Пасмурный полигон — страница 27 из 36

Виталий сопротивлялся. Он попытался ногами ударить навалившегося на него рыжего, но на грудь насел курильщик и молча бил его по лицу. С переднего сиденья недовольно промычали:

— Успокойте его, впереди полицейский пост…

И тотчас же курильщик со всего размаху ударил его по лицу и виску, и Виталий потерял сознание.

Очнулся он в небольшой светлой комнатке. Окна были забраны решеткой, на стене висел портрет Гитлера и большой нацистский флаг. За столом — коренастый человек в черном эсэсовском мундире со свастикой на рукаве.

— Так-так… — Эсэсовец подошел, приподнял стеком подбородок Виталия. — Очнулся? Ну, давай поговорим… Имя?

— Кранке…

— Ты мне мозги не вправляй, говори настоящее имя. Ну?

— Кранке…

Эсэсовец с минуту подумал.

— Ну ладно, допустим… Густав Кранке. Что ты вез в Стокгольм? Кому?

— Ничего. Я ехал по делам.

— И по делам ты посещаешь русское посольство? Не так ли? Что же у тебя за дела в русском посольстве?

Виталий молчал.

Эсэсовец прошелся по комнате.

— Ну вот что, Кранке или как там тебя еще… Если ты будешь молчать, я из тебя сделаю котлету. Мы следили за тобой с того момента, когда ты сошел с теплохода. Мы знаем о всех твоих встречах. Если ты не расскажешь — будет плохо, предупреждаю заранее… Лучше говори, и тогда мы еще сможем обсудить, жить тебе на свете или нет.

Виталий молчал. Молчал, когда его били, молчал, когда потом обливали водой. Молчал, когда насильно лили в рот водку и посыпали крупной солью раны на спине. Какое-то необъяснимое упорство владело им, непонятное для него самого. После каждого удара он давал себе слово: еще один раз стерпеть, еще… Только один. Потом еще и еще… Слезы от нестерпимой боли заливали глаза, кровь толчками била в воспаленные виски, а он все молчал и молчал. Истязатели уже били его просто так, забыв о детально разработанных методиках, гнусно ругаясь и приговаривая:

— Ты еще заплачешь… Ты обязательно попросишь пощады. Ты еще завопишь…

Он разбитыми губами, шепотом отвечал:

— Нет… Нет… Никогда… Я ничего не знаю… Ничего… Я ничего не знаю… Я ни во что не вмешиваюсь. Я ни в чем не виноват. Я боюсь… Пустите меня, я ничего не знаю… Я не знаю… Мне больно, пустите…

Потом он потерял сознание. И вот эта комната… Здесь сыро и холодно. Наверное, подвал. Он пришел в себя, пытался встать, добрался до табурета, привинченного к полу, но потом, чувствуя, что вновь теряет сознание, едва успел добраться до топчана.

Почему он молчал? Если б ему сказали о том, что он выдержит самые изощренные пытки еще три дня назад, — он не поверил бы. Он всегда боялся физической боли. Но сейчас, в этой ситуации, он чувствовал себя приобщенным к делам и свершениям великой страны, вот уже много лет удивлявшей Европу и весь мир. Двадцать лет назад, втискиваясь на борт эсминца «Безупречный» в толпе таких же, как и он, обезумевших от страха и потерявших здравый смысл людей, он не думал о высоких материях. Какой беды мог он ждать от новой власти — обычный армейский офицер, не запятнавший своих рук расстрелами? Только потом он это понял, но было поздно. Вернее, и тогда уже было поздно: его товарищи по белой армии шли в советское консульство, получали проездные документы, возвращались на родину, а он чего-то ждал. То ли питался слухами, обильно циркулировавшими в кругах эмиграции, о том, что красные расстреливают всех возвратившихся, то ли боялся встречи с отцом… Он и сам понять не мог. Потом легион, годы прозябания, унижений, но где-то в глубине души гнездилась гордость за свою страну, хоть и вышвырнувшую его из своих пределов. Когда в тридцать девятом Риббентроп возвратился из Москвы с пактом о ненападении, подписанным с русскими, в берлинских магазинах простой люд не скрывал радости.

— С русскими надо дружить… Теперь станет полегче…

Потом встреча с отцом. Он изменился, стал другим, в нем ничего не осталось от того человека, которого знал когда-то Виталий. Сейчас это был холодный надменный немец Эккерт. Но посредством его с ним разговаривала Родина. И наконец, человек, пожавший ему руку в консульстве:

— Мы сообщим вам, товарищ Гомоненко…

«Товарищ». Они простили его. А ведь двадцать лет назад он лежал в окопах и стрелял в них. И все же они простили его… Они — это Россия. И ее поддержку он чувствовал сейчас. В его крови сейчас горело непреодолимое упрямство: устоять, еще минуту, еще миг… Он видел их взбешенные лица… и молчал.

Что же будет? Вывезти они его не смогут. Один выход — он сдастся и покается или… Но ведь он на территории нейтральной страны. Если бы обо всем этом узнали в консульстве, они освободили бы его… Ведь то, что они устроили тюрьму в своем посольстве, — это нарушение международных законов. Впрочем, какие могут быть законы для гестаповцев? Для всего режима Гитлера? Как дать знать в посольство?

Чьи-то шаги. Заскрипела дверь. Тускло вспыхнула лампочка под потолком. Сводчатые каменные стены, мокрый пол, ржавые решетки над узкой нишей. Коренастый гестаповец, расставив ноги, стоял над топчаном. Видимо, он уловил подрагивание ресниц Виталия, потому что крикнул кому-то за дверью:

— Он очнулся, Ганс… Иди, поговорим…

В комнату втиснулся рыжий. Он был в клетчатой шотландке с засученными рукавами, с дымящейся сигаретой в зубах. Толкнул Виталия, приподнял за ворот пиджака.

— Ну-ка садись… Вот так… Нечего нежиться…

Коренастый сел на табурет.

— Ну что, Кранке, будешь молчать? Отвечай! Давно знаком с Эккертом? По его поручению шел к русским?

— У меня там были свои дела…

— Опять за свое? Ты дурак, Кранке… Мы все знаем. Нам нужно только уточнить детали… Одни детали, Кранке… И я даю тебе слово, что ты уйдешь отсюда живым. Ну ладно, я вижу, что ты из щепетильных. Меня интересует только одно: у русских ты был по заданию Эккерта или по своей собственной воле? Один ответ — и ты свободен. Иди к своим большевикам… Только один ответ!

— Я был по своим делам… Эккерт здесь ни при чем.

— Что у тебя там за дела, малыш? Отвечай!

— Я по торговым делам.

Эсэсовцы заржали.

— Чем ты торгуешь, гнида?

Виталий молчал. Лучше не отвечать. Вдруг чем-нибудь повредишь отцу. Неужто они его выследили с самого начала?

Коренастый о чем-то думал. Потом, видимо, решившись, вынул из кармана ручку и лист бумаги.

— Ладно, Кранке… Вот тебе лист бумаги. Напиши две фразы. «Я, Густав Кранке, свидетельствую, что в Стокгольм меня послал, снабдив документами, советник министерства авиации Фридрих Эккерт. По его заданию я и действовал». Подпись. После этого катись на все четыре стороны.

Виталин покачал головой: нет, его на этом не проведешь! Еще чего захотели!

— Я ехал по своей воле. Никто меня не посылал.

Эсэсовец встал.

— Ладно, птичка… Тогда извини, нам придется еще пообломать тебе ребрышки. Ганс, возьми его!

И снова начался ад. Рыжий был специалистом по избиению. Он бил, выбирая самые болезненные места. После каждого падения жертвы он наклонялся и спрашивал вкрадчивым голосом:

— Скажешь?

Виталий только стонал в ответ. Ганс поднимал его и бил снова. И снова наклонялся:

— Скажешь?

Мир тускнел, терял краски, его трясло и покачивало до тех пор, пока он не проваливался в глубокую, душную яму.

…Где-то далеко-далеко мерцал огонек. Будто сквозь темноту ночи пробился, тусклый, похожий на расплывчатое матовое пятно. И голоса:

— Мы ничего не можем сделать, шеф. Молчит!

— Вижу… Так вот, ребята. Русские сообщили полиции, что мы его взяли. Сейчас наш секретарь посольства поехал в Министерство внутренних дел. Вернется через час. К этому времени здесь никого не должно быть. И следов тоже, ясно?

— Ясно. А допрос?

— Черт с ним. Бумагу он не подписал?

— Нет, шеф.

— Ладно. Надо выкручиваться. Кончайте!

Они хотят его убить. Они хотят его убить! За что? Что он сделал плохого? Да разве они смотрят на это? Они — убийцы! Они иначе не могут. Они — фашисты…

Кто-то, судя по голосу — рыжий Ганс, сказал:

— Надо привести его в себя. Я не могу так, когда он мешком. Будто мертвяка пыряешь.

Второй хохотнул:

— Ты с принципами. Я помню, как ты в Флоссенбурге в концлагере перевязочку сделал коммунисту, прежде чем в расход его пустить. Гуманист! Ну ладно, лей на него воду.

Ганс загремел ведром. Сотни иголок впились в лицо Виталия. Сознание сразу будто прояснилось.

— Ну, ты, вставай!

Ганс тянет его за ворот. Виталий с трудом разлепливает веки. В подвале — двое: рыжий и другой, в очках. Ганс мусолит во рту сигарету.

— Ну как? Очнулся? Ладно, садись. Вот сюда, на табуретку. Карл, ну-ка встань, дай место господину Кранке… Вот так. И в кого ты только такой невежливый.

Карл хмыкает. Рыжий прохаживается перед Виталием.

— Ну вот что, Кранке. Сейчас мы с тобой пойдем на прогулку. Знаешь, даже для таких типов, как ты, мы устраиваем пикники. Ты оботрись вот этой тряпкой… Не обессудь, что она грязновата, так уж получилось. Вот так… Теперь ты молодчик. Прямо жених… Ну, пошли. А за это время Карл наведет порядок в твоем уютном гнездышке. Карл, не забудь проветрить здесь. Господину Кранке тоже нужен кислород, не одному тебе, дубина.

Подталкивая Виталия в спину, рыжий вывел его в коридор.

— Нехорошо, господин Кранке, — бормотал он, — нехорошо быть упрямцем. Упрямцам всегда достается. Вот если б ты был покладистым малым, ты б сейчас нежился на своей постельке в «Короне» и попивал шнапс за здоровье новых знакомых. Ты любишь новые знакомства, Кранке? Я очень люблю знакомиться с людьми. Кругозор расширяешь… Один ведет себя так, другой иначе. Вот до тебя в твоей камере сидел один писатель. Антифашист, как он себя называл. Интересный человек! Все мне философию доказывал. Производительные силы, кризис… Чудак! Д-да… Потом мы его в другое помещение перевели. Там у него будет время для занятий философией. Молчишь чего? Допросы кончились. Если хочешь, так я даже уважаю тебя. Мою методику не всякий выдержит. Ты второй… Трудно, понимаешь… Днем я работаю на одной службе, а вечерами вот с такими, как ты… Кто, ты думаешь,