– Уж очинно мила она была моему сердцу, – произнес, опустив глаза, царь Михаил.
– Что же скажешь ты, коль окажется, что она николи испорчена не была, да и теперь жива?
– На то будет соизволение и твое и матушки-инокини, я всякое родительское благословение приму с благодарностью.
– Ладно, сын мой, сегодня же соберу синклит родственный, бояр: Ивана Никитича Романова, Ивана Борисыча Черкасского, Федора Ивановича Шереметьева, и коль ты соизволишь заехать ко мне, то мы совершим сыск с божьей помощью. Только никому не говори, а наипаче матери, пока дела не соорудуем.
– Беспременно приеду ужо, опосля вечерни, – обрадовался царь, простился с отцом и вышел. После царского ухода патриарх послал тотчас за родственниками и велел быть к себе кравчему Михаилу Салтыкову и придворным врачам: доктору Валентину Бильсу и лекарю Бальцеру.
Все эти лица съехались вечером к патриарху и оставались в сенях, пока не появился царь; когда же тот вышел из колымаги, родственники его пошли за ним в патриаршую переднюю к заседанию: стол со скамьями, а для царя и патриарха кресла; горели люстры с восковыми свечами. Патриарх принял царя посередине передней и, поцеловавшись с ним, повел его к креслу; бояре разместились за столом. Потребовал патриарх, чтобы окольничий Стрешнев ввел Салтыкова.
Вошел Салтыков, поклонился образам, потом в ноги царю, патриарху и синклиту и, поднявшись, остановился против царя.
Начал патриарх:
– Расскажи-ка, боярин Михайло, как невеста царя заболела болестию неизлечимою.
Салтыков стал рассказывать, как это прежде он делал, что невеста царская страдает болезнею прирожденною, колики в животе схватывают, а там с нею обмороки, точно болезнь черная.
– Как же, – спросил патриарх, – ты узнал это?
Салтыков рассказал, что со времени переезда Марьи Ивановны во дворец часто с нею случались эти боли, а потом она попросила лекарства, и он взял его от доктора Бильса и лекаря Бальцера.
Патриарх велел позвать врачей. Оба вошли. Доктор был высокий, сухопар, с желтым лицом, а второй – толстенький, с жирными щеками и маленькими глазками.
Войдя, оба иностранца поклонились низко, дотрагиваясь руками до земли.
Патриарх обратился к доктору:
– Расскажи-ка нам, что за болесть была у бывшей царской невесты Марьи Ивановны?
– Болесть?.. – Он вынул носовой платок, вытер нос и пот и произнес протяжно: – Dispepsia.
– Dispepsia, – вторил ему помощник его, причем облизал губы, как будто он что-то проглотил очень вкусное.
– Dispepsia, – сказал патриарх, – это по-латыни значит расстройство желудка.
– Да, да, святейший патриарх, расстройство на желудка и на кишка. Бывает иногда и disenteria, а иногда и febris gastrica, но я дал… о что, герр Бальцер, мы дали тогда?
– Ревень.
– Да, да, ревень… на водка настой… Хорошо… очень хорошо… и на кишка… и на желудок…
– Один порций довольно, – поддержал его товарищ, – маленка стаканчик…у…у… очистит…
– А вы же много отпустили из аптеки? – продолжал допрашивать патриарх.
– Одна стеклянка большой, чего жалеть; на дворце мы не жалей, – произнес с достоинством толстый лекарь.
– А ты по скольку давал Марье Ивановне? – обратился к Салтыкову патриарх.
– Не помню, давно уже то было.
– Говори, – грозно произнес патриарх, – иначе допрос будет с испытом и со стряской.
– Три раза в день: натощак, пред обедом и вечером.
– И сколько времени? – изумился патриарх.
– Более месяца.
– Для какой же надобности взял у вас целую стеклянку большую, коли довольно маленькой чарки? – обратился патриарх к врачам.
– Боярин сказайт, много на дворец больной на живот, – отвечал доктор.
– И на кишки, – дополнил толстяк.
– Довольно, все сказали, теперь идите, господа лекаря, с миром, а Салтыкова в темницу до окончания суда над ним, – обратился он к стоявшему у дверей залы Стрешневу.
– Помилуйте! – завопил Салтыков, бросаясь на колени.
Царь Михаил Федорович с беспокойством завертелся уж на стуле и хотел было изречь прощение, да патриарх взял его за руку, а сам, поднявшись на ноги, произнес грозно:
– Государской радости и женитьбе учинили вы, Салтыковы, помешку и сделали это изменою, забыв государево крестное целование и государскую великую милость; и государская милость была к вам и к матери вашей не по вашей мере; пожалованы вы были честью и приближеньем больше всей братии своей и вы то поставили ни во что, ходили не за государевым здоровьем, только и делали, что себя богатили, домы свои и племя свое полнили, земли крали и во всяких делах делали неправду; промышляли тем, чтобы вам при государской милости, кроме себя, никого не видеть, а доброхотства и службы к государю не показали. Веди его, окольничий, прочь от царских очей, и в темнице пущай ждет свою кару.
Стрешнев вывел Салтыкова, и тогда семейный совет решил: отправить кого-нибудь за отцом и дядей Марьи Ивановны, Иваном и Гаврилою Хлоповыми, проживавшими в какой-то ничтожной своей вотчине.
Неделю спустя привезли их к патриарху, и те передали о своей ссоре из-за турецкой сабли и как с того дня оба Салтыковых, Михаил и Борис, сделались их врагами.
Отец бывшей невесты при этом объяснил болезнь дочери отравой, а брат его Гаврила утверждал, что, не привыкши к сладостям, она объедалась ими во дворце[4].
Патриарх и царь решились тогда отправить боярина Федора Ивановича Шереметьева в Нижний Новгород к бывшей царской невесте, вместе с придворными врачами и чудовским архимандритом Иосифом.
Узнав об этом от Нефеда Козьмича, отец Никита тотчас выехал обратно домой.
VIIНе судьба
Поздняя ночь. В Нижнем Новгороде зима еще не настала, а только сиверка стоит на дворе: снег падает хлопьями и тут же тает. Ветер стучит наружными ставнями терема Хлоповой и завывает в трубах.
В опочивальне Хлоповой горит восковая свеча, а печь топится ярко, и березовые дрова трещат в ней.
Около столика на мягком топчане сидит Хлопова и жена отца Никиты, Прасковья Васильевна. Обе в сильной тревоге: вот уж более месяца, как уехал священник, и о нем ни слуху ни духу.
Жена затосковала по нем и совсем отбилась от дому, сидит сиднем у Хлоповой, и высказывают они друг другу свои чувства.
– Эка ночка, – говорит Прасковья Васильевна. – Чай, проезжему путнику не сладко. А мой-то Ника где теперь?
– Бог даст, приедет живехонек и здоровехонек. Надысь проходила цыганка, гадала она мне; баит, гости будут и радость… но…
– Что же дальше?
– Что ни на есть, какая-то злодейка мешает моей судьбе; а про твоего Никиту Минича сказывала все хороше, – много, говорит, будет у него горя, но и слава будет, и казны всякой, да сколько бы народу ни было, будут всего его слушать. Да вот и ты-то погадай мне аль себе. Я и бобы твои спрятала.
– Не мои, а тетушки покойной моей. Царство ей небесное, и любила и умела гадать.
Марья Ивановна достала из шкафика завернутые в тряпицу бобы и подала их попадье.
Та встряхнула в руке бобы, потом, выкинув их себе на руку, сказала:
– Странно, мой как будто в пути и спешит к нам. Постой, боярышня, как будто кто-то подъехал к твоему терему… погляжу…
И с быстротою молнии она бросилась в переднюю, а оттуда на крыльцо, – она попала в объятия мужа: он заехал домой и, узнав, что жена его у Хлоповой, прямо и поехал туда.
Радость была невообразимая, когда отец Никита рассказал об успехе своем в Москве и о предполагаемом приезде Шереметьева с врачами в Нижний Новгород.
– По дороге, – заключил священник, – уже готовят для посольства лошадей и ямских, и земских, и шереметьевских.
Хозяйка была вне себя от радости и велела тотчас накормить гостя; все, что было в доме, появилось на столе, и отец Никита, редко употреблявший напитки, стал пить здравицы и за хозяйку и за жену, так что он так подвыпил, что целовался и с женой и с Хлоповой.
Оставила Хлопова ночевать гостей у себя во флигеле, и отец Никита не давал всю ночь спать жене, рассказывая ей о разных диковинках, виденных им в Москве и у бояр.
На другой день Никита Минич и жена его принялись за устройство приема московских гостей.
Город же всполошился: пушки заржавевшие вычищены, воеводская канцелярия и избы, губные и земские, вымыты, у дома воеводского и у терема Хлоповой поставлено по одному фонарю.
Хоромы Хлоповой приготовлены для боярина Шереметьева; хозяйка же сама перешла в пристройку, а соседние к ней дома очищены для свиты вельможи.
Наконец после трехдневного трепетного ожидания явился поезд Шереметьева.
Впереди скакали гонцы, рейтары и казаки, за ними колымага Шереметьева, которую тащили восемь лошадей: четыре в дышле и по две с ездовыми; за ним мчалась колымага архимандрита Иосифа; потом следовали колымаги лекарей, свиты боярина и несколько крытых телег с поварами и дворовою челядью.
Все это остановилось у терема Хлоповой.
На крыльце встречен боярин воеводою, а в сенях приняли его Марья Ивановна с приставленною для наблюдения за нею старухою, вдовою стольника Стряпухиною и с родственниками Желябужскими.
Боярин с почтением отдал царской невесте поклон и жалованное слово царя, патриарха и царицы, спросил от их имени об ее здоровье; потом вошел в переднюю, поклонился и перекрестился образам и снова обратился к хозяйке с вопросом о здоровье, причем принял от нее хлеб-соль.
После того боярин сел в почетном месте у икон, и дворецкий его стал вносить подарки царские: соболя, разные материи на платья.
Марья Ивановна ничего не брала в руки, а только восхищалась и за каждую вещь кланялась низко, с пожеланиями царю и его семейству здравия и многие лета.
После этой церемонии хозяйка просила гостя и приближенных к нему хлеба-соли откушать – только хозяйка сама, по обычаю, за обедом не присутствовала, а вместо нее хозяйничал воевода.
Со следующего дня началось духовное и врачебное исследование – не больна ли чем ни на есть Хлопова.