Павел Филонов: реальность и мифы — страница 23 из 101

<…> Я продолжал под одергивания и поторапливания Пумпянского: «Разве не бросается в глаза, что никто не идет по следам таких мастеров, как Суриков и Савицкий — мировые мастера, — и никто не пойдет. А тем более в массе, и на это есть неотвратимые причины. Но сейчас я о них не стану говорить. С другой стороны, у нас есть отдел современной французской живописи, но вы запрещаете ее пути. <…>

Да, вас все же можно похвалить, если хотите, вы кое-чего добились по рисунку, но в основу вашей программы новой Академии вы положили крохи из нашей идеологии аналит[ического] иск[усства] — она в рукописных тетрадках с 1922–23 гг. ходит по Советскому Союзу как подметные письма. А в основу преподавания рисунка вложен опять-таки наш принцип сделанности. Но вы взяли эти крохи от нас так же, как абсолютные монархи пишут свои конституции. Также как Муссолини взял, что мог, от большевиков, но употребил на пользу буржуазии»[333].

Затем он дал оценку Наумову (я сокращаю. — Е.Г.) и кончил свое выступление так: «Вы говорили про „аборты“ Эссена, про левацкие загибы Маслова и про его изумительное прожектерство — но вы были в Академии при них обоих и тогда должны были все это видеть и заявить об этом. Почему же вы, Павел Семенович, молчали?» Немного комкая конец речи, во время которой я то говорил в аудиторию, то поворачивался к президиуму… Я сказал: «Аналитическое искусство будет вашим могильщиком. Оно основа пролетарского искусства. Будущее принадлежит нам. Дай дорогу аналитическому искусству».

Вот оценка его выступления: «Сам же Филонов никакого предложения не внес. Это не дружественная критика» — Пумпянский. Григорьев (работающий в правлении кооператива), член президиума этого собрания, сказал: «В выступлении Филонова прозвучал голос классового врага по отношению основной линии нашей партии. Левым уклоном называется то-то и то-то, а правым то-то и это, а если партия поставила нас в Академию, то по Филонову выходит, что партия занимается правым уклоном».

После этого Пумпянский сказал, что закрывает собрание и продолжение его назначили на 19-ое ноября в 8 ч. вечера в Академии. Я знаю, что 19-го мне или не дадут говорить или устроят западню. <…> Аудитория, в подавляющем большинстве враждебная мне, слушала меня, не шевелясь, впиваясь в меня глазами. Никто не выходил. Стенографистка, особенно к концу моей речи, когда слова у меня летят необычайно скоро друг за другом, с бешеной скоростью записывали мои слова[334].

19-ое ноября. Ровно в 8 я был в горкоме. Никто не подумал меня «не пускать». Народу было много, и скоро впуск публики прекратился. <…>

Председатель дал мне полчаса.

Я начал с критики Пумпянского, сказавшего, защищая Академию, что ей надо вменить в заслуги уменье выбирать живой людской материал в лице учащихся, и просившего Академии доверия лет на шесть, а затем, сказав, что не одни лишь живые силы виновны в плохом ходе педагогики, виновата в этом и структура Академии как учебного заведения, предложил следующий план переорганизации Академии[335].

Мое выступление развязало языки. Ораторы стали выходить на эстраду и по-своему критиковать Академию. В числе других, но в защиту Академии, выступил художник-комсомолец Серов[336], автор картины «Партизаны». Он говорил, что все сказанное мною какой-то «винегрет», пустой набор не связанных никаким смыслом слов. <…> Что я шарлатанствую. «Как смел Филонов упоминать здесь о своей симпатии к Эссену и заявлять, что Эссен был лучшим из тех, кто работал в Академии. Филонов сам помогал „угробить Эссена“. Ведь это Филонов еще в 27-м году сделал провокаторский митинг в Академии в присутствии Луначарского, где была вынесена резолюция протеста против Эссена…»[337]

Вскоре после него вышел Купцов. Говорил он хорошо и сдержанно. При его появлении в аудитории возник легкий шум, дружелюбный, тихий смех и восклицания. Он говорил, что надо быть исключительным невеждою, чтобы позволить себе, как это сделал Серов, такую злостную оценку всего сделанного Филоновым и употреблять такие грубые выражения в оценке выступления Филонова. Все, сказанное Филоновым, чистая правда, продуманная годами. У тебя в коробке винегрет, а не в словах Филонова, — сказал он. <…> После него вышел Гаспарян (скульптор). Он сделал резкую оценку выступления Серова, говоря, что он стыдится за Серова как за комсомольца и как за человека. Что хотя Серов и написал хорошую картину, но у него не имеется никаких данных, ни правомочия, чтобы грубо говорить о Филонове. После него выступил т. Беленко (я до сих пор не видел и не слышал ни одного его выступления и не знаю, кто он). Он начал свое выступление с заявления, что он не «филоновец», ничего общего с этой школой не имеет, но, однако, должен сказать о Филонове несколько слов. Сейчас же председатель заявил, что надо выступать по существу доклада, а не по отношению к Филонову. Беленко возразил, что его речь будет выступлением по существу доклада. Он сказал, что выступление Филонова было самым культурнейшим, и ценнейшим, и глубоким из всего, что аудитория здесь слышала. Позор выступать против Филонова, как выступил Серов. Стыдно за человека. Слова Филонова имеют громаднейшую ценность. Если бы хотя 50 процентов сказанного Филоновым учесть и применить, было бы счастьем. Но Филонов слишком хорошо знает, о чем говорит, слишком идеально хорошо сказанное им — но все это чистейшая правда. Только так надо думать и действовать. Несколько раз Беленко, очевидно сильно волнуясь, брался за лоб, делая упреки Серову. Как Гаспаряна, так и его, часть аудитории поддерживала возгласами. После него выступил Шалыгин. Он говорил, что на Филонова около десяти лет ведется травля, что каждое слово Филонова полно значения и неотводимой правды. Многие события на изо-фронте Филонов предвидел за несколько лет до того, как они случились. То, что он более десяти лет тому назад предлагал, теперь проводится в Академии, хотя бы тот же принцип «сделанности», сейчас появившийся в Академии. И многое другое вы (он обратился к президиуму) от него взяли. И вот здесь, перед всем собранием, Серов пытается отводить слова Филонова и с необычайной грубостью доводит до клеветы, коверкая умышленно то, что сказал Филонов. Филонов редчайший, можно сказать, невиданный доселе мастер, прошедший рудную дорогу по Изо. Позор и стыд за человека чувствовал я, слыша слова Серова (кто-то с места закричал: он его шарлатаном называл), Серов, сидевший в президиуме, воскликнул: «Нет, не называл».

«Если бы хоть 50 или 25 процентов того, что говорит Филонов, было принято, Академия бы процветала». <…> Во время речи Наумова я посмотрел на Серова, сидевшего от меня шагах в трех; комсомолец, молодой, лет 21–25 может быть, он уже начал становиться тучным, а подбородок заметно начал жиреть… Домой я вернулся в 3-ем ч. ночи с дочкой, из Детского приехавшей и слушавшей все происходившее как интереснейшее представление.


Когда брат приходил к нам (случалось это, к сожалению, не так часто), то просил дать ему бумагу. Всегда это были листы из одной и той же пачки бумаги, которую достал для него муж. Взять ее к себе он не захотел, но, приходя к нам, писал на ней. Вернее, начинал, а работал потом дома. Работы № 25, 152, 363, 114 написаны на этой бумаге.

Вскоре приходила и Екатерина Александровна. Мы старались использовать их приход, угостить повкуснее. Отношения мужа и брата были очень хорошие. Брат всегда был в хорошем настроении, много рассказывал, шутил. Если стояла зима, то минут за двадцать, за полчаса до ухода он надевал свое короткое демисезонное пальто и «набирал тепло», по его выражению (только незадолго до войны, году в 1938-м, он купил себе теплую куртку).

Брат любил, когда я навещала его. Но, поздоровавшись, тотчас садился за работу. Он очень хорошо ко мне относился, и мне разрешалось что-то приносить ему, правда, очень скромное. Называл он меня поэтому «Красный обоз».


Адреса комнат, в которых жил брат.

Во время учебы в Академии брат жил в Академическом переулке. Комната, довольно большая, но темная, несмотря на большое полукруглое окно, начинавшееся от пола, низкий потолок. Но самое скверное — это был ресторан или трактир перед его домом. Весь день до позднего вечера там звучала музыка, и это мешало брату работать. О. К. Матюшина, которая бывала у брата, рассказывала мне и искусствоведу А. И. Рощину[338], писавшему статью в «Подвиге века», что каким-то образом, силой воли брат заставил себя оглохнуть, чтобы не слышать эти звуки.

Мы побывали у О[льги] К[онстантиновны] для того, чтобы она рассказала нам, что она помнит о брате, но кроме этого мы ничего от нее не узнали, почему-то она не хотела рассказать нам больше, что она несомненно знала.

И какого труда стоило ему вернуть себе слух![339] Я бывала там у него. Сейчас этого дома нет. На его месте теперь маленький садик, зажатый между двух домов.

Уйдя из Академии, он жил на ст. Елизаветино, в дер. Воханово, потом жил на Прядильной улице, номера дома не помню, там я у него не бывала. Жил он и в Шувалове. Об этом я узнала из воспоминаний А. Крученых «Наш выход». Последняя его комната была на набережной Карповки, 19, в Доме литераторов[340]. Переехал он туда со Старо-Петергофского проспекта, 44, где мы жили вместе в доме сестры.

Со светом у него всегда было плохо, только на Карповке у него была хорошая комната с двумя окнами. Окна выходили в сад. Но летом и здесь было плохо. Окна выходили в сад, и колебание листьев очень мешало ему работать. Но зимой, а особенно ранней весной там было очень хорошо.