й парадоксальной манере: «Единственная организация, с которой в этой стране можно иметь дело, – КГБ».
Михаил Левитин
Мы часто говорили об отъезде, естественно, он готовился к нему. Я хотел узнать о его рукописях: почему не печатают, какие были читатели, что люди говорили? Я пытался это понять, и он мне рассказал, что единственный читатель в его жизни – капитан КГБ. Рассказ был подробный, про то, как его вызвали в Комитет, перед тем как решать вопрос о выезде. Он написал в КГБ письмо с просьбой принять его, потому что решалась его жизнь. И он пришел и встретился с каким-то человеком, как я понимаю, произведшим на него приятное впечатление – не такое, какое он ожидал, потому что черт его знает, что он там ожидал. Сидел нормальный, разумный, как казалось ему, человек, успокоивший его своим видом. Поверьте, это очень трудно было сделать, я, например, постоянно брал на себя роль человека, успокаивавшего его, и никак его не возбуждал, старался слушать. И этот капитан, вероятно, тоже понимал, с кем имеет дело. Очевидно, был хорошим психологом.
Так вот, Фридрих пришел. Рукописи его на столе. Капитан сказал: «Вы знаете, Фридрих Наумович, мы всё прочитали». Горенштейн спрашивает: «Ну что в моих книгах антисоветского?» «Абсолютно ничего, – отвечает капитан. – Абсолютно. Но с той же полной уверенностью могу сказать, что в ближайшие сто лет здесь, у нас, они напечатаны не будут». – «Почему?» – «Это трудно объяснить, но не будут». – «Так что, мне уезжать?» – «Мы же не можем решать вопрос вашего отъезда. Наша организация некомпетентна в этом, но если вы нуждаетесь в нашем совете, то уезжайте». Невероятная история!
Давая мне впоследствии интервью для фильма, Михаил Левитин в пересказе той же истории говорил как бы от имени офицера КГБ не о ста годах, а о трехстах.
Инна Прокопец запомнила, что Горенштейна, как ему представлялось, должен был принять лично Андропов (можно предположить, что Горенштейн именно ему и адресовал свое письмо), кто-то из мемуаристов называл Зимянина. Кто в итоге беседовал с Горенштейном?
Последние две недели Горенштейн с женой и маленьким сыном жил у Марка Розовского.
Марк Розовский
А в те последние дни в Москве мы устроили Фридриху проводы: я взялся прочесть друзьям «Бердичев». Это продолжалось два вечера и было незабываемо: Липкин, Хазанов (писатель, не артист), Славкин были прекрасными слушателями.
Горенштейн, который никогда никого не хвалил, вдруг дал слабину и растрогался.
– А ты – актер, хорошо читаешь!
– Давай эту пьесу никто не будет ставить, а я ее всю жизнь буду читать и читать, – пошутил я.
– Давай, – неожиданно согласился Фридрих.
Ему бы хоть что-нибудь. Он сам уже не верил, что кто-то будет ставить его пьесы.
Галя, моя жена, выставила бутылку водки – сам Фридрих не выпил ни капли! – мы посидели еще часок на кухне, а наутро они все уехали. В Западном Берлине Горенштейна ждала благотворительная стипендия какого-то фонда и затем эмиграция на веки вечные.
Виктор Славкин
Перед самым отъездом Фридрих с женой, только что родившимся сыном Даном и обожаемой кошечкой Кристичкой («Если ее не пропустят в Шереметьево, я никуда не поеду») жил у Розовского. И там мы устроили читку пьесы «Бердичев». Аудитория – человек пятнадцать, собирались два вечера подряд: пьеса длинная. У Горенштейна был абсолютно несценический голос, поэтому читал Розовский. И вот Марк, человек, не замеченный в излишней сентиментальности, за полторы страницы до финала вдруг зарыдал и выбежал из комнаты на кухню. О такой реакции на свой текст любой драматург может только мечтать. Пьесу пришлось дочитывать самому Горенштейну.
Из воспоминаний о Фридрихе Горенштейне
Возможно, со времен Бунина страну не покидал писатель столь крупного дарования. Сомнительное утверждение? Никому не навязываю (Юрий Клепиков).
Я помню его по Москве: он умел по-бунински зло, но не злобно, шутить, был одновременно суетен и сосредоточен (Виктор Ерофеев).
Инна Прокопец
Веселый Фридрих… он начинал петь, когда он веселый был. Он просто останавливался посреди комнаты и начинал петь. Кристинька, когда он начинал петь, она вдруг вставала со своего места и говорила «мяу-мяу». То есть она думала, что он плачет. Надо сказать, что она на его пение очень реагировала. То есть если он ругался – Фридрих ругался совершенно прекрасно, с удовольствием и очень сочно, – на это она совершенно не реагировала, но когда он начинал петь, она вставала на все четыре и говорила «мяу-мяу». Вдруг начинался диалог, он говорит Кристиньке: «Что такое, почему? Я не плачу! Перестань»…
Эти объяснения Фридриха, не объяснения, нет, Фридрих никогда ничего не объяснял, Фридрих стоял иногда просто в комнате и говорил два слова: вдруг как будто кто-то дохнул на тебя холодом и все кристаллы вдруг приняли форму, совершенно прекрасную форму. Было что-то непонятно, и вдруг дохнет кто-то на тебя, вдруг ты видишь абсолютно рисунок, он – совершенство. Всегда это было как будто бы какое-то дыхание – это каждый раз. Ты совершенно была не подготовлена к этой ситуации, но Фридрих даст два слова, может быть через плечо, может быть просто так, может быть на кухне, стоя с ложкой, скажет, и вдруг – время останавливается.
Эдуард Артемьев
Горенштейн, однажды встретившись со мной в РАО, перед самым отъездом в Германию, спросил: «А что, Андрей [Тарковский – Ю.В.] все еще собирается делать «Идиота»?» Я подтвердил. «И так же хочет ввести в действие Достоевского?» – спросил Фридрих. Я сказал, что слышал об этом. «Мудааак…» – вырвалось у него.
Далее разговор пошел о проблемах с получением документов на вывоз в Германию Любимой Кошки.
Примерно через полгода мы вновь встретились в РАО и Фридрих сообщил, что проблема с Кошкой благополучно разрешилась, но теперь трудности с выездом возникли у него Самого.
Это была наша последняя встреча.
Павел Финн
У нас с Фридрихом, которого я узнал через Авербаха, была общая приятельница. Такая Рита Синдерович, работавшая в Союзе кинематографистов. Ее знали многие из нас, и многие пользовались ее разнообразной помощью – братья Ибрагимбековы, братья Михалковы, Борис Васильев и другие. Фридрих был с ней дружен. Когда он уезжал, часть своего литературного архива он оставил у нее, и он хранился на антресолях в ее коммунальной квартире. Она тайно давала мне кое-что читать и восхищаться.
Рита однажды позвонила мне и сказала, что Фридрих перед отъездом распродает библиотеку и не хочу ли я купить полное собрание Пушкина 1880 года, издание П.А.Ефремова. Я очень хотел, но отказался, сказав, что в этой покупке было бы с моей стороны что-то не очень красивое. Как будто я из тех, кто умеет пользоваться чужой бедой. Через некоторое время Рита перезвонила. Она поговорила с Фридрихом и – по ее словам – он сказал, что Финну можно продать. Это собрание стоит на моих полках, и оно для меня – память о нем.
Михаил Богин
Я узнал о Фридрихе Горенштейна после «Дома с башенкой», слышал о нем не однажды от Андрея Тарковского, который собирался экранизировать этот рассказ. Познакомился я с Фридрихом, когда показывал на сценарных курсах свой фильм. Высокомерия во Фридрихе я не заметил, он расспрашивал ребят, не стесняясь, обо всем, что его интересовало, и выслушивал со вниманием все, что ему говорили. Но у меня осталось впечатление, что он ни с кем не смешивается. Он явно был откуда-то не отсюда. И дело было не в еврейской интонации его речи. Я однажды увидел его идущим по улице. Был пасмурный день, и он шел с длинным зонтом, опираясь на него, как на трость, и я окончательно почувствовал его «неотсюдость». Удивительно было то, что этот человек с еврейской внешностью и оттенком местечкового еврейского выговора писал кристально чистую русскую прозу.
Чтобы продолжить, я вынужден отвлечься.
В 60—70-е годы была популярна радиопередача Агнии Барто «Ищу человека». Суть передачи состояла в следующем: во время войны, особенно в ее начале, в панике и неразберихе в большом количестве терялись малые дети. Их доставляли в милицию, но ни фамилии, ни места рождения, ни своего возраста, а порой и имени они в страхе назвать не могли. Им придумывали фамилии и места рождений, по зубам устанавливали приблизительный возраст и развозили по детским домам. И вот прошли десятилетия, дети выросли и захотели знать, кто они и откуда, захотели найти своих кровных родителей, но искать было некому, никакой реальной информации о них не было, всё было выдумано. И Агния Барто догадалась читать в эфире их отрывочные воспоминания, сохраненные детской памятью, и в разных концах страны родители и родные узнавали в них родную кровь и отзывались. За десять лет существования радиопередачи Агния Барто помогла соединить сотни семей.
Я снимал фильм «О любви», и мне понадобилось использовать отрывок из радиопередачи «Ищу человека» в одном из эпизодов. Я позвонил Агнии Барто и получил на это у нее разрешение. Агния Львовна выразила заинтересованность в фильме, основанном на письмах, присланных на радио, и мне стали привозить с радио очень легкие двухпудовые мешки из-под сахара, наполненные письмами со всех концов Сов. Союза.
В письмах этих стоял вопль отчаяния матерей, не могущих примириться с потерей ребенка, крик души одиноких людей, оказавшихся без единого родственника. Писали интеллигенты и полуграмотные люди.
Те, кто писали, не предполагали цензуры. А их воспоминания были необычайно ёмки, в них было через край трагедии, был и 37-й год, и голод, и много несправедливостей, выпавших на долю детей. Я понимал, что о содержании некоторых писем нельзя и заикаться, и тайно, для себя, выпечатывал детали и подробности, обороты речи и ситуации из этих писем. Там царил Шекспир. Оторваться от этих писем было невозможно.
Я понадеялся на пробойность Агнии Барто – она была известнейшим детским поэтом, а у всех чиновников, включая членов Политбюро, были внуки, лепетавшие стишки Барто. Она была вхожа куда угодно со своими надписанными книжками. Я на это понадеялся, согласился делать с ней фильм и проиграл. Там, где цензура безмолвствовала, вступала с запрещениями Барто. Она ожидала получить Гертруду – звание Героини Соцтруда – и была непреклонна в своей идущей в ногу с властью поступи. Все эти письма были ее вотчиной, и она формировала их согласно своему правильному мировоззрению. Я надорвался морально и физически, ко мне вернулась забытая и оставленная в раннем юношестве детская астма, в северную экспедицию я уже не смог поехать и послал туда своего ассистента, а после завершения картины заболел и угодил в больницу. Но это мало помогло, в кино работать я больше не хотел и решил уехать за границу.