Илья ЛавровПечаль последней навигации
Повесть
Новосибирского писателя Илью Михайловича Лаврова (1917–1986) не без основания считают патриархом лирической прозы Сибири. Его книги полны теплого света, прозрачной грусти, любви и нежности ко всему живому, полны той неизбывной доброты, которая готова обнять и укрыть от невзгод весь мир. «И я, охваченный печальным счастьем, переполненный нежностью, бросаюсь к лесам, к травам, к птицам, к людям, к зверью. Успеть бы захватить все звуки, пока их слышат уши, посмотреть бы в детские очи, в женские лица, пока еще мои зрачки сжимаются от света». И эта «жажда увидеть, услышать движение, шум жизни» не покидала И. Лаврова никогда. Не любил он застойной тишины мещанского болота. Бурлит жизнь в его произведениях, герои которых в дороге, в поиске нового в мире и себе самих.
И кем только не населен мир И. Лаврова: ночными сторожами, актерами, проводниками дальних поездов, шоферами междугородних рейсов, молодыми людьми, только-только вырвавшимися на простор самостоятельной жизни, речниками, лесорубами, детьми… А еще живут в его книгах деревья, травы, зверье, птицы, могучая Обь-река… В общем, все, что зовется природой. Но о чем бы ни писал И. Лавров, каждая крупинка его художественного мира неповторима и хорошо просматривается в жизненном потоке.
«Жизнь волшебна в своих подробностях», — писал И. Лавров в одной из миниатюр и умел это волшебство передать. Он рисовал прекрасные картины, полные красок, звуков, запахов. Он был поэтом и живописцем, тонким лириком и жизнелюбивым романтиком. Он ненавидел ложный пафос и плакатный героизм. Ему близки и дороги были простые и вечные человеческие чувства, природа и самое большое из ее чудес — добрые красивые люди.
Произведения И. Лаврова (а есть в его творческом багаже не только рассказы, новеллы, небольшие повести, но и крупные многоплановые романы — такие, например, как «Штормовое предупреждение» или «Мои бессонные ночи») отличаются удивительной легкостью и раскованностью письма. Но за ней всегда стояла упорная работа писателя над каждой фразой, словом. И. Лавров считал, что «язык у писателя — что скрипка у скрипача» и что «каждый имеет только ему присущую фразу, в которой отражена личность автора». У самого И. Лаврова такая фраза тоже была. Он признавался: «Я люблю фразу незаметную, как дыхание, прозрачную, чтобы ее построение не отвлекало своей виртуозностью от мысли, от образа». Именно такая фраза была основой его собственной словесной ткани. А еще И. Лавров был убежден, что искусство «рождается из любви и ненависти, из горя или счастья, но только никогда не рождается из равнодушия». И то, что это действительно так, И. Лавров доказывал каждым своим произведением. Лирическая повесть «Печаль последней навигации», которую мы предлагаем читательскому вниманию, не стала исключением.
1
Среди ночной тишины в каюте Гурина вдруг начинала рокотать стенка. Едва она стихала, как тут же принималась дребезжать дверь, а следом за нею оживал столик. Он зябко трясся и похрустывал. И только он успокаивался, как в углу возникало какое-то повизгивание. Из-под умывальника ему отвечало чириканье, похожее на морзянку в эфире… Так все время жила каюта, пока работал дизель.
В каюте большущие выключатели, похожие на черные чашки. Когда Гурин гасил или зажигал свет, они стреляли, как пистолеты. В рамах были щели. Сквозь них прорывался ветер, и золотистые шелковые занавески на окнах трепетали от него. Так и казалось, что они льются на пол. Черный рычаг дверной ручки все время шевелился, и поэтому Гурину чудилось, что кто-то хочет войти.
В первую же ночь Гурин понял, что теплоход весь металлический, гулкий, точно гонг. В тишине гудела под ногами пробегавшего вахтенного металлическая палуба, звенели ступени, лязгали двери…
А потом, когда ночевали у высоченного яра, теплоход зазвучал совсем по-другому. Проснувшись в ветреную полночь, Гурин услыхал какой-то приглушенный металлический вопль, завывания неведомой вьюги, визг, глухое, медное гудение и мягкий грохот, как будто бешено хлопал брезент, распластанный по ветру. И все это звучало где-то вдали…
Утром Гурин узнал от команды, что это сильный ветер так зловеще и тревожно голосил в разных надстройках теплохода, разрезаясь о мачту, о натянутые тросы, о поручни и леерную сетку, вопил в алюминиевом раструбе репродуктора, в чаше прожектора, в колоколе, в вентиляторах и в каких-то трубах и трубках…
Гурину нравился этот теплоходик. На его корме, от древка флага к подвешенной шлюпке, тянулась веревка, на ней болтались подсоленные, с распахнутыми брюшками язи. А на другой веревке взвивались и хлопали штаны и рубахи.
Всю дорогу теплоход сопровождали синицы. Почуяв на корме в мешках и ящиках съестное, они слетались с берега и прыгали, перепархивали по всему судну и далеко уплывали на нем.
И еще забавное узнал Гурин: на теплоходе было только два матроса, и оба они оказались… девицами.
Теплоход «Рахманинов» — плавучий клуб: он обслуживает речников. В трюме у него маленький кинозал, а в салоне — читальня. Бежит по Оби теплоходик, и вдруг видит капитан: буксир толкает три-четыре огромные баржи с бревнами. Сейчас же «Рахманинов» швартуется к нему. Команда буксира, кроме вахтенных, перебирается на теплоход. Она слушает лектора, какой-нибудь самодеятельный концерт и смотрит фильм, а то и два, и три подряд, а буксир, знай себе, прет баржи — и «Рахманинова».
Но вот кончается программа, ребята уходят к себе на судно, а из микрофона «Рахманинова» гремит над Обью голос капитана:
— Отдать швартовы!
И плывет «Рахманинов» дальше, до встречи с новым буксиром. Так и мотается он по Оби то вверх, то вниз — смотря куда плывут силачи-толкачи…
В этот осенний рейс на теплоходе показывали речникам только фильмы, да выступал он, Гурин, с рассказом о поэтах-сибиряках. Встретиться с людьми два-три раза в день не так уж, в конце концов, и обременительно.
Гурин знал, что это у теплохода не только последний рейс, но и вообще его последняя навигация. Небольшой и старый, он не мог уже быть плавучим клубом. Теперь его не то совсем списывали, не то собирались переоборудовать для каких-то иных нужд.
«Так, должно быть, и я плаваю свою последнюю навигацию, — с горечью подумалось Гурину. — Пора и меня списывать»…
Его черные глаза были обведены резкими темными кругами и от этого казались большущими. Пышные, совершенно седые с голубизной волосы облагораживали крупную голову…
Весь он был переполнен усталостью. Она залегла в его глазах, навалилась на сутулящиеся плечи, своей тяжестью замедляла его движения. Дней десять назад он похоронил жену и остался совершенно один. Дочь и внук жили от него очень далеко, на Севере…
Его потрясла не столько потеря жены — не так уж очень он любил ее — сколько само явление смерти. Мертвое равнодушие ко всему охватило его в эти дни. Все представлялось ему нудной суетой сует, которую замыкала неотвратимая смерть.
А ведь он в свое время воевал и нагляделся на эту самую смерть и сам долго ходил под ее пристальным взглядом. Но тогда он был молод и не один стоял перед ее лицом — рядом с ним было воинское братство…
Вернулся он с фронта жадным до жизни. Он любил ее, он чувствовал очарование даже самых ее будничных подробностей. А теперь вот, когда грянуло пятьдесят пять, они вдруг показались ничтожными перед грядущим концом. И этот конец заслонил собой шум и многоцветье жизни…
Врачи посоветовали ему переменить обстановку, уехать куда-нибудь на время. Соседка, Анна Филаретовна, работавшая на теплоходе поварихой, и подала мысль поплавать по Оби. Он взял в институте отпуск и пристроился на теплоход…
Гурин не спеша знакомился с командой, ведь ему предстояло прожить с ней целый месяц.
Рулевого моториста Николая Светышева он приметил сразу же. Смуглый, светлоглазый, с небольшими баками, Светышев был очень проворный и быстрый в работе. «Ишь, ты, какой огневой парень», — подумал Гурин с легкой завистью к его здоровью и молодости.
Очень ласковый и напористый с девчонками, он так и кружился вокруг Зойки. Это она в команде числилась матросом да еще скромная, тихая Нюра.
Едва Гурин появился на теплоходе, как Зоя постучалась в его каюту.
— Нет ли у вас какой-нибудь книжки почитать? — спросила она. — Фантастику бы!
Книжка нашлась, и они разговорились. Зоя, оказывается, с четырех лет росла в Томском детдоме. Как только мать умерла, отец сразу же сдал ее туда. И женился. И ни разу не навестил дочь. Даже письма не написал.
— Ездила я к нему как-то, — рассказывала Зоя. — Мне тогда уже восемнадцать было… Чужой человек. Сухарь. Не понравился он мне. Я поняла, что отца у меня и нет. — Помолчала, глядя в окошко на стаю коряг и бревен, севших на мель, и тихо добавила: — Никого нет. — И вышла.
От этих ее слов стало на душе как-то зябко. Да тут еще проплывали мимо покинутой деревеньки. Среди полузасохших, дуплистых ив было рассыпано десятка два избенок. У некоторых окна и двери вырваны, у других заколочены крест-накрест, у третьих ободраны крыши и торчат только скелеты стропил. А кое-где на месте избенок ямы или кучи мусора. Развалины сараюшек, банек. Ни заборчиков, ни плетней, ни огородов. Мертвое запустение.
Но — нет! Вон на ивах уцелели два скворечника, и, совсем уж как чудо, Гурин увидел на заколоченном домике двух белых голубей, а на завалинке тощую кошку.
Молодежь подалась из этой глуши к геологам, к нефтяникам, на стройки новых городов, а пожилые перебрались в райцентр.
Нет-нет да и попадались по берегам такие, отжившие свое, человеческие гнездовья. Они почему-то особенно бередили сердце Гурина. Словно он видел брошенной свою родную деревушку. «Отца-то у меня и нет. Никого нет», — мысленно повторил Гурин слова Зои.
Потом уже он узнал от помощника капитана, что была она замужем, да почему-то ушла от мужа. Он плавает механиком на буксире.
Зоя, по виду, совсем девчонка: тоненькая, бледная, веснушчатая. Но Гурин почувствовал в ней сильный и даже, пожалуй, властный характер. Он сказывался в резких, решительных жестах, в холодновато-серых глазах. Должно быть, всякие беды и невзгоды закалили ее. И в то же время пухлые, слегка вывернутые губы, ее нервная порывистость говорили о страстности натуры.