Печорин и наше время — страница 3 из 37

Все просто, все понятно. И все абсолют­но непопятно, потому что с первых строк «Бэлы» оказываешься во власти простых слов, собранных воедино и выстроенных большим писателем. Каждое слово в от­дельности знакомо и обычно. Все вмес­те — неповторимы. Как у Пушкина: «Ро­няет лес багряный свой убор». Как у Тол­стого: «Все счастливые семьи похожи друг на друга...» Как у Лермонтова: «Я ехал на перекладных из Тифлиса».

А на самом-то деле в этой фразе нет ни­чего необыкновенного. Просто мы знаем, что за ней последует одна из лучших на свете книг. Открывая эту книгу, мы ждем удивительного, необычайного — и нахо­дим его.

«Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в Кой- шаурскую долину». Прежде всего нам нужно понять, кто этот «я», который ехал нз Тифлиса. Может быть, сам автор? Нам ведь известно, что Лермонтов бывал на Кавказе. И сразу, с первых строк, мы узна­ли что чемодан путешественника «до поло­вины был набит путевыми записками». Но есть книги, написанные от лица героя.

Может быть, он и ехал. Герой Нашего (то есть лермонтовского, конечно) времени.

«Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть до ночи взобраться на Койшаурскую гору, и во все горло распе­вал песни. Славное место эта долина!»

И вдруг прозрачная простота первых фраз сменяется слож­ными поэтическими образами, длинными словами, длинными грамматическими периодами: «Со всех сторон горы неприступ­ные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увен­чанные купами чинар, желтые обрывы, исчерченные промоина­ми, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу Арагва, обнявшись с другой безымянной речкой, шумно-вырывающейся из черного, полного мглою ущелья, тянется серебряной нитью и сверкает, как змея своею чешуею».

Сложность — и в то же время простота. Длинное предложе­ние с причастными оборотами, нагромождение цветов: красно­ватые скалы, зеленый плющ, желтые обрывы, золотая бахрома снегов, черное ущелье, серебряная нить реки...

Золотая бахрома снегов? Речка сверкает, как змея своею чешуею?.. Так видит художник — и так помогает видеть нам, обычным людям, не наделенным его особой зоркостью. Худож­ник н поэт — Лермонтов.

Но после этой длинной фразы тон повествования снова ме­няется, возвращается доступность, даже обыденность языка: «Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку па эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица...»

Условимся называть того, кто рассказывает. Автором, чтобы не запутаться. Позже мы вернемся к вопросу, кто он — герой лермонтовского времени, сам Лермонтов или третье лицо. Пока мы знаем только, что он едет из Тифлиса с легкой поклажей, на­половину состоящей из путевых записок; но его легкую тележку с трудом тащат шесть быков, подгоняемых несколькими осе­тинами. «За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало, несмотря на то, что она была доверху накла­дена».

Хозяин второй тележки описан подробно. Так и видишь его — в офицерском сюртуке без эполет и черкесской мохнатой шапке, с маленькой кабардинской трубочкой, обделанной в се­ребро. «Он казался лег пятидесяти; смуглый цвет лица его пока­зывал, что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и прежде­временно поседевшие усы не соответствовали его твердой поход­ке и бодрому виду».

Почему пожилой опытный офицер носит не по форме мохна­тую черкесскую шапку, да еще курит к а б а р д и иску ю трубку? Видимо, он так давно на Кавказе, что служба потеряла для него всякий оттенок романтики, стала бытом, привычкой. Трубка и шапка выбраны поудобнее — только и всего, да еще, может быть, Подешевле, да к тому же, местного производства — то, что легче и быстрее можно купить здесь, на Кавказе.

И лицо офицера говорит о том же: о давнем знакомстве с южным солнцем; о нелегкой Жизни — «преждевременно-посе­девшие усы», а твердая походка и бодрый вид — может быть, о силе характера?

Офицер кажется неразговорчивым. «Он молча отвечал... на поклон» п «молча опять поклонился». Первый его ответ па воп­рос попутчика, не едет ли он в Ставрополь, по-военному лако­ничен:

«— Так-с точно... с казенными вещами».

Тяжелая поклажа — не его личные вещи, казенные. Может, своего и не накопилось за длинные годы службы.

По вот начинается первый разговор, и пожилой офицер слег­ка приоткрывается перед нами. Он дважды улыбается недоуме­нию своего попутчика, заметившего, как легко тащат четыре бы­ка тяжелую тележку, тогда как пустую «шесть скотов едва по­двигают с помощью этих осетин».

«— Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, что кричат?.. Ужасные плуты!.. Любят деньги драть с проезжаю­щих... Избаловали мошенников... Уж я их знаю, меня не про­ведут».

Пушкин в «Путешествии в Арзрум» так описал трудный подъем тележки в гору: «...услышали мы шум п крики и увидели зрелище необыкновенное: 18 пар тощих, малорослых волов, по­нуждаемых толпою полунагих осетинцев. насилу тащили лег­кую венскую коляску приятеля моего О***». Пушкин увидел тощих волов, полунагих осетинцев — не мошенничество, а бед­ственное положение народа.

Пожилой офицер, всю жизнь прослуживший на Кавказе, не доверяет людям, среди которых живет. В понятие «азиаты» он включает несколько народов; вое они, по мнению пожилого офи­цера, «мошенники», «плуты»...

А ведь вполне возможно, что осетины действительно плутова­ли: им нужны были деньги; русский офицер был недавним вра­гом; обмануть его они по считали за грех. Обе стороны по-своему правы, не доверяя друг другу, и обе стороны по-своему неправы, потому что не хотят друг друга понять. Так в одном коротком разговоре раскрывается обстановка, сложившаяся в то время на Кавказе.

Пожилой офицер немногословен. Коротко, почти вскользь, но и р и о с а н и в ш и с ь, сообщает он о главном, может быть, в своей жизни:

«— Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче... Когда он приехал на Линию, я был подпоручиком... и при нем получил два чина за дела против горцев».

Алексей Петрович — это генерал Ермолов, тот самый, кто предупредил Грибоедова о возможном аресте по делу декабри­стов,— и Грибоедов успел сжечь компрометирующие его бума­ги. Тот самый Ермолов, который был отстранен от дел за бли­зость к декабристам; которого в 1829 году посетил в Калуге Пуш­кин — и описал эту встречу в «Путешествии в Арзрум». Ермо­лов, воспетый Лермонтовым в «Споре»:

От Урала до Думал,

До больший реки. Колыхаясь и сверкая, Движутся полки... ...И испытанный трудами

Кури боевой, Их ведет, грозя очами. Генерал седой.

Ермолов был назначен главнокомандующим на Кавказ в 1815 году. Блестящий организатор, талантливый полководец, люби­мец молодежи, он достиг многих успехов в своем деле, но после 1825 года говорить о нем стало небезопасно: Николай 1 знал, что Ермолов настроен оппозиционно, и не забыл этого. То, что Лер­монтов упоминает опального Ермолова на первых же страницах своей книги, читатели-современники воспринимали как выпад против правительства. Да еще устами бывалого офицера, не по фамилии, а по имени и отчеству, как называют только любимых начальников! Для читателя-современника было важно и другое: человек, получивший два чина при Ермолове, — храбр. Ермолов не был скор на награды. Однако с тех пор пожилой офицер не продвинулся по службе, не получил награждений и чинов. Он сухо отвечает на вопрос Автора: «А теперь вы?..» — «Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне». Автор понял, что это значит, и стал называть его штабс-капитаном: до Ермолова он был подпоручиком, следующие два чина — поручик и штабс- капитан. В этом чине он и остался.

Так, не зная еще имени штабс-капитана, читатель уже знает, что чем-то он был неугоден начальству. Может быть, тем, что не умел выслуживаться?

Путешественники поднялись наконец на гору. «Солнце зака­тилось, и ночь последовала за днем без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге...»

Современник Лермонтова Шевырев писал, сравнивая прозу Лермонтова с прозой модного тогда романтика Марлинского: «Пылкому воображению Марлинского казалось мало только что покорно наблюдать эту великолепную природу и передавать ее верным и метким словом. Ему хотелось насиловать образы и язык... Поэтому с особенным удовольствием можем мы заметить в похвалу нового кавказского живописца, что он... покорил трез­вую кисть свою картинам природы и описывал их без всякого преувеличения...»

Вот отрывок из повести Марлинского «Аммалат-Бек»: «Да­гестанская природа прелестна в мае месяце. Миллионы роз обливают утесы румянцем своим, подобно заре; воздух стру­ится их ароматом, соловьи не умолкают в зеленых сумерках рощи.

Миндальные деревья, точно куполы пагод, стоят в серебре цветов своих... Широкоплечие дубы, словно старые ратники, стоят на часах там, инде, между тем как тополи и чинары, со­бравшись купами и окруженные кустарниками, как детьми, ка­жется, готовы откочевать в гору, убегая от летних жаров».

Еще один отрывок — из книги «Мулла-Нур»:

«Громады скучивались над громадами, точно кристаллы аме­тиста, видимые сквозь микроскоп, увеличивающий до ста неве­роятий. Там и сям, на гранях скал, проседали цветные мхи, или из трещин протягивало руку чахлое деревцо, будто узник из оконца тюрьмы... Изредка слышалась тихая жалоба какого-ни­будь ключа, падение слезы его на бесчувственный камень...»

Открыв томик Марлинского, прежде всего испытываешь удивление. Ведь он современник Пушкина и Лермонтова, почему же язык его повестей кажется сегодня безнадежно устаревшим? «Откочевать в гору», «от летних жаров», «инде», «до ста неве­роятий» — все это режет слух сегодняшнего читателя. Но и мане­ра повествования, стиль Марлинского представляются нам ста­ромодными: нагромождение сравнений, назойливо красивые эпитеты; все это сегодня — признак безвкусицы.

А ведь современники зачитывались его книгами! Но время вынесло свой приговор: в произведениях Пушкина и Лермонтова была та правда жизни, та глубина мысли, те нравственные вопро­сы, которые делают их современными и сегодня. Книги Марлин- ского со всей их пышностью оказались неглубокими, поверхност­ными и потому безнадежно устарели; то, что казалось красотой, обернулось ложной красивостью; изыскапность — пошлостью; необыкновенность сюжета — просто скукой.