«Что это происходит? Как это можно? На моих глазах такое… Я будто для нее и не существую. Хоть бы подумала, каково мне-то!» Он решил поговорить прямо и резко. Тамара явилась на рассвете какая-то ошалевшая, не замечающая никого и ничего. Гурин с яростью сжал кулаки и понял, что разговаривать уже поздно. Он не пошел в каюту…
Все решив для себя, он молчал. Теперь его только терзало то, что все это происходит на глазах труппы.
И этот нелепый кошмар продолжался еще двое суток, пока не приплыли в Александровск. Тамара сошла на берег бледная, с заплаканными, припухшими глазами.
А у Гурина за эти дни все испепелилось в душе, ее выстелила серая зола. Он поселился один в избе рыбака на самом берегу и с нетерпением ждал конца гастролей. А вокруг все молчали, ему же так и мерещились косые взгляды, усмешки, шепотки. И они, конечно, были.
После первых двух спектаклей Тамара пришла в себя. Она точно проснулась. И даже попыталась подойти к Гурину, виноватая, жалкая, прибитая, но он взглянул на нее с таким молчаливым бешенством, что сна испуганно отшатнулась. Она увидела уже другого Гурина…
Вот что произошло тридцать лет назад в этих северных, хмурых местах. Небось, капитан Шляхов и не помнит этой истории, не помнит эту одуревшую пестроглазую актрису, которая так, мимоходом, убила любовь Гурина…
Гурин бродил по нарымскому городу, стараясь припомнить хоть одно знакомое место. Театр тогда, начав с Александровска, переезжал из села в село, двигаясь вверх по Оби. И здесь, в Колпашево, он закончил те, злополучные, гастроли.
Гурин узнал только один клуб, а остальное как-то выветрилось из памяти. Даже гостиницу, в которой все жили, не смог найти. «Да зачем она мне нужна, — разозлился он и вернулся на теплоход. — Было бы что вспоминать! А то»…
Но на душе еще долго было паршиво и смутно. И в память все лезло прошлое. Гурин гнал его, а оно лезло. Вот уж не думал он этакое испытать через столько лет!
5
Гурин выходит из каюты и оглядывается вокруг. Через голые рощи сквозит и пылает кровавое огромное солнце, почти лежащее на земле рядом с красными тучками. На солнце и на тучи набегают и набегают черные стволы деревьев, — так быстро скользит теплоход.
Один берег высокий, ступенчатый, а другой отлогий, тальниковый, захламлен сучьями, трухлявыми колодинами, упавшими деревьями, увешан бахромой корней. Перед берегами песчаные косы тоже завалены сосновыми, без коры, бревнами и березовыми стволами в белой пятнистой коре. Там и сутунки, и поленья, и коряги. Одни влипли в песок, а другие плавают около него.
Река весной подмывает высокий берег, и от него отрываются пласты, образуя выемки, пещеры, над которыми сейчас висят карнизы из дерна. По кромкам его растет молоденький тальничок, густой, как непроходимый камыш…
Впереди показался буксир № 1004. Он толкал перед собой две баржи с огромными штабелями большущих труб. Это для грандиозного нефтепровода, который тянут из Александровска в Анжеро-Судженск через громадный, пустынный и дикий край, через непролазную тайгу, болота, через царство гнуса, комарья и зверья.
Теплоход подплывает к буксиру, и голос капитана Шляхова гремит из рубки через микрофон:
— Эй, на буксире! Хотите смотреть кино?
На палубе буксира пусто. Большущий, трехъярусный, он уперся лбом в баржи и прет их перед собой, вспенивая воду. Несколько раз гремит над Обью вопрос. Наконец там, на буксире, забегали, замахали:
«Да, да!»
Пришвартовались. На теплоход через поручни прыгают парни. Молодые, заросшие бородами, в резиновых сапогах. Длиннейшие голенища подвернуты несколько раз так низко, что раструбы хлопают нога об ногу, как ласты, и едва не метут по палубе. Некоторые в тельняшках и в болоньевых, цветных, стеганых в шашку, куртках. Это студенты из института водного транспорта. Этакие речные стиляги с поповскими длинными волосами и лихо чумазыми руками и лицами. Вид у них диковатый. В этом они находят особый шик.
— Да чего это вы, ребята, одурели? — возмущается Анна Филаретовна. — Усищи, бородищи отпустили, как староверы. Поцелуете девчонку, а поцелуй-то получится волосатый да лохматый. Тьфу!
Ребята хохочут, пытаются поцеловать «поварешку», но она убегает от них…
Рассказывая им о поэтах, читая стихи, Гурин видит, как в салон, незаметно для ребят, заглядывает хмурая Зоя. Мгновенно осмотрев ребят, сидящих за столиками с газетами и журналами, она скрывается. Гурин понял, что муж ее не пришел. И тут же он увидел в окно, как она подошла к поручням, перегнулась, вглядываясь в помещения буксира. Около нее возник киномеханик Софрон, и она стремительно куда-то исчезла.
Наконец ребята отправляются смотреть фильм…
Гурин выходит на палубу, на душе его муторно из-за того, что он ничем не может помочь этой девчонке.
Обогнали плавучий подъемный кран. И как это он, такой высоченный, не перевернет небольшое судно, на котором так царственно утвердился?
Серо-белые чайки кружатся. Их две. Почему они так высоко кружатся? Где они спят? Где зимуют? Издали они какие-то очень тугие, плотные, а хвосты у них такие коротенькие, что птицы кажутся бесхвостыми. Летают они далеко друг от друга. А летом у них, наверное, были птенцы. Сейчас же они чужие друг другу. У них все это просто…
Небо синее-синее. Веселая вода Оби слепит солнечными бликами. А ветер студеный, речной. Гурин поднимается погреться в рубку. За штурвалом сидит на высоком — Гурину по пояс — круглом табурете Шляхов. Из угла в угол расхаживает, шурша плащом, возбужденный киномеханик. У него смешно вывернутые крылышки носа и очень коротенькие брови, странно похожие на два вихра, торчащие вперед.
Есть такие лица, что взглянешь на них — и тебе становится весело. Увидев этого киномеханика первый раз, Гурин сначала развеселился, но скоро почувствовал, что это самолюбивый и недобрый парень. Глаза его, ищуще-напряженные, так и рыскали по сторонам. Едва теплоход причаливал у какого-нибудь селения, как он сбегал на берег, куда-то мчался, а потом притаскивал сумку с рыбой и с банками муксуньей икры.
Софрон был уверен, что только он живет правильно. И поэтому обожал поучать всех, изрекая всякие истины…
Мельтеша по рубке, он напористо убеждал кэпа:
— Ведь она же еще совсем зеленая! Что же из нее дальше-то будет?! Ведь жизнь прожить — это не поле перейти.
Гурин садится на деревянный диванчик.
— Это такая хитрая бестия, что ей в рот пальца не клади! Задурила башку Витьке, женила его на себе, а теперь взялась за Николая. Семья — это же ячейка общества. А она разрушила ее. Надо призвать к порядку. Мы все в ответе друг за друга.
— Мало ли их, таких-то? — усмехается Шляхов, зорко глядя вперед и примечая все пылающе-алые бакены, красные створные знаки на островах, знакомые яры и старые деревья, по движению воды угадывая опасные мели. С высоты стеклянной рубки хорошо и далеко видно во все стороны.
Внезапно на реку обрушился сильный ветер, и Обь расходилась вовсю, покатились большие волны с пенными гребнями. Вода здесь была не серая, а густо-коричневая, и пена тоже коричневатая, как чай в ведре над костром. По этой воде Шляхов уже знал, что недалеко здесь впадает таежная река Кеть, она и приносит этот торфяной «чай».
За тридцать лет плавания он изучил Обь-матушку, как свою улицу. Киномеханик все мечется, все громит безнравственность молодых, а капитан знай себе покручивает штурвал.
— По-моему, это Николай бегает за ней по пятам, — ворчит Гурин. — Покоя не дает ей.
— А чего ему зевать, если может клюнуть, — замечает Шляхов и добродушно смеется.
— А если это кого-нибудь из троих на всю жизнь ранит? — Гурин холодно смотрит в затылок, на красноватую шею капитана.
— Э, молодые! С них все это как с гуся вода. Отряхнулись и пошли. Все мы были такими.
— Ну, не скажите! — Гурин все не спускает взгляда с затылка Шляхова. — Не для каждого все просто… Может, для Николая и просто, а для этого самого Виктора?.. Да и Зоя… Могла ведь и ошибиться…
— Да она девчонка неплохая, — соглашается капитан. — Работящая, дисциплинированная.
— Вот-вот-вот! — так и всплеснулся киномеханик. — Я и толкую, что это хитрая бестия, некуда пробы ставить. Она умеет прикинуться невинной овечкой.
— Ну, а вам-то какое дело до нее? — злится Гурин, — Любила — разлюбила, ушла — пришла: это все ее личное…
— Вот это здорово! Хорошенькое дело! — изумляется киномеханик. — Жить в обществе и быть свободным от общества! Это не наша философия.
Гурин вздыхает и спускается по крутой лесенке, уходит из рубки…
Еще солнце не зашло, а уже появилась луна, смутная, как бы прозрачная. Долго вышагивает Гурин на корме, где нет леденящего ветра. Он думает о неведомом ему Викторе на буксире и через себя, через свою далекую унизительную историю понимает, что сейчас происходит в его душе…
Продрогнув, уже в темноте, Гурин уходит в каюту. И ему представляется, что у Зои сейчас такое состояние, как будто она живет в заброшенной на берегу деревеньке с заколоченными окнами и дверями. Одна в таких вот выморочных развалинах.
6
Гурину иногда снилась эта заброшенная деревенька, с тощей кошкой на завалинке. И всегда он просыпался от этого сна переполненный смутной тревогой.
Вот и сегодня приснилось ему это заброшенное человеческое гнездо. Он ворочался и ворочался на своем скрипучем ложе. Мучила бессонница — это уж от возраста, от беспорядочной жизни, от многолетней работы. Наконец вышел из каюты. Ночь угрюмая. Он скитался по тесной палубе, и некуда ему было сбежать от самого себя, от своих мыслей…
Жена вспоминалась, то живая, молоденькая, то старая, мертвая.
И это было страшно…
И он обрадовался, когда к нему подошла Анна Филаретовна. Все-таки живут они в одном доме и в одном подъезде; жена любила поболтать с ней.
Они стояли освещенные из окошка каюты.
— Скучаете? — участливо спросила Анна Филаретовна, поднимая от ветра меховой воротник пальто.
— Если бы только скучал, — буркнул себе под нос Гурин, и взгляд его стал тяжелым, усталым, глаза его словно бы медленно гасли, засыпали. И почему-то напомнил Гурин Анне Филаретовне еле плетущегося, измученного вола.