнуть? — обиженно спрашивает Пашка.
— Зачем?
— Шкуру бы показал ребятам.
— Она ещё мишке пригодится. Слышите, Гурьяныч, охотник нашёлся.
— Слышу. — Старик укоризненно качает головой. — До шкуры тебе, внучек, как до неба. Дробью медведя не сшибёшь, а шуток он не любит: враз задерёт. Ему Это как плюнуть. Ну убил бы его — что с мясом, со шкурой делать? На Кудряшку ни одного куска больше класть нельзя, с собой — не унести. Значит, убить и бросить?! Куда годится зря истреблять?! Чему я учил тебя?
Пашка отворачивается, молчит.
Я помогаю Гурьянычу перевьючить Кудряшку. Пока поправляем сумы на спине лошади, привязываем их, старик жалуется:
— Года три назад повёл я геологов в их лагерь на Большое озеро. Было это в июле, гусь линял. Подходим к стоянке, душным воздухом нас окатило. Начальник спрашивает у прораба: опять лошадь пала? Он молчит. Я за палатку прошёл, вижу куча гусей, не соврать бы — поболее пяти десятков, уже провоняли. Ах, думаю, анафема вас раздери, беззаконники! Гусь во время линьки летать не может, так они их палками всех порешили, а съели-то всего двух, остальные сгнили. Верите, пришлось на километр лагерь перенести, дышать нечем было… Уж как я их стыдил, мерзавцев, говорю: «Росомаха -хищник, и то меру знает: убьёт, что может, съест, остальное припрячет, зря не бросит. А вы же люди!» — «Это, говорит один из них, у нас получилось сгоряча». Ишь какое оправдание! И откуда у человека такая безрассудная жадность?
— И вы отступились? — спросил я.
— Председателю сельсовета всё обсказал, а он сам малость баловался браконьерством… На том и присохло.
— Надо было в район писать.
— Беда, грамоты нет, а то бы не попустился. Запёк бы их, охальников, в тюрьму… В тайге с человека положено больше спрашивать. С тех пор перевелись гуси на Большом озере. Разве птица устоит!
— А где же Жулик? — спохватывается Пашка.
— Его, видать, далеко швырнуло, считай, уже до посёлка добегает. Какая сила у медвежьего духа! — смеётся Гурьяныч.
— Жулик!.. Жулик!.. — кричит мальчишка. «Жулик!.. Жулик!..» — повторяет эхо в глубине леса.
— Обойдёмся и без него. Айда вперёд, да смотри в оба, ворон не лови.
Мы тронулись.
Скоро под ногами появился пунктир звериной тропки. Тропа переводит нас через ручей, и мы шагаем вверх по его травянистому берегу.
Впереди Пашка. Гурьяныч идёт позади всех. Я поражаюсь и завидую его наблюдательности: в лесу он — как в своей избе, зорко ухватывает вокруг всё, что нужно.
— Пашка, глянь! — кричит старик, останавливаясь у толстой и ровной берёзы. Он любовно ощупывает её, измеряет на глаз.
— Чего тут смотреть? — спрашивает внук.
— Место приметь: на обратном пути кору сдерём, дома берестяную лодку смастерим для рыбалки. Уж и легка будет, за моё почтенье!
Я заламываю черёмуховый куст, старик перегораживает наш след валежиной, — так, он считает, приметнее будет.
Через час выходим на увал и поражаемся: перед нами, впереди и слева до самой равнины, лежит огромная площадь вырубленного леса. Но пней не видно, они утонули в поднявшемся молодняке, густым хвойным ковром прикрывшем землю. И над этим зелёным хвойным миром всюду стоят купы тёмных кедров, оставленных заботливыми лесорубами для продолжения рода. И тут сразу представилась мне печальная картина бесконечных пней, что видели мы вчера, и чёрной, обугленной после пожара, земли. А ведь и тут и там хозяйничал человек для одной, общей цели, но хозяйничал по-разному. Тут проявилось всё: и достижение науки, и любовь к лесу, а там — слепая беспощадность.
— Теперь видишь, — говорит Гурьяныч, подходя ко мне. — Ведь можем делать по-настоящему бережно. Вот тех бы заготовителей на этом примере к ответу, чтобы и другим неповадно было, ан нет, не возьмёшь: план перевыполняют, молодцы, а о завтрашнем дне пусть за них косолапый думает…
Тропа забирает влево, вьётся змейкой по крутизне, выводит нас по отрогу на седловину, сдавленную с двух сторон каменными россыпями и поросшую кустами приземистого стланика.
Кудряшку приходится наполовину облегчить, взять часть груза на свои плечи, иначе ей ни за что не выбраться наверх.
Старенькая она, безропотная, безотказная. Как трогательна её привязанность к старику и мальчишке! Тащится Кудряшка следом за ними по жизни, и невозможно её представить без них, а их — без неё.
На седловине даём лошади передохнуть.
Солнце уходит в мягкую глубину горизонта. Медленно погасает день. Тайга дремлет в бледном вечернем сумраке. В провалах скал уже покоятся синие тени.
Под нами глубокая лощина. Протекающая по ней речонка тут, у равнины, обрывает свой бег, стихает под еловыми навесами. За ней низина, затянутая продолговатыми пятнами болот, утыканная редкими лиственницами.
— Болото кормистое, сохатые раньше сюда ходили. За ночь, бывало, с десяток приходило купаться, а сейчас разве шальной какой зайдёт покормиться.
Пашка, услышав эти слова, настораживается.
— Сохатые ходили? — спрашивает он; и я вижу, как парнишка весь загорается от каких-то мыслей, внезапно возникших в его голове, но внешне невозмутимо продолжает: — Дедушка, пошли — солнце на закате, и есть хочется.
— Ты лучше послушай, тебе говорю. Вишь, как мало остаётся живности в лесу. Мыслимо ли, сколько прошагали — ни одного рябка, ни глухаря, ни следа зверя. А места привольные, им бы тут плодиться вечно, ан нет. Хочу, чтоб ты, Пашка, понял и, когда вырастешь, сказал бы: тут, дескать, я с дедом своим раньше хаживал, никакого зверя не было, а теперь мы, за моё почтенье, развели и сохатых, и маралов, и медведей, и коз…
— Я понял, дедушка, пошли скорее, вишь, как поздно! — поторапливал нас парнишка, уже полностью захваченный какими-то новыми планами.
— Ладно, потом ещё поговорим. Трогай за мною. Ночевать будем пониже болота. Там ближе до места.
На поляне, куда привёл нас Гурьяныч, стоит старенькая, покосившаяся набок избушка. Давно исчезли следы пребывания тут человека. Всё пришло в полное запустение: ни дверей, ни окон, кругом мусор, щепки и никем не примятый бурьян, подступивший вплотную к избушке. На земляной крыше росли две лиственницы.
Старик обошёл вокруг избушки, заглянул внутрь и неодобрительно покачал головой.
— Видать, какие-то проходимцы были, ишь нашкодили: печка стояла, нары были из плах, застеклённые окошки — всё разорили, сожгли, на что годится! Вот ведь какие озорники есть, они ничего в тайге не щадят — ни живого, ни мёртвого.
Палатки решили не ставить — заночуем у костра. Пашка уже натаскал дров и с остервенением теребит гуся — торопится. Видно, проголодался.
Небо чисто, привольно, дышит вечерней прохладой. Где-то близко нежно воркуют горлинки, и в отдалении звонко кукует кукушка. Эти звуки чётко отдаются старом лесу. А за его резным хвойным краем медленно потухает солнце.
Улучив минуту, когда Гурьяныч ушёл к ручью чистить картошку, Пашка коршуном налетел на меня:
— Пошли на болото!
— Зачем?
— Посидим ночь, посмотрим, что делается на нём.
— Придёт же тебе в голову такая чепуха! Прошлую ночь почти не спали, и сегодня без сна.
— Там выспимся. Не хотите?.. Сам пойду, — угрожающим тоном говорит он.
— Я вот сейчас дедушке скажу, он тебя живо усмирит.
Пашка обиженно отворачивается, молчит. «Может, действительно неплохо будет провести ночь на болоте?» Чувствую, как постепенно захватывает эта мысль.
— Только объясни, что делать будем там? — нарушаю я молчание.
— Слышали, дедушка говорил: сохатые туда ходили кормиться…
— Но ведь это давно было.
— Может, какой на фарт заявится. — И умоляюще добавляет: — Так уж уважьте, дедушка одного не пустит…
— Хорошо, пойдём, — соглашаюсь я и отправляюсь к Гурьянычу на речку.
— Ужинайте без нас, — говорю я старику, — а мы с Пашкой пойдём ночевать на болота.
— Это зачем? — удивляется тот.
— Пашка тянет, охота ему сохатого увидеть.
— Какие тут теперь сохатые? Ты чего, баламут, придумал? — кричит он внуку. — Котомку надо было бы ему утром накинуть на спину, тогда бы не до болот было. И вы идёте у него на поводу.
— Ничего не случится, Гурьяныч, мы там выспимся и до солнца вернёмся.
Старик сдаётся:
— Ну разве что! Не забудьте, утром рано тронемся, — и советует: — На болоте садитесь с нижнего края.
Слышишь, ручей вверху гремит — это к погоде. Ночью дух будет книзу тянуть.
Захватив телогрейки, плащи, одно ружьё, бинокль и пожелав Гурьянычу спокойной ночи, мы уходим вверх по лощине. Ужинали на ходу хлебом. Пашка за эти дни сэкономил кусочек сахара и теперь аппетитно похрустывает им.
Минуем одинокий холм, бурый от прошлогодней и свежей травы. При нашем приближении с него сорвался ястребок, взвился над нами и застыл в синеве на одном месте, быстро-быстро работая крыльями.
За холмом показалась марь — безликая земля, ещё не просохшая от вешних вод. А дальше виднелась свинцовая гладь болот, обставленная кочками, точно горшками с зелёным черноголовником. Солнце угасает за далёкими увалами. Сизая мгла окутывает вечереющую тайгу.