Участились бомбежки Москвы, ночные налеты следовали один за другим. С наступлением вечера мать коротко бросала: «Павлик, идем!» — и они отправлялись в ближайшее метро. Держа под мышкой постельные принадлежности, Павлик неохотно плелся за матерью. Они по-прежнему жили вместе: жена Павлика работала в подмосковном колхозе, близ которого ее родители сняли дачу.
Как-то раз Павлик сказал:
— Мама, к нам приходили из ПВХО дома, полагается, чтобы от каждой семьи кто-нибудь дежурил на крыше.
— Хорошо, пусть скажут, что надо делать, я полезу на крышу.
— Мне кажется, у меня это лучше выйдет, — улыбнулся Павлик.
— Вот как! Ну разумеется! — сказала мать недовольно.
Когда Павлик дежурил на крыше, мать не ходила в метро, ночь напролет просиживала она в кресле, поджав под себя ноги. За окнами, затянутыми темными шторами, рассветали сполохи; где-то — то ближе, то дальше — рвались бомбы; звенели стекла; темная штора обливалась красным. После одной особенно тревожной ночи дворник сказал ей:
— А ваш-то сынок прыткий! Здорово зажигалки гасит!..
И хотя это было приятно ей, она не преминула заявить Павлику сухим тоном:
— Наш дворник высокого мнения о твоей храбрости. Я ожидала от тебя большего благоразумия. Жизнь — это чудо, которое дается один раз, и рисковать ею ради пустого молодечества, ей-богу, не достойно взрослого человека.
— Да что ты, мама? — удивленно сказал Павлик. — Какое там молодечество! Только поспевай свечки тушить, да смотри, чтоб тебя ветром не сдуло!..
Нет, рисовка была столь же чужда Павлику, как и чувство страха. И мать снова подумала: каким бы мог он стать человеком, будь в его характере побольше металла!
Вскоре возобновились занятия в институте, и внешне жизнь их стала походить на довоенную: Павлик учился, писал рефераты, готовился к коллоквиуму по марксизму-ленинизму, просиживал допоздна в библиотеке и, как прежде на комсомольские воскресники, ездил на строительство оборонительных рубежей.
«Как это похоже на него! — думала мать. — Сказано учись — он и учится!..» Мать неверно понимала душевное состояние сына: Павлик видел особый и важный смысл в том, что опять начались занятия в институте. Это как раз и было проявлением того мудрого спокойствия, уверенности и воли, которых он тщетно искал на Смоленщине, в непосредственной близости войны. Нет, ему совсем не легко было изображать прилежного студента. Мысль его и чувство то и дело обращались к дороге, ведущей на фронт, к дороге, с которой в другой раз — он твердо был в том уверен — уж никто не сможет повернуть его назад. Но пока от него и его товарищей требовалось иное: учиться. И была особая гордость в том, чтоб учиться хорошо, не хуже, чем до войны…
Жена Павлика, вернувшись в город, жила по-прежнему у родителей, которые то собирались уехать куда-то на восток, то решали остаться в Москве и деятельно готовились к обороне. Что ни день, теща Павлика снаряжала всю семью за сахаром, за мукой или иными продуктами. К заготовительным операциям был привлечен и Павлик. Ему это претило, он чувствовал, что участвует в чем-то неправильном и стыдном, и надеялся, что Катя избавит его от этого. Но Катя молчала, и Павлик, проклиная свою слабость и деликатность, взваливал на плечи очередной мешок, пока однажды с решимостью отчаяния не выпалил теще в лицо, что считает это подлостью. В ответ он получил ледяной взгляд и презрительную фразу о мужчинах, от которых в семье ни пользы, ни толку.
Бывают семьи, чье внутреннее существо представляет из себя как бы заговор против человечества. К такому роду семей принадлежала семья Кати. Мать Павлика, быстро разгадав своих новых родственников, раз и навсегда отделила себя от них. Вмешиваться в семейную жизнь сына она не хотела, и без того она слишком властно входила во все, что его касалось. К тому же Павлик оставался с ней: вопрос об устройстве своего дома они с Катей решили отложить до окончания войны. Мать понимала, что это решение исходит не от Павлика, но не придала этому значения. Ее заботило сейчас только одно: как распорядится Павлик своей судьбой, какой изберет он путь в годину жестоких испытаний, выпавших на долю всего народа, и прежде всего на долю его поколения. Это было самым важным. Смирится ли он с предоставленной ему возможностью быть в стороне или изберет иной путь, при мысли о котором сердце матери обливалось холодом, страхом, болью, хотя в глубине она и считала этот путь единственным.
Наступили тревожные дни середины октября. Оставлены Смоленск, Вязьма, Гжатск, Калинин, Клин. Немцы стремительно приближались к Москве. Город охватила вокзальная лихорадка: эвакуировались предприятия и учреждения, люди уезжали целыми семьями и в одиночку, большинство знало, куда держать путь, но многие ехали в никуда. С Казанского вокзала один за другим отходили на восток наспех сформированные эшелоны. Опустел дом, в котором жили Чердынцевы, странно и просторно стало на улицах.
А немцы подходили все ближе: с запада, севера, юга. Населенные пункты, которые они брали, были дачными поселками, где Павлик проводил лето в пору детства; железнодорожные станции — дачными платформами, куда он с матерью ездил по воскресеньям. Война проникла в перелески и рощи Подмосковья, где Павлик собирал грибы, ягоды, орехи, на подмосковные поля, на берега подмосковных речек.
Однажды Павлик сказал матери, что его институт эвакуируется в Ташкент.
— Немножко далеко от тех мест, где решается судьба Родины и человечества, — с сухой усмешкой заметила она.
— Мне тоже так кажется, — медленно проговорил Павлик. — Я не поеду…
— Что же ты будешь делать?
— Я выполняю кое-какую работу для ПУРа, наверное, меня возьмут в штат.
— Что ж, это все-таки лучше, чем Ташкент…
Мать так и не узнала, что в день, когда объявили об эвакуации института, Павлик явился в военкомат с просьбой отправить его на фронт. Он еще мог заставить себя учиться в тревожной, затемненной, подвергаемой частым бомбежкам фронтовой Москве, но самая мысль о том, чтобы проложить между собой и войной тысячи километров, была ему невыносима. «Нет, дорогой товарищ, не выйдет, — сказал ему военком, пожилой майор с орденом Красного Знамени и пустым рукавом. — Кончайте-ка институт, а там решим, что с вами делать». — «Решайте сейчас, — тихо, по твердо сказал Павлик, — я уже бросил институт». Военком сдвинул брови, Павлику показалось, что сейчас его попросту выгонят вон. «Вы указали в анкете, что владеете немецким. В каких пределах?» У Павлика забилось сердце, ему мгновенно представилось что-то грозное, таинственное и значительное, что скрывается за простым вопросом военкома: контрразведка, диверсионная работа в тылу врага или, быть может, парашютные части?.. И он ответил так, как никогда бы не позволил себе в других обстоятельствах, хотя это и было святой правдой: «В совершенстве!» — «Читаете, пишете, говорите?..» — «Могу даже думать на немецком, товарищ майор!» — пылко вскричал Павлик.
Павлика направили в распоряжение Главного политического управления Красной Армии. Здесь ему устроили строгий и придирчивый экзамен, дали перевести на немецкий трудную статью из «Правды». Павлик легко справился с заданием, он еще с первого курса подрабатывал переводами. «Будете работать у нас!» — удовлетворенно сказал старший инструктор ПУРа, седой, кудрявый, с близорукими, устало-насмешливыми глазами полковой комиссар.
— Я просил бы… — начал было Павлик.
— …Отправить меня на фронт, — живо докончил за него полковой комиссар. — Все в свое время…
Чердынцевы остались в Москве, вместе с другими москвичами пережили они незабываемый день Ноябрьского праздничного парада, когда, словно возродившаяся из пепла, двинулась по Красной площади, мимо Мавзолея, могучая боевая техника — танки, бронемашины, тяжелая и легкая артиллерия; двинулись свежие дивизии уральцев и сибиряков, чтобы отсюда, из сердца Москвы, сразу ринуться на поля сражений и положить начало тому, что потом во всем мире называли «русским чудом».
Между тем Павлик с горечью обнаружил, что никто не собирается перебрасывать его через линию фронта для выполнения опаснейших и таинственных заданий. Дело, на которое его определили, называлось не контрразведкой, а всего-навсего контрпропагандой. Павлик пробовал взбунтоваться, благо он еще оставался «штатским», но полковой комиссар, щуря свои близорукие, насмешливые глаза, сказал:
— Цель каждого бойца на переднем крае — убитый враг, наша с вами цель — враг, добровольно сдавшийся в плен. Что вам придется делать? Подрывать средствами идеологического воздействия моральный дух противника, призывать его к сдаче в плен, склонять к пассивному сопротивлению, к дезертирству, к саботажу. Такова ближняя, — он подчеркнул это слово, — цель. Дальняя же и конечная цель — подготовить немецких солдат, являющихся частью немецкого парода, к приятию тех справедливых общественных и социальных форм, которые войдут в жизнь после нашей победы, подготовить их к новому бытию, очищенному от заразы гитлеризма…
За окнами, в голубом, чистом небе, таяли хлопья зенитных разрывов: только что низко над городом, раскидав куда попало бомбы, пронесся шальной немецкий самолет. Немцы с трех сторон окружали Москву, они смыкали кольцо блокады вокруг Ленинграда, за их плечами лежали просторы Белоруссии, Прибалтики, Украины. И вот в эту жестокую, трудную пору партийный мозг армии думал над тем, как будут строить свою жизнь освобожденные от фашизма немцы! Павлика потрясло величие этой мысли, этот великолепный в своей уверенности и мудрости прогляд в грядущее, и, хотя готовился он не к такой войне, он с гордостью подумал о деле, которому будет служить. С неизведанной ранее ясностью открылось ему будущее: не видать гитлеровцам Москвы как своих ушей, не видать им Ленинграда, все их военные успехи ничего не стоят, не значат перед неотвратимым ходом исторической судьбы.
В этот день полковой комиссар доверил Павлику первое самостоятельное задание: составить листовку. Всю свою с детства копившуюся, зревшую ненависть к фашизму, все свое яростное презрение к гитлеровской военщине, оскверняющей нашу землю, вложил Павлик в эту листовку…