Пастораль — страница 7 из 16

— У-у, проклятые! — кричала баба Маня громко и протяжно. — Чтоб вы подохли, сволочи окаянные.

Геннадий Петрович Жорник приехал за яблоками, но еще и потому, что ему было любопытно посмотреть на ушедшего от мира Полуянова. И посему Полуянов сперва ничего ему не сказал про рукопись, про Сашу.

Жорник особенно Сашку не любил. Жорник был «деловой» — в том самом оскорбительном смысле, который вкладывают в это слово нынешние девушки, когда к ним клеятся на улице. Жорник «умел крутиться». Ему так повезло в жизни, что у него научная карьера вызывала интерес и энтузиазм. Наука платила ему взаимностью. Он не лез в звезды, не погружался в глубинные тайны мироздания. Защитился он мгновенно, возглавил лабораторию и теперь метил в большие научные воротилы. Сам он, казалось, не имел ни времени, ни желания задумываться о себе и о жизни, тем более что жизнь ему повода для этого не давала. Когда-то он усвоил вполне достаточный набор студенческих шуток (Гашек, Ильф и Петров, Стругацкие), способов зарабатывать (ученики, диссертация), отдыхать (байдарка, Карелия), целый набор масок поведения и способов жить. Недурно женился по любви, родил двух детей. Вместе с тем он не был ни дураком, ни пройдохой. Как всякий человек, долгое время погруженный в дело, требующее сосредоточенности мысли, он был способен на неожиданные ходы и умел действовать.

Жорник был оригинал: летом на работу он ездил на велосипеде. За здоровьем своим следил пристально — это первое, чему он научился в загранкомандировках. Дети его отродясь не ели мяса. Он и приехал для того, чтобы до весны запастись яблоками. Впрочем, при своем сыроедении и вегетарианстве Жорник мог по старинной студенческой привычке — и, кажется, только и именно следуя ей — мертвецки напиться. В последние два года он трижды работал за границей, то есть был отмечен высшей советской наградой: не жить в родной стране.

Саша был ему очень не нужен, вреден, Жорник обвинял Полуянова, ссорился с ним, они разругались из-за Саши, когда тот вытворил очередную штуку с высоковольтными вводами. Но после гибели Саши, в сущности, именно Жорник спас Полуянова от тюрьмы. Так что Полуянов решил ему пока про Сашину рукопись не говорить. Да и как было объяснить, оправдаться перед прагматиком и дельцом Жорником?

Было уже поздно, когда они приехали, темно. Полуянов сам сел за руль и привел «жигуленок» к дому. С разгона он выскочил из осеннего ночного тумана, который все клубился впереди в свете фар, и выехал под длинный косой луч, падавший из-за занавесок веранды на мокрые редеющие кусты сирени. Полуянов заглушил мотор, женщины пошли разгружаться и готовить ужин, а они вдвоем немного посидели в тишине, покурили, помолчали.

— Ну, здравствуйте, — сказал Жорник громко.

Полуянов как-то уже догадался, что Жорника может привести к нему в скит не жадность до яблок, а какая-нибудь личная неудача или житейская несправедливость. В темноте светился огонек сигареты, но Гена молчал и вздыхал.

Потом вполне чинно посидели, поужинали деревенской картошкой с солеными грибами и московскими консервами, выпили разбавленного спирта из пузырька, который привез с собой Жорник. Спирт был жуткий, желтоватый и крепко драл горло.

— Ой, что это? — спросила мама и передернулась.

— Это из морилки, — сказал Полуянов.

— Из морилки? А это не вредно?

— Двойная химическая перегонка из морилки для морения дерева. Она спиртовая. Есть еще на изопропиловом, но есть и такая.

— Но это не отравлено?

— Весь химический факультет вырос на этом народном напитке, — любезно объяснил Жорник, по привычке слишком низко наклоняясь над мамой, точно так, как он наклонялся над молоденькими девушками. — Свадьбы игрались, первенцев крестили. Нет, это не вредно.

Мама таяла. Для нее люди жорниковской породы так навсегда и остались тихой, недостижимой мечтой. Она всегда хотела блестящей легкой карьеры для сына. И странно: его всегда окружали такие парни, каким она хотела видеть Полуянова. Но сам он словно уклонялся от предназначенного для него мамой пути, отстранялся. И этим страшно бесил, ссорил их. Мама смотрела на Жорника с нежностью — в нем все было наружу: модная профессия, хороший оклад, перспективы роста, положение в обществе, его ранняя партийность, выездная внешность и анкета. Она, кажется, уже тихо опьянела от спирта, слушая короткие, хорошо построенные Генины рассказы о жизни за рубежом. Мама вежливо задавала ему вопросы, на которые знала ответы, и Гена отвечал, хотя знал, что ответы известны заранее. Слегка закосевший Полуянов с наслаждением слушал эту беседу.

— Геннадий, а почему вы ездите в Америку? Это вам необходимо по работе?

— Скорее всего, да, — говорил задумчиво Жорник и бросал быстрый взгляд на Полуянова и на Варю. — Когда потом возвращаешься, то можешь оценить свежим взглядом, что же сделано здесь.

— И это, наверное, относится не только к работе?

— Конечно, так и природу начинаешь ценить по-другому, и памятники культуры, многое.

Все это напоминало телевизионные диспуты, в которых были заранее распределены роли: вежливая и доброжелательная мама, высокий, с косой прядью, падающей на лоб, с этим аспирантским смешком в углу красивого рта и веселыми глазами, Жорник. Он был профессиональный обаяшка, нравился и любил нравиться, и теперь он говорил быстро, легко, нешироко размахивая руками. Он даже чуть покачивался на стуле и закидывал голову набок — очаровывал.

Варя тоже негромко смеялась и говорила:

— Жорник, вы пижон.

Потом мужчины курили на крылечке. Выло очень темно, налетевшие с ветром облака прикрыли сумрачные звезды осенней ночи. Свет падал только из боковых окошек, и туман отошел.

Жорник говорил, остывая от своего застольного успеха:

— Оформляли хоздоговора, отчеты писали, то да се. Ничего толком сделать не смогли — ну ты знаешь. Не в котлы же было лезть. Спрашиваем Холоднова: как писать отчет? Он остановился в этой своей профессорской позе — как на кафедре, помнишь? — и говорит так задумчиво: «Отчет пишите. А цифры будем ставить волевым образом».

Полуянов засмеялся. Он оценил: Жорник все еще числил его своим, предлагал ему выход, отход назад; он показывал, что с ним все еще можно говорить о делах так же, как они говорили каждый день, когда были вместе.

— Как там дела-то? — спросил Полуянов.

— Нормально. Помаленьку. Я в Японии был.

— Знаю.

— Насмотрелся всего: телевизоры цветные на стенке, в кармане, в машине. Воздух чистый, между прочим, — это все сказки про то, что там засоряют. Чище, чем в Европе. Компьютеры какие хошь. Самолеты и эстакады — жуть просто.

— Светлое будущее, — сказал Полуянов.

— Не знаю, наверное. Но только я бы там жить не хотел. Если бы сюда все это — другое дело.

Полуянов все ждал. Не для таких разговоров приехал к нему Гена Жорник. Жорник закурил еще одну, стал затягиваться, как-то обиженно засопел. Полуянов понял, что Гене надо пожаловаться, но он не умеет, а от Полуянова он все-таки отвык. Что ему надо сказать одну фразу, а сказать он ее не умеет. Не получается. Но ведь и у него не получалось рассказать про Сашкину рукопись.

Жорник как-то свял, поскучнел.

— Ну что, пойдем спать? — спросил Полуянов.

— Да, пора, — Жорник выкинул окурок.

— Ты что, с Нинкой собрался разводиться? — спросил Полуянов.

— Ты откуда знаешь?

— Все несчастные семьи похожи друг на друга, все счастливые счастливы по-своему, — сказал Полуянов. — Коренное, между прочим, отличие двадцатого века от века девятнадцатого.

— Да-да, — сказал Гена. — Все смешалось в доме Жорников.

Он помолчал.

— Я встретил женщину… Удивительная… Но там двое детей, она замужем, счастлива, любит мужа. У нас с ней такое завертелось… Нет, не это. Только разговоры, и один раз целовались в машине. Плачет, но не могу оторвать ее от себя. Две несчастные семьи. О разводе не может быть и речи. У нее муж, обожает детей, ее любит, молится на нее. Дети там — свет в окошке. И полное доверие — карт-бланш на любые действия. И потому обмануть она его не может. И я не могу обманывать. Полная катастрофа.

Полуянов молчал и курил.

— Мы словно попали в обвал. Вот жизнь: она построена, размечена. Уже внутри все перебродило, устоялось. Какой-то там даже уже внутри человек расположился в тебе — ты сам. Со своими привычками, со своими болячками совести — но уже устроился. И тут как лавина, как судьба. И нельзя, нельзя. Ничего нельзя.

— Встречаетесь? — спросил Полуянов.

— Очень редко. Даже звонить не имею права. Уже получается обман. А она абсолютно чистый человек — плачет, мучается. А когда встретимся, молчит. Час, два. А я тараторю, тараторю, что под руку попадется. Если на нас со стороны посмотреть — и не понять ничего. Двое знакомых, и все. Но как расставаться, это взрыв. Прижимается, дрожит и даже поцеловать себя не дает — боится себя. И не может уйти, говорит: «Не емко».

— Не емко?

— Да, «не емко» — мало, значит. А по телефону голос холодный, радостный, ровный. Когда вижу ее, руки трястись начинают, ледяной водой окатывает. И такое чувство непоправимого счастья. Я ей из Японии подарок привез — не взяла.

— А вообще чего привез-то? Видак?

— Да, разное, его тоже. Загнать — мне он не нужен.

Уже по деревне Кукареки погасили огни, повыключали телевизоры. Из соседнего дома был негромко слышен зуммер конца программы, и тихо свет голубел в окошке. Анюшка опять уснула у телевизора. Полуянов знал, что она проснется через скорое время по своей давнишней привычке — к утренней дойке. И тогда сама, зевая и потягиваясь, выключит телевизор, сходит на двор, пощупает щеколды. Собака Тайка полает для порядка и тоже выйдет и потянется, длинно выгибаясь всем телом и ложась на передние лапы. Куры завозятся в сарае, хрюкнет поросенок. В Лошадееве залает дурная собака и смолкнет. Осенняя ночь будет длиться и стыть.

— Ты с ней познакомился до поездки в Японию, что ли? — спросил Полуянов.

— Да, давно уже тянется. Я ж говорю, подарок вез ей — не взяла. Муж — настоящий, близкий друг до такой степени, что ни одну новую вещицу нельзя внести в дом, чтобы не объяснить: откуда она, кто привез, почему подарили. В общем — тупик. Общие друзья, общие мысли, дети. А тут я со своими чувствами. И она со своими. Некуда нам это все девать, что делать, ума не приложу.