Игорь ШестковПриложение к собранию рассказов в двух томахПАЦИЕНТ 35
Автор сердечно благодарит спонсора этой книги, господина Гершома Киприсчи
Вместо предисловия
Дорогая буква Ю., жалко, что рассказы Вам не понравились.
Впрочем, о «понравились» разумеется не могло быть и речи. Ведь и «Русалка» и «Абсент» и «Под юбкой у фрейлины» — это собственно не «рассказы», не «произведения».
Это каскадные водяные спуски… в небытие.
Как может подобное понравиться?
Тут в пору, взявшись за руки, бежать в другую сторону… что читатели и делают.
И видят, как автор спускается… и пропадает в тумане.
Кстати, геморрой в «Русалке» — как пропеллер у Карлсона. Метафора.
Эти тексты — не литература, а гибель… путь, путь вниз… описанный не без кокетства — но не с читателем кокетничает мой герой, а со смертью… в тайной надежде ее смягчить… задобрить… обмануть… и все-таки пробиться назад, к жизни…
Понимаете, мои тексты — не самоцель, это я давно похерил…
Они только «протоколы»…
Раньше они были протоколами — восторгов, экстазов и ужасов ушедшей эпохи… а нынче — ухода из всех эпох…
Моя поэма конца.
Да, я жив еще… и все еще провожу мой жизненный эксперимент… пишу — устраиваю сеансы погружения в камере сенсорной депривации… в надежде ощутить напоследок еще раз вкус жизни… поймать грубым моим сачком энтелехию-бабочку… увидеть невидимое… да, увы, я. пусть и исковерканный советчиной, но «фаустовский» человек. В отпущенные мне последние годы все еще гоняюсь за прекрасной Еленой.
Но уже не по московским или берлинским улицам, а по улицам ирреального города-кошмара.
То, что я последние годы ищу в своих текстах-лабиринтах, не рационально, не реально. Разумное, правильное, естественное — мир Льва Толстого — мне давно надоел, даже опротивел. Мне не интересна и достоевщина — и мое… и коллективное бессознательное…
Задачей моего эксперимента не является создание крепкого. плотного, бодрого, экспрессивного текста с красочными метафорами. лихо закрученным сюжетом, соколиным поворотом и апофеозом…
НЕТ, пусть это будет гримаса капризного существования-однодневки… дуновение нездешнего ветерка…
Заканчиваю сеанс, как китайское гадание — и сам с любопытством смотрю на его результаты.
Что получилось, то и получилось… я никогда не переписываю текст, только поправляю лексику… эксперимент есть эксперимент, а не подгонка под что-то… любимое литературными критиками.
Мне достаточно, если в тексте хоть раз появился или проявился — иногда в самом незначительном, даже «провисающем» абзаце — новый оттенок смысла или чувства…
Показался на горизонте — необитаемый островок…
Фата-моргана…
«Прямого пути» к этому, непонятному, но влекущему нечто, нет.
Пробраться туда можно только по шатающемуся мостику над бездной.
Мне больше не хочется противостоять нашему главному чудовищу-минотавру — России. Черт бы ее побрал. Черт бы побрал и ее обитателей. Простите!
Я никогда не любил дачу… садоводство… а теперь сам занялся разведением экзотических растений… в метафизическом саду.
Зародившаяся в недрах московского метро клаустрофобия завладела мной безраздельно. Я часто испытываю угнетенное состояние и приступы панического страха. Испортил отношения с реальностью. И почти со всеми, кого знал…
Мои опыты — единственное, что еще меня поддерживает.
Публикую их только для того, чтобы окончательно не заблудиться в самом себе.
Иногда вылезаю на Грани — затем же. Но нет сил разбираться в деталях, а сыпящиеся на меня со всех сторон оскорбления — как шпицрутены — стало трудно терпеть. Самоутверждающиеся идиоты — хуже камней в почках.
Ну вот, получилось, что я жалуюсь… а хотел написать о своем «творчестве».
Не забывайте, и жалоба и агрессия автора, его экстазы и его страхи и ужасы — это всего лишь художественные приемы…
Обнимаю вас сердечно.
ИШ
Трещина
Наконец похолодало. Сколько же можно терпеть это пекло?
Каждый день 31–32, бывало и 36 градусов. А по ночам — духота.
Ненавижу берлинское лето. Жара тут какая-то тошная. Кажется, что не только воздух, но и само пространство раскаляется до бела в стеклянной чашке дня…
В этом медленном, но грозном, ежедневном росте температуры мне мерещится исступление природы… ярость ошалевшей планеты, леса которой горят и вырубаются, недра истощены, океаны — замусорены, воздух — загрязнен… планеты, на которой все гибнет по вине человека, живущего в массе скотской жизнью, но плодящегося с невероятной скоростью и грозящего отравить и уничтожить все живое, включая и самого себя. Превратить Землю в холодный и пыльный Марс или в пылающую уродину — Венеру.
Да, похолодало, стало легче дышать…
Поэтому нудные и долгие крестины моей младшей внучки в берлинской церкви «Воскресения Христова» пролетели незаметно. Подслеповатый усталый поп отчаянно бубнил по-старославянски, путал имена, то и дело кивал непонятно кому и крестился так, как будто чистил морковь ножом, крестные ходили вокруг купели с преувеличенно важным видом, боялись поскользнуться и уронить свои ошарашенные интенсивным экзорцизмом ноши, чужой младенец орал как резаный… русская девочка годков двух от роду повторяла как одержимая: «Не хочу. не хочу, не хочу…» И ловко отбивалась от цепких родительских рук.
Христос, похожий на карточного вальта, смотрел на крещение с иконостаса с деланым энтузиазмом. Казалось, что ему подобные зрелища надоели уже тысячелетня назад.
Немцы успешно прятали недоумение и раздражение под приветливыми улыбками. У русских на лицах запечатлелось какое-то то ли искусственное, показное, то ли юродивое благоговение, не скрывающее свиной нахрап женщин и волчий оскал мужчин.
Когда спектакль окончился, все испытали облегчение. Религиозный бред выносим только в умеренных дозах.
Поехали на нескольких машинах в ресторан.
Остановились недалеко от входа в зоопарк. Ресторан располагался под застекленной крышей десятиэтажного здания. Вид оттуда красивый… внизу бегают дикие звери… на горизонте Марцан — Хеллерсдорф.
Расселись за двумя длинными столами. Подали шампанское. Выпили за здоровье и счастье малышки…
Тимо рассказал о своей новой клинике.
Эдик завел разговор о политической ситуации в Австрии.
Франциска болтала без умолку.
Гюнтер все время улыбался, Гудрун хмурилась.
Подросток Марк томился от переизбытка взрослых с их скучными проблемами и хорошо выбритыми щеками.
Две мои внучки порхали по залу как бабочки.
Новокрещенная Йоханна мирно сосала грудь мамы.
На закуску смешной, слегка косоглазый официант принес несколько пирамидок с хумусом (желтый, светлый и красный, со свеклой) и лепешки. А через четверть часа на столе появились маленькие кусочки куриного мяса в ананасном соусе в приятных глиняных мисочках с кошачьими головами вместо ручек, салат и карамелизированные жареные баклажаны с рисом басмати на продолговатых белых тарелках с лебедями.
Мясо я даже не попробовал, а баклажаны были так вкусны, что я забыл о боли в спине и в колене, забыл о том, что держу диету, о том, что дал дочке слово вести себя на крестинах и в ресторане достойно и скромно помалкивать, забыл о том, что я в Берлине, среди немцев, моих новых родственников и друзей, о том, что жизнь, кажется, прошла, и непонятно, что делать дальше, стоит ли оттягивать или приближать конец… о том, что надо готовить себя к тому времени, когда придется из городской берлинской электрички пересаживаться в лодку Харона… менять Шпрее на Ахерон.
Вкус берлинских карамелизированных баклажанов напомнил мне вкус баклажана кавказского, которого я поджарил на костре из плавника на берегу Черного моря лет сорок пять назад. Проткнул лоснящийся овощ и несколько помидоров веточкой и сунул в синеватый танцующий огонек. Помидоры сразу треснули и выплеснули свой розовый сок, а баклажан долго стонал, потом зашипел и сердито выпустил из себя несколько струек пара… начал гореть. Я его потушил, разрезал, посолил и съел. Половину. А вторую половину съела Инга.
Да-да, она…
Милая, высокая, длинноногая. Легкая на подъем. Прекрасная пловчиха. Глаза зеленые с желтыми искорками. Губы — фиолетовые. Веснушки на лбу и носу. Легкий уральский акцент (немного на «о»). И золотая цепочка на шее.
У Инги было много поклонников, тогда, в конце июля 197… года, в пансионате МГУ «Голубая долина». Были молодцы и повыше и поатлетичнее меня. Но Инга их всех как-то быстро отшивала. Я украдкой посматривал на нее… в столовой и на танцах. Танцевала она только быстрые танцы, а от приглашений на медленные — вежливо отказывалась, хохотала, уходила. Потом появлялась.
После трех дней разведки, я набрался мужества и пригласил ее танцевать. Инга, кокетливо поморгав зелеными глазами, согласилась, позволила себя обнять, доверчиво прижалась ко мне и даже ответила на мой дежурный сухой поцелуй.
Падает снег, рыдая, пел Сальваторе Адамо. Ты не придешь сегодня вечером…
Мастер! Многие растроганные и размягченные этой песней студентки, лишились благодаря ему невинности в колючих кустиках и на теплых камешках вокруг «Голубой долины».
После второго медленного танца («Сувенир» Демиса Руссоса) и второго поцелуя, несколько более продолжительного, но все еще сухого, я предложил Инге пройтись по пляжу. Тут Шарль Азнавур запел свою «Богему». Мы обнялись и начали топтаться…
Вся эта инфантильная романтика еще на меня действовала. Я влюбился в Ингу. Третий поцелуй был многообещающ, но также сух, как и первые два.
Тогда, этой южной ночью, мне казалось, что старшая меня года на четыре Инга разделяет мое чувство. Смешная самонадеянность!
Повздыхав и помечтав о жизни на Монмартре, с сиренью, мольбертами, сюрреалистами и кофе со сливками, мы вышли на асфальтированную площадку перед входом в пансионат. Там призывно горели синие и розовые огоньки. Парочки сидели на деревянных скамейках. Слышался негромкий мужской бас. женское хихиканье… бульканье вина… Я сбегал в свою комнату, положил в тряпичную сумочку баклажан, помидоры, зажигалку и щепотку соли в газете, спустился к Инге.