алось открыто и резко как в частных разговорах, так и в письмах, которые получались из Москвы и из провинции. Может показаться невероятным, что в стране самодержавной и при Государе, гнев которого был неукротимым, могли так свободно порицать его действия. Но старинный русский дух был еще жив, и его не могли подавить ни строгость, ни полицейские меры.
Зная вспыльчивый, но склонный к великодушным порывам характер Императора Павла, видя зачастую его искреннее желание быть справедливым, граф Пален, несомненно, мог бы воспользоваться тяжкой болезнью моего отца и рапортом полицеймейстера, чтобы дать Государю время одуматься и хладнокровно обсудить неосновательность своего гнева. Но в планы графа Палена и тех, кто действовал с ним заодно, по-видимому, не входило вызывать этого Монарха к раскаянию: его судьба была предрешена, и он должен был погибнуть. Когда Палену приходилось иногда слышать не совсем умеренную критику действий Императора, он обыкновенно останавливал говоривших словами: «Господа! Дурак, кто болтает, молодец, кто действует».
Теперь вернемся снова в Гатчину, это ужасное место, откуда последовал указ об увольнении моего отца, и которое было колыбелью пресловутой Павловской армии с ее организацией, выправкой и дисциплиной. Гатчина было любимым местопребыванием Павла в осеннее время, и здесь происходили ежегодные маневры войск.
Как северная деревенская резиденция Гатчина великолепна; дворец, или, вернее, замок, представляет обширное здание, выстроенное из писаного камня и прекрасной архитектуры. При дворце — обширный парк, в котором множество великолепных старых дубов и других деревьев. Прозрачный ручей вьется вдоль парка и по садам, обращаясь в некоторых местах в обширные пруды, которые почти можно назвать озерами. Вода в них до того чиста и прозрачна, что на глубине 12–15 футов можно считать камушки и в ней плавают большие форели и стерляди.
Павел был весьма склонен к романтизму и любил все, что имело рыцарский характер. При этом он имел расположение к великолепию и роскоши, которыми восторгался во время пребывания в Париже и других городах Западной Европы.
Как я уже говорил, в Гатчине происходили большие маневры, во время которых давались и празднества. Балы, концерты, театральные представления беспрерывно следовали одни за другими, и можно было думать, что все увеселения Версаля и Трианона по волшебству перенесены были в Гатчину. К сожалению, эти празднества нередко омрачались разными строгостями, как, например, арестом офицеров или ссылкой их в отдаленные гарнизоны без всякого предупреждения.[161] Случались и несчастья, какие бывают нередко во время больших кавалерийских маневров, что приводило Императора в сильное раздражение. Впрочем, несмотря на сильный гнев, вызываемый подобными случаями, он выказывал большое человеколюбие и участие, когда кто-нибудь был серьезно ранен.
Как-то раз, в то время когда я находился во внутреннем карауле, во дворце произошла забавная сцена. Выше я упоминал, что офицерская караульная комната находилась близ самого кабинета Государя, откуда я часто слышал его молитвы. Около офицерской комнаты была обширная прихожая, в которой находился караул, а из нее шел длинный узкий коридор, ведший во внутренние апартаменты дворца. Здесь стоял часовой, который немедленно вызывал караул, когда Император показывался в коридоре.
Услышав внезапно окрик часового «караул вон!», я поспешно выбежал из офицерской комнаты. Солдаты едва успели схватить свои карабины и выстроиться, а я обнажить свою шпагу, как дверь коридора открылась настежь, и Император, в башмаках и шелковых чулках, при шляпе и шпаге, поспешно вошел в комнату и в ту же минуту дамский башмачок с очень высоким каблуком полетел через голову Его Величества, чуть-чуть ее не задевши.
Император через офицерскую комнату прошел в свой кабинет, а из коридора вышла Екатерина Ивановна Нелидова, спокойно подняла свой башмак и вернулась туда же, откуда пришла.
На другой день, когда я сменялся с караула, Его Величество подошел ко мне и шепнул: «Мой дорогой, вчера у нас случилась перебранка». — «Да, мой Государь», — отвечал я. Меня очень позабавил этот случай, и я никому не говорил о нем, ожидая, что за этим последует что-нибудь столь же забавное. Ожидания мои не обманулись: в тот же день вечером на балу Император подошел ко мне как к близкому приятелю и поверенному и сказал: «Мой дорогой, прикажите танцевать что-нибудь красивое».
Я сразу смекнул, что Государю угодно, чтобы я протанцевал с Екатериной Ивановной Нелидовой. Что можно было протанцевать красивого, кроме менуэта или гавота сороковых годов? Я обратился к дирижеру оркестра и спросил его, может ли он сыграть менуэт, и, получив утвердительный ответ, я просил его начать и сам пригласил Нелидову, которая, как известно, еще в Смольном отличалась своими танцами. Оркестр заиграл — и мы начали. Что за грацию выказала она, как прелестно выделывала па и повороты, какая плавность была во всех движениях прелестной крошки, несмотря на ее высокие каблуки — точь-в-точь знаменитая Аантини, бывшая ее учительница! Со своей стороны, и я не позабыл уроков моего учителя Канциани и при моем кафтане à la Frédéric le Grand[162], мы оба точь-в-точь имели вид двух старых портретов. Император был в полном восторге и, следя за нашими танцами во все время менуэта, поощрял нас восклицаниями; «Это очаровательно, это превосходно, это восхитительно!»
Когда этот первый танец благополучно был окончен, Государь просил меня устроить другой и пригласить вторую пару. Вопрос теперь заключался в том, кого выбрать и кто захочет себя выставить напоказ при такой смущающей обстановке. В нашем полку был офицер по имени Хитров. Я вспомнил, что когда-то, будучи 13-летним мальчиком, он вместе со мной брал уроки у Канциани и, так как он в то время всегда носил красные каблуки, я прозвал его камергером. Никто не мог мне быть более подходящим. Я подошел к нему и сообщил о желании Его Величества. Сначала Хитров колебался, хотя, видимо, был рад выставить себя напоказ и после некоторого размышления спросил меня, какую ему выбрать даму. «Возьмите старую девицу Валуеву», — посоветовал я ему, и он так и сделал.
Разумеется, я снова пригласил Нелидову, и танец был исполнен на славу к величайшему удовольствию Его Величества. За этот подвиг я был награжден лишь забавой, которую он мне доставил, но зато Алексею Хитрову этот менуэт оказал большую пользу. Будучи не особенно исправным офицером, он был сделан камергером, что ввело его в гражданскую службу, и, угождая разным влиятельным министрам, он, наконец, сам сделался министром, а в настоящее время (1847 год. — А. Б.) он весьма снисходительный государственный контролер и вообще очень добрый человек.
Об Императоре Павле принято обыкновенно говорить как о человеке, чуждом всяких любезных качеств, всегда мрачном, раздражительном и суровом. На деле же характер его вовсе был не таков. Остроумную шутку он понимал и ценил не хуже всякого другого, лишь бы только в ней не видно было недоброжелательства и злобы. В подтверждение этого мнения я приведу следующий анекдот.
В Гатчине насупротив окон офицерской караульной комнаты рос очень старый дуб, который, я думаю, и теперь еще стоит там. Это дерево, как сейчас помню, было покрыто странными наростами, из которых вырастало несколько веток. Один из этих наростов до того был похож на Павла с его косичкой, что я не мог удержаться, чтобы не срисовать его. Когда я вернулся в казармы, рисунок мой так всем понравился, что все захотели получить с него копию, и в день следующего парада я был осажден просьбами со стороны офицеров гвардейской пехоты. Воспроизвести его было нетрудно, и я роздал не менее тридцати или сорока копий. Несомненно, что при том соглядатайстве со стороны гатчинских офицеров, которому подвергались все наши действия, история с моим рисунком дошла до сведения Императора.
Будучи вскоре после этого еще раз в карауле, я от нечего делать Занялся срисовыванием двух очень хороших бюстов, стоявших перед зеркалом в караульной комнате, из которых один изображал Генриха IV, а другой Сюлли, Окончив рисунок с Генриха IV, я был очень занят срисовыванием Сюлли, когда в комнату незаметно вошел Император, стал сзади меня и, ударив меня слегка по плечу, спросил:
— Что вы делаете?
— Рисую, Государь, — отвечал я.
— Прекрасно! Генрих IV очень похож, когда будет окончен. Я вижу, что вы можете сделать хороший портрет… Делали вы когда-нибудь мой?..
— Много раз, Ваше Величество.
Государь громко рассмеялся, взглянул на себя в зеркало и сказал: «Хорош для портрета!» Затем он дружески хлопнул меня по плечу и вернулся в свой кабинет, смеясь от души.
Думаю, нельзя было поступить снисходительнее с молодым человеком, который нарисовал его карикатуру, но в котором он не имел повода предполагать какого-либо дурного смысла.
Несомненно, что в основе характера Императора Павла лежало истинное великодушие и благородство, и, несмотря на то, что был ревнив к власти, он презирал тех, кто раболепно подчинялся его воле в ущерб правде и справедливости, и, наоборот, уважал людей, которые бесстрашно противились вспышкам его гнева, чтобы защитить невинного. Вот, между прочим, причина, по которой он до самой своей смерти оказывал величайшее уважение и внимание обер-шталмейстеру Сергею Ильичу Муханову.[163]
Но довольно о Гатчине с ее маневрами, вахтпарадами, празднествами и танцами на гладком и скользком паркете дворца. Хотя вспыльчивый характер Павла и был причиной многих прискорбных случаев (многие из которых связаны с воспоминанием о Гатчине), но нельзя не высказать сожаления, что этот безусловно благородный, великодушный и честный Государь, столь нелицеприятный, искренно и горячо желавший добра и правды, не процарствовал долее и не очистил высшую чиновную аристократию, столь развращенную в России, от некоторых ее недостойных членов. Павел Первый всегда рад был слышать истину, для которой слух его всегда был открыт, а вместе с ней он готов был уважать и выслушать то лицо, от которого он ее слышал.