Павел Федотов — страница 7 из 70

(в «полукруглом сиянии») и красных погон с белой вокруг выпушкой и с желтой высечкой «1. М.».

Самый корпус представлял собою всего лишь одну роту — 120 кадетов, остатки Смоленского корпуса, вывезенного в 1812 году в Кострому и в 1824-м снова перемещенного, но уже в Москву. До Смоленска же он находился в Гродно, а перед тем, до 1800 года, в мало кому известном Шклове Могилевской губернии и назывался Шкловским, а еще раньше был вовсе и не корпусом, но Благородным училищем, основанным в 1778 году. Портрет основателя Семена Гавриловича Зорича-Черносевича висел в здании корпуса.

Впрочем, вся эта пространная история для Первого Московского кадетского корпуса была скорее предысторией, а история подлинная началась с того момента, когда в Головинском дворце впервые появились воспитанники, не вывезенные откуда-то, но именно тут, в Москве, принятые и составившие еще одну роту. Среди них и был Федотов.

Начало истории корпуса совпало с началом царствования Николая I.

Славься, Родина святая,

Возвышайся! процветай!

Под державой Николая

Мир и счастие вкушай…

Кадетские корпуса были слабостью Николая, его любимым детищем, тем парником, в котором следовало взращивать идеальных исполнителей его воли. Уже в мае 1826 года, едва придя в себя после большого декабрьского страха и не успев еще ни расправиться с декабристами, ни короноваться, он образовал Комитет для рассмотрения и определения учебных курсов кадетских корпусов и других заведений. Главным начальником Пажеского, всех сухопутных кадетских корпусов и Дворянского полка (который, несмотря на название, тоже был учебным заведением) он поставил брата Константина Павловича, а когда тот 15 июля 1831 года умер под Витебском от холеры, тотчас же заместил его другим братом, Михаилом Павловичем. Московский корпус он посетил 30 августа 1826 года, сразу после коронации в Кремле, и продолжал неукоснительно делать это при каждом приезде в Москву.

Еще трудился комитет, созидая новый устав для военно-учебных заведений и еженедельно представляя журнал своих заседаний на высочайшее ознакомление, одновременно спеша исполнить монаршию волю и оберегаясь от излишней поспешности (устав был утвержден в 1830 году), несообразной с ответственностью столь высокой задачи, а в кадетских корпусах уже шло переустройство. До сих пор несколько по-разболтавшаяся, домашняя, патриархальная кадетская жизнь перетряхивалась, обновлялась, втискивалась в новую — единообразную и жесткую систему.

Федотов попал в машину, долженствующую сделать из него человека, нужного государству.

«Кадета учат, образуют, заботятся о нем, одевают, кормят от казны, т. е. от щедрот Монарших! его благодетельствуют прежде, нежели он чем-нибудь мог заслужить благодеяние это. Следовательно, первое чувство кадета должно быть: Благодарность! Он всю жизнь свою должен посвятить на то, чтобы воздать за полученное. Чем может и должен воздать он? строгим и точным исполнением назначения своего…»

Кадетская жизнь шла под трубу и барабан. Барабан возвещал ранний (в шесть часов) подъем. Кадеты с шумом неслись в умывальную, где толкались у рукомойников. Здесь же они «чистились» и «чинились», то есть посильно устраняли все изъяны в одежде и обуви. Для того в умывальной держалась вакса в большой деревянной чашке, а кроме того, щетки, тертый кирпич и всякое такое; тут же находился портной, в чьи обязанности входило помогать «чиниться».

Потом строились и шли на молитву, после молитвы (также под барабан) — в столовую. Завтрак был скуден: булка и кружка сбитня (впрочем, и сбитень явился лишь в последние два года обучения Федотова). Из столовой под все тот же барабан шли строем в классы. Классы начинались в восемь часов. Зимой было особенно несладко: морил сон, в полутемных комнатах, освещенных скупо расставленными и вонючими сальными свечами, стоял холод.

В одиннадцать — перерыв, к которому воспитанникам приносили хлеб в больших корзинах. В двенадцать — снова под барабан — кадетов выводили на строевые учения: весной, едва просохнет трава, — на плац, зимой — в один из пяти внутренних дворов, в дурную погоду — в манеж.

Вслед за строевыми учениями шел обед, в отличие от завтрака, достаточно сытный, впрочем, простой: щи и каша составляли его. Обед мог быть немного получше, если бы корпусные экономы не воровали. Сопровождался обед звуками трубы.

Потом, после короткого перерыва, под барабан же, направлялись в классы и лишь с шести до восьми были предоставлены самим себе и даже имели право выйти наружу — в один из внутренних дворов или в Головинский сад, покормить голубей и воробьев, побегать, поиграть. А там — ужин, перекличка по ротному списку, зачтение приказа по корпусу, молитва, шествие в спальни строем под все тот же барабан и сон до следующего утра, когда неутомимые труба и барабан возвещали пришествие нового дня, ничем, впрочем, не отличавшегося от дня вчерашнего и от дня завтрашнего. Так продолжалось семь лет.

Маленький, чрезвычайно замкнутый мир корпуса был жестко отгорожен от мира большого. Собственно, в том и заключалась цель его устройства: максимально изолировать воспитанников от реальной жизни с ее беспорядками, неисправностями, опасными идеями, могущими пагубно повлиять на будущих офицеров. Положенными отпусками, воскресными и праздничными, могли фактически пользоваться только москвичи. Даже двухнедельными рождественскими — лишь те провинциалы, которым хватало времени добраться до дому и возвратиться вовремя.

Вот почему каждый воскресный или праздничный день корпус отнюдь не пустел. Большая часть кадетов — и провинциалы, и наказанные лишением отпуска — оставалась в нем, и жизнь с утра шла все тем же путем: тот же подъем, та же чистка, тот же завтрак (в праздники чуть-чуть получше), те же неизбежные спутники — труба да барабан; только в девять часов начинался вместо классов церковный парад — церемониальный марш повзводно в виду батальонного командира на обедню в корпусную церковь. Все остальное время кадеты были предоставлены самим себе, то есть бесцельно тоскливо слонялись среди опостылевших стен.

Некоторые из воспитанников не виделись с родными месяцами, а то и годами. Начальство, стремившееся всё объять своею заботливой десницей, учитывало и огорчительные стороны этого обстоятельства: «Дабы долговременное пребывание воспитанников в разлуке и без всякого сношения с родителями или родственниками не охлаждало в них того кровного союза, который, служа основанию христианской морали, упрочивает благосостояние семейств, а вместе с тем и общества, следует требовать, чтобы воспитанники писали письма к родителям или родственникам по крайней мере три раза в год, под руководством наставников и с уплатою за пересылку из казенных денег в том случае, если бы воспитанники не имели собственных…» (Так выражал свою заботу в приказе главный директор корпусов Николай Иванович Демидов.)

Правда, к Федотову это имело мало отношения. Отпуском он должен был пользоваться регулярно — и потому, что был москвич, и потому, что неизменно блистал в учении, а поведением отличался примерным. Если и случалось ему оставаться в корпусе, то крайне редко.

Едва ли не каждый положенный отпускной день его поджидал в вестибюле кто-нибудь из дому — без родных или хотя бы специально отряженного слуги кадетов в город не выпускали. В дурную же погоду — таково было второе непременное условие — у подъезда его должен был ждать экипаж. Далеко не у всех воспитанников дома держали свой выезд, а для иных, таких как Федотовы, и наемная карета была тяжела, но бедность изворачивается. Карету брали совсем неподалеку и лишь для того, чтобы завернуть за ближайший угол, после чего освободить для кого-то другого.

Встречи с родным домом были не так уж отрадны. Уже поступая в корпус, Федотов жил в ожидании смерти тяжелобольной матери — не прошло и четырех месяцев, как его отпустили попрощаться с умирающей. Прошло еще два года, и не стало старшего брата Александра. Другой брат, Михаил, служил в полку где-то далеко. Отец, начавший резко стареть после ухода в отставку, младшая сестра Любовь и единоутробная сестра Анна жили все беднее и беднее. О прислуге не могло быть уже и речи, пенсиона едва хватало. Дом, лишенный надежной хозяйской руки, приходил в запустение, в нем царили непривычные беспорядок и угрюмость. Детство уходило. Федотов возвращался в корпус без особенного огорчения — здесь был его настоящий дом — и усаживался писать обязательный рапорт, подробный отчет о проведенном дне.

Вместе со всеми кадетами его года ему удалось попользоваться и полными летними вакациями, однако уже с 1831 года их основательно урезали и на большую часть лета корпус выезжал в лагерь. Первый лагерь был еще как бы пробный, он и продолжался менее месяца — с 4 июля по 1 августа, и располагался рядом, на Анненгофском лугу, между зданием корпуса и Анненгофской рощей; а так как в Москве еще держалась холера, то на ночь весь корпусной батальон, в составе восьми взводов по четырнадцать рядов в каждом, строем возвращался в здание. Со следующего же года игрушки кончились, и лагеря стали настоящими — возле деревни Нагатино, что неподалеку от Коломенского.

Лагерный режим был жестокий, отпусков не полагалось вовсе, воскресные и праздничные дни отличались от будничных только церковным парадом — маршем в Коломенское, к церкви Казанской Божьей Матери. Родные, ухитрявшиеся добираться сюда, виделись с воспитанниками украдкой — свидания не были предусмотрены распорядком; самое место лагеря было крайне дурное — один песок и ни деревца (кадеты прозвали его Сахарой); в палатках в жару было душно, в дождь сыро; строевые занятия отнимали большую часть дня и велись безжалостно — лето сам Бог отвел под строй.

При всем том была река с купанием, даром что за полторы версты от лагеря. Были окрестные огороды, куда тайком наведывались за огурцами (это называлось «фуражировкой»). В палатках умудрялись держать всякую мелкую живность — щенка, морскую свинку, кролика, галку, вор