Я резко выступал против нее. Если припомнить, что летом мне Б.Л. рассказывал о своем разговоре с А. Жидом, в котором тот отрицал наличие свободы личности в СССР, – то эти высказывания Пастернака приобретают определенный политический смысл. В результате этого разговора произошла резкая ссора <…> Позднее об этой нашей беседе, которую слышали многие (Долматовский, Арк. Коган и др.), говорил в своей речи Ставский»[79].
Поведение Пастернака, а также писательская реакция на него и на речь Ставского оказались в поле зрения Управления государственной безопасности, что отражено в «Спецсправке о настроениях среди писателей» комиссара ГБ 3-го ранга Курского, составленной для наркома ГБ Н. И. Ежова:
За последнее время внимание литературных кругов было привлечено <…> резкой критикой поведения Пастернака в докладе Ставского на общегородском собрании писателей <…> В своей критике поведения Пастернака Ставский указал на то, что в кулуарных разговорах Пастернак оправдывал А. Жида. Б. Пастернак: «…Это просто смешно. Подходит ко мне Тарасенков и спрашивает: „Не правда ли, мол, какой Жид негодяй?“ А я говорю: „Что мы с вами будем говорить о Жиде? О нем есть официальное мнение „Правды“. И потом, что это все прицепились к нему – он писал, что думал, и имел на это полное право, мы его не купили“. А Тарасенков набросился: „Ах так, а нас, значит, купили. Мы с вами купленные“. Я говорю: „Мы – другое дело, мы живем в стране, имеем перед ней обязательства“. Всеволод Иванов: „<…> Выходка Пастернака не случайна. Она является выражением настроения большинства крупных писателей“. Пав. Антокольский: „Пастернак трижды прав. Он не хочет быть мелким лгуном. Жид увидел основное – что мы мелкие и трусливые твари. Мы должны гордиться, что имеем такого сильного товарища“. Ал. Гатов (поэт): „Пастернак сейчас возвысился до уровня вождя, он смел, неустрашим и не боится рисковать. И важно то, что это не Васильев, его в тюрьму не посадят. А в сущности, так и должны действовать настоящие поэты. Пусть его посмеют тронуть, вся Европа подымется. Все им восхищаются“. С. Буданцев: „<…> Десять лет тому назад было несравненно свободнее. Сейчас перед многими из нас стоит вопрос об уходе из жизни. Только сейчас становится особенно ясной трагедия Маяковского: он, по-видимому, видел дальше нас. Пастернак стал выразителем мнения всех честных писателей. Конечно, он будет мучеником – такова участь всех честных людей“»[80].
Приведенные выдержки свидетельствуют не только о сохранявшемся к концу 1936 года свободомыслии писателей (за которое, впрочем, Гатов и Буданцев вскоре расплатились собственными жизнями), не только о том, что о разговоре с Тарасенковым донес, очевидно, не он, а кто-то из других собеседников поэта, но и о том, что несмотря на все признаки потери положения первого поэта, Пастернака все еще рассматривали как человека, с мнением которого и писательское, и государственное начальство вынуждено было считаться, что ему позволялось говорить то, за что другие были бы наказаны. Однако у самого Пастернака если в 1936 году еще и сохранялось подобное ощущение собственной позиции, что налагало определенные обязательства перед эпохой и современниками (об этом могут свидетельствовать, например, его выступления на президиуме правления Союза писателей 28 октября, где он по разным поводам вновь говорил о необходимости духовной и творческой свободы писателя), то уже в феврале 1937 года во время юбилейного Пушкинского пленума правления Союза писателей он выступил с уже цитировавшейся разъяснительной речью лишь принуждаемый к этому злобными нападками Д. Алтаузена, Д. Петровского и других, до этого пытаясь вовсе уклониться от участия в пленуме.
Новой позиции «затворника», избегающего официальных писательских мероприятий, немало способствовало получение Пастернаком в 1936 году дачи в Переделкине, где он с тех пор проводил не только летние месяцы, но и значительную часть зимы. Переделкинская жизнь писателей неоднократно становилась объектом неудовольствия инстанций, следивших за настроениями и поведением этой элитарной группы населения Страны Советов. В уже цитировавшейся январской 1937 года справке ГБ читаем:
«В свете характеризованных выше настроений писателей приобретает особый интерес ряд сообщений, указывающих на то, что Переделкино (подмосковный дачный поселок писателей), в котором живут Вс. Иванов, Б. Пильняк, Б. Пастернак, К. Федин, Л. Сейфуллина и др. видные писатели, становится центром особой писательской общественности, пытающимся быть независимым от Союза совет, писателей. Несколько дней тому назад на даче у Сельвинского собрались: Всеволод Иванов, Вера Инбер, Борис Пильняк, Борис Пастернак – и он им прочел 4000 строк своей поэмы “Челюскиниана”. “Чтение, – рассказывает Сельвинский, – вызвало большое волнение, серьезный творческий подъем <…>” Аналогичная читка новой пьесы Сейфуллиной для театра Вахтангова была организована на даче Вс. Иванова. Присутствовали Иванов, Пильняк, Сейфуллина, Вера Инбер, Зазубрин, Афиногенов, Перец Маркиш, Адуев, Сельвинский и Пастернак с женой <…> В беседе после читки почти все говорили об усталости от “псевдообщественной суматохи”, идущей по официальной линии. Многие обижены, раздражены, абсолютно не верят в искренность руководства Союза советских писателей, ухватились за переделкинскую дружбу как за подлинную жизнь писателей в кругу своих интересов»[81].
В мае 1937 года в записке секретарям ЦК Сталину, Кагановичу, Андрееву, Жданову и Ежову из отдела культпросветработы ЦК Ангаров и Тамаркин также информировали об атмосфере в Переделкине: «<…> В Переделкино, где живет около 40 семей писателей, в числе которых 15 коммунистов, беспартийные писатели отдельно от коммунистов обсуждают вопросы, связанные с их работой и работой своего союза, договариваются о единых выступлениях и т. д. С другой стороны, и коммунисты мало интересуются жизнью, работой и настроениями писателей. Появление того или иного коммуниста в квартире беспартийного писателя связано обычно с проведением той или иной кампании. Не удивительно, если в настроениях “переделкинцев”, где живут Пильняк и Пастернак, много чуждого и наносного <…>»[82].
Пристальное внимание партийных и чекистских властей, недовольных бесконтрольностью переделкинской жизни писателей, именно к Пастернаку в последующие месяцы 1937 года и в дальнейшие годы лишь усугублялось поведением поэта. В начале лета 1937 года произошел знаменитый эпизод, когда вопреки воле Пастернака его подпись появилась среди других в «Правде» под требованием расстрела Тухачевского, Якира и др. Увидев газетную страницу, он отправился к Ставскому добиваться (естественно, безрезультатно) печатного опровержения.
Для начала 1938 года были уже абсолютно естественны в отношении Пастернака те показания, которые ленинградские чекисты выколачивали из Бенедикта Лившица: «<…> Мы активизировали формализм в поэзии. Опираясь на бухаринский доклад, работа советских поэтов вредительски ориентируется на творчество Пастернака как на вершину советской поэзии. <…> Наряду с этим нами было отодвинуто на задний план творчество Маяковского как якобы технически несовершенное и устарелое»[83].
Еще более обострили отношения Пастернака с властями судьбы его друзей, грузинских поэтов – покончившего с собой накануне ареста Паоло Яшвили и арестованного осенью 1937 года Тициана Табидзе (он был расстрелян через несколько дней после ареста, но никто из его близких и друзей не знал об этом до середины 1950-х годов). Пастернак, насколько известно, уже не пытался сам ходатайствовать об освобождении, как он это делал неоднократно в 1920-х и первой половине 1930-х годов. Вероятно, к 1937 году стало ясно, что его заступничество пользы принести не может. Напротив, сами его переводы грузинской поэзии становятся в эти годы мишенью политических обвинений. Так, 15 марта 1938 года писательница-доносчица О. Войтинская «считала партийным долгом» информировать А. А. Жданова, что «в Грузии все было передоверено Пастернаку и Мирскому, тесно связанным с группой шпиона Яшвили»[84]. Это она ставила в ряд грубых просчетов «в системе руководства национальными литературами».
Пастернак стремился всячески поддерживать семьи репрессированных друзей, нисколько не скрывая своего к ним участия, что в те годы само по себе было достаточно вызывающим поступком. Недавно было опубликовано датирующееся предположительно 1940 годом прошение от лица жены Табидзе – Нины Александровны на имя Л. Берии, которое, видимо, не только переписано рукой Пастернака, но и непосредственно им составлено:
«Лаврентий Павлович! Вот мольба моей жизни: прикажите пересмотреть дело мужа моего Тициана Табидзе. Дни идут, незаметно приближается старость, и хотя вот уже три года вырваны из его существования без пользы по какой-то роковой ошибке, но есть еще время что-то поправить, а завтра может быть поздно. Долг мой, как жены перед ним, его еще возможным будущим, если оно будет ему даровано, перед читающими и его многочисленными русскими друзьями, положить все свои силы на разъяснение этой страшной загадки, восстановить правду и добиться его освобождения, но Вы и без меня знаете, какая стена станет перед моими усилиями, если Вы сами не пожелаете великодушно прийти мне на помощь. Окажите милость, допустите меня на прием к себе и распорядитесь, чтобы я об этом узнала. Позвольте со всем смирением сказать Вам, что я ни в малой степени не чувствую себя женою преступника. Мысль о какой бы то ни было действительной опороченности Тициана Табидзе, общим именем с которым я горжусь, не умещается в душе у меня. Но если в этом повинна моя темнота, и по каким-то другим понятиям он в чем-нибудь виновен, то помилуйте и простите его, заставив всех любителей красоты и истины и безоружной сердечности и детской неиспорченности благословлять Вас за этот подарок»