ожиться.
— Как ты рассказывал, там не шибко много пулеметов было — заметил Паша.
— А я фигурально и образно. Понимаешь, ты вот считаешь, что тогда люди другие были. А на самом деле — они такие же как мы. Все то же самое. И все различия — в речи немножко, в бытовых нюансах, в среде, так сказать, обитания. А вот глубинное — все то же самое. Черт, не знаю как это понятнее сказать…
— Прям разогнался тебе поверить…
— Ну, мне так показалось — признался Лёха.
— Помнится про женщину ту ты совсем иное говорил. Типа таких днем с огнем не сыскать.
— Ну, всякое бывает… — засмущался бывший попаданец.
Помолчали. Приложились к кружкам. Задумались оба. Лёха — о той, оставшейся в деревне вдовушке, а Паша о своих бедах.
С женским полом у Паштета как-то не складывалось. И да — он был согласен, что самая серьезная диверсия против нашей страны была сделана тогда, когда родителям девчонок и самим девчонкам вложили в головы идиотскую мысль, что все они, неумехи глупые — ни что иное, как принцессы! И что мужчины им должны уже просто по факту того, что родились они женского полу. Избалованные, глупые, жадные и бестолковые, уверенные в том, что они осчастливили мир уже одним своим явлением. Тупые родители, балуя дочек, забывали такой пустяк, что у настоящих-то принцесс папы были королями, имели тысячи подданых и цельное государство под рукой, не говоря уже о всяких пустяках типа фамильных драгоценностей, дворцов и прочего разного. В том числе и идеальной родословной, чуть ли не от Адама. Да и сами принцессы при этом были должны много знать и уметь — начиная от нескольких языков, придворного этикета, геральдики и всякого прочего в том же духе, так еще их учили быть послушными женами и заботливыми мамами. Детишек-то у них было штук по шесть — семь в среднем, рожать коронованных наследников было основной обязанностью настоящей принцессы.
И что самое смешное — они были обязаны выйти замуж за того, за кого скажут. Про любовь и собственный выбор вопрос даже не стоял. То есть еще и послушание было их добродетелью.
Нынешние же самозванки не умели ничего, кроме как требовать с мужчин деньги, машины, яхты и авто с шикарными шубами и прочими бриллиантами. Считалось при том, что взамен осчастливленный мужик получит дамскую писечку, что с лихвой покроет все его протори и убытки, но и с этим возникали проблемы, потому тупые и жадные бревна с писечками, Паштета бесили люто. Чувствовать себя вечным должником и рабом какой-то высокомерной дурищи было не по нему.
И да — складывалась у него мысль, что все-таки тогда женщины и девушки и впрямь были другими, причем весьма изрядно. И целью у них было не насосать на Лексус, а добиться чего — либо самим. Чем больше он готовился к переходу и чем больше читал про людей того времени, тем больше укреплялся в своей мысли. И только успевал удивляться, читая то про одну, то про другую героиню. Вот только что поизучал биографию одной из девятнадцати известных женщин-танкисток, и только головой от удивления крутил.
Девчонка ухитрилась и летчицей стать еще до войны и танк водила получше мужиков и в бою отличилась не раз. И выходило, что становилась она такой невероятной фигурой, которая на фоне современных дурочек с селфи по сортирам, выглядела уже мифологической величиной, типа настоящей сказочной валькирии. Тут Паше в голову пришло, что та же Павлюченко или Шанина или сотни других девчонок-снайпериц и были как раз настоящими валькириями — унося с поля боя в Хелльхейм сотни арийских воинов по-настоящему, в реале, не в опере Вагнера.
Чем больше Паштет узнавал про старое время, тем сказочнее оно казалось, причем даже на фоне древних легенд. Вон у немцев Вайнсбергские жены прославились, которым во время войны гвельфов с гибеллинами добрые враги — так и быть — разрешили выйти из обреченной на уничтожение крепости и вытащить на себе самое им ценное, что смогут на себе унести. Бабы и вытащили — своих мужей, братьев и сыновей.
Разве гимнов не достойна
Та, что долю не кляня,
Мужа вынесет спокойно
Из смертельного огня?
У немцев эта умилительная и невероятная история вошла в предания, передаваемые из поколения в поколение.
А наши девчонки во время войны так из-под огня вытащили тысячи раненых мужиков, даже не родственников. Причем без всякого милосердного созерцания врагом, а наоборот — под огнем. Причем, в отличие от вайнсбергских — с личным оружием раненых. Паштет по себе знал, как трудно волочь здоровенную чужую тушу, а уж тем более с тяжеленным вооружением — довелось на тренировке в армии хлебнуть, восчуял, когда полз с двумя автоматными ремнями в ладони и сползающей со спины тушкой расслабившегося сослуживца. Но все-таки полз, тупо и старательно, словно галапагосская черепаха на кладку яиц. И потом гордился тем, что треть сослуживцев с таким грузом ползти просто не смогла, гребла руками-ногами на одном месте.
Как могли такое совершать куда более слабые девушки и женщины — Паша понять не мог категорически.
И все это каким-то непонятным образом клубилось и смешивалось в сознании парня, создавая особую привлекательность у того времени, куда он старательно собирался. Правда, немного смущало одно обстоятельство: побывавший там Лёха больше туда не хотел ни за какие коврижки. Хотя и старался помочь всерьез. То есть — вроде как и хотел? Понять мотивы приятеля Паше было так же непросто, как и свои собственные. Ну, не был он психологом, да и стал бы раскрывать душу кому ни попадя, потому как был и скрытным и стеснительным, что трудно было бы заподозрить в здоровенном мужчине. Хотя был один случай, который странным образом повлиял на мысли Павла.
Глава два. Старичок
(Маленькое путешествие на самолете в недавнее паштетово прошлое).
Павел терпеть не мог летать самолетами. Боялся до тошноты. Но по работе командировки были основной составляющей и до Новосибирска, например, на трамвае не доедешь. Приходилось все время летать, и в моменты ожидания, взлета, болтания в воздухе и посадки было на душе так мерзко, что передать трудно. К тому же Паштету и стыдно было в этом признаваться, ему казалась эта боязнь чем-то недостойным мужчины. Ну, был у него своего рода кодекс мужиковский, по которому он сверял свои поступки и деяния, стараясь не вываливаться за рамки. И то ли рамки тесные получались, то ли он сам не соответствовал требованиям, но как-то все не складывалось. И настроение мерзее становилось и самочувствие хромало и болеть стал чаще.
Когда в развлекательном портале попалось описание мужской депрессии — даже не удивился, обнаружив у себя практически все указанные признаки. И на работе не ладилось, проблемы не решались, а копились, но почему-то вместо того, чтобы решительно с ними разобраться — что Паштет умело делал совсем недавно, и за что его любило руководство, называя ласкательно "нашим гусеничным танком" — получалась какая-то неэффективная мышиная возня и утопание в несущественных мелочах.
Дома бутылки от пива стали скапливаться в удвоенных, а то и утроенных количествах, раньше звенящие пакеты с ними Павел выносил по понедельникам, а теперь приходилось делать это куда чаще, иначе войти в квартиру приходилось по узкой тропке. Зато в качалку ходить практически перестал, стало лениво потеть с железом. Бесился из-за каждого пустяка и пару раз неожиданно для себя влезал в дурацкие драки, вспыхивавшие на ровном месте. В общем все как расписано. Был бы Павел американцем — он бы живо пошел к своему психотерапевту, тот бы прописал кучу антидепрессантов, и Паша, лопая их горстями за обе щеки, так, чтоб за ушами трещало, быстро бы отупел и заовощел, после чего его бы уже такие высокие материи перестали бы волновать.
Но на свое счастье Паша американцем не был и потому продолжал воевать с раздраем в своей душе как умел, в одиночку.
В очередной воздушном рейсе, когда он сидел, напряженно вцепившись пальцами в поручни кресла, сидевший по соседству аккуратный старичок поглядел на него умными глазами и негромко заговорил странное:
— Иду как-то с домашними по Московскому проспекту и как-то отстал от своих, то ли загляделся на кого-то, то ли в витрину засмотрелся. Надо догнать, решил срезать. Сам себе удивляюсь — Московский прямой как стрела, но тем не менее поспешил в проулок.
Идет в одном со мной направлении много мужчин — молодых, крепких. Одного зацепил по ноге, поворачивается, ругаться начал. Негр оказался, несколько рядом — тоже негры. Тот, кого я зацепил, полез драться, я его в общем заблокировал, он рыпается, а я кричу остальным мужикам: "Помогите, негр драться лезет!", но от нелепости ситуации получается несерьезным, этаким шутовским голосом. Остальные рассмеялись, негра раздражительного от меня оттащили, успокоили, идем дальше. Все эти парни по лесенке куда-то в здание заходят, кроме одного, который стоит и бурчит: "И зачем нам, офицерам, встреча с художником авангардистом? Что он нам полезного расскажет?", а я ему кивнул и дальше — мои домашние ведь уже меня спохватились, ждут, волнуются, а я тут ерундой занимаюсь. За угол повернул — опять удивился. Шел-то по Московскому только что весной — а тут вдруг зима! И я босиком по снегу иду. И мысль первая — наверное — это сон. Но во сне не чувствуешь специфический запах, которым негры отличаются от белых и ноги не мерзнут и снег не скрипит и стенка шершавая под ладонью не ощущается так реально. И главное — во сне нет критического мышления, там все воспринимается спокойно, а тут меня все время смущает странность, которую я и ощущаю. Я прекрасно понимаю, что Московский проспект — прямой и срезать не получится никак. И что зима после весны — не бывает, хотя у нас в Питере, вообще-то всякое случается, но тут — сугробы и лед на речке на которую я вышел. То есть я понимаю, что нахожусь где-то, но не там, где привык. И здесь — Московский проспект тоже есть, но он идет дугой, что опять же странно.
Посмотрел на речку — без набережной, и здорово все это напоминает район Ульянки — советские новостройки, спальный район, знаете ли. И ноги свои жалко — не привык я по снегу босиком бегать, неуютно как-то. Понятно, что до своих, которые меня на Московском проспекте ждут, отсюда только на метро добраться можно. Смотрю, следом пара пожилая по узкой тропинке переваливается. Я у них и спрашиваю: "Как пройти в метро?"