Все просто, все понятно. И все абсолютно непопятно, потому что с первых строк «Бэлы» оказываешься во власти простых слов, собранных воедино и выстроенных большим писателем. Каждое слово в отдельности знакомо и обычно. Все вместе — неповторимы. Как у Пушкина: «Роняет лес багряный свой убор». Как у Толстого: «Все счастливые семьи похожи друг на друга...» Как у Лермонтова: «Я ехал на перекладных из Тифлиса».
А на самом-то деле в этой фразе нет ничего необыкновенного. Просто мы знаем, что за ней последует одна из лучших на свете книг. Открывая эту книгу, мы ждем удивительного, необычайного — и находим его.
«Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в Кой- шаурскую долину». Прежде всего нам нужно понять, кто этот «я», который ехал нз Тифлиса. Может быть, сам автор? Нам ведь известно, что Лермонтов бывал на Кавказе. И сразу, с первых строк, мы узнали что чемодан путешественника «до половины был набит путевыми записками». Но есть книги, написанные от лица героя.
Может быть, он и ехал. Герой Нашего (то есть лермонтовского, конечно) времени.
«Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть до ночи взобраться на Койшаурскую гору, и во все горло распевал песни. Славное место эта долина!»
И вдруг прозрачная простота первых фраз сменяется сложными поэтическими образами, длинными словами, длинными грамматическими периодами: «Со всех сторон горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, желтые обрывы, исчерченные промоинами, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу Арагва, обнявшись с другой безымянной речкой, шумно-вырывающейся из черного, полного мглою ущелья, тянется серебряной нитью и сверкает, как змея своею чешуею».
Сложность — и в то же время простота. Длинное предложение с причастными оборотами, нагромождение цветов: красноватые скалы, зеленый плющ, желтые обрывы, золотая бахрома снегов, черное ущелье, серебряная нить реки...
Золотая бахрома снегов? Речка сверкает, как змея своею чешуею?.. Так видит художник — и так помогает видеть нам, обычным людям, не наделенным его особой зоркостью. Художник н поэт — Лермонтов.
Но после этой длинной фразы тон повествования снова меняется, возвращается доступность, даже обыденность языка: «Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку па эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица...»
Условимся называть того, кто рассказывает. Автором, чтобы не запутаться. Позже мы вернемся к вопросу, кто он — герой лермонтовского времени, сам Лермонтов или третье лицо. Пока мы знаем только, что он едет из Тифлиса с легкой поклажей, наполовину состоящей из путевых записок; но его легкую тележку с трудом тащат шесть быков, подгоняемых несколькими осетинами. «За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало, несмотря на то, что она была доверху накладена».
Хозяин второй тележки описан подробно. Так и видишь его — в офицерском сюртуке без эполет и черкесской мохнатой шапке, с маленькой кабардинской трубочкой, обделанной в серебро. «Он казался лег пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал, что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и преждевременно поседевшие усы не соответствовали его твердой походке и бодрому виду».
Почему пожилой опытный офицер носит не по форме мохнатую черкесскую шапку, да еще курит к а б а р д и иску ю трубку? Видимо, он так давно на Кавказе, что служба потеряла для него всякий оттенок романтики, стала бытом, привычкой. Трубка и шапка выбраны поудобнее — только и всего, да еще, может быть, Подешевле, да к тому же, местного производства — то, что легче и быстрее можно купить здесь, на Кавказе.
И лицо офицера говорит о том же: о давнем знакомстве с южным солнцем; о нелегкой Жизни — «преждевременно-поседевшие усы», а твердая походка и бодрый вид — может быть, о силе характера?
Офицер кажется неразговорчивым. «Он молча отвечал... на поклон» п «молча опять поклонился». Первый его ответ па вопрос попутчика, не едет ли он в Ставрополь, по-военному лаконичен:
«— Так-с точно... с казенными вещами».
Тяжелая поклажа — не его личные вещи, казенные. Может, своего и не накопилось за длинные годы службы.
По вот начинается первый разговор, и пожилой офицер слегка приоткрывается перед нами. Он дважды улыбается недоумению своего попутчика, заметившего, как легко тащат четыре быка тяжелую тележку, тогда как пустую «шесть скотов едва подвигают с помощью этих осетин».
«— Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, что кричат?.. Ужасные плуты!.. Любят деньги драть с проезжающих... Избаловали мошенников... Уж я их знаю, меня не проведут».
Пушкин в «Путешествии в Арзрум» так описал трудный подъем тележки в гору: «...услышали мы шум п крики и увидели зрелище необыкновенное: 18 пар тощих, малорослых волов, понуждаемых толпою полунагих осетинцев. насилу тащили легкую венскую коляску приятеля моего О***». Пушкин увидел тощих волов, полунагих осетинцев — не мошенничество, а бедственное положение народа.
Пожилой офицер, всю жизнь прослуживший на Кавказе, не доверяет людям, среди которых живет. В понятие «азиаты» он включает несколько народов; вое они, по мнению пожилого офицера, «мошенники», «плуты»...
А ведь вполне возможно, что осетины действительно плутовали: им нужны были деньги; русский офицер был недавним врагом; обмануть его они по считали за грех. Обе стороны по-своему правы, не доверяя друг другу, и обе стороны по-своему неправы, потому что не хотят друг друга понять. Так в одном коротком разговоре раскрывается обстановка, сложившаяся в то время на Кавказе.
Пожилой офицер немногословен. Коротко, почти вскользь, но и р и о с а н и в ш и с ь, сообщает он о главном, может быть, в своей жизни:
«— Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче... Когда он приехал на Линию, я был подпоручиком... и при нем получил два чина за дела против горцев».
Алексей Петрович — это генерал Ермолов, тот самый, кто предупредил Грибоедова о возможном аресте по делу декабристов,— и Грибоедов успел сжечь компрометирующие его бумаги. Тот самый Ермолов, который был отстранен от дел за близость к декабристам; которого в 1829 году посетил в Калуге Пушкин — и описал эту встречу в «Путешествии в Арзрум». Ермолов, воспетый Лермонтовым в «Споре»:
От Урала до Думал,
До больший реки. Колыхаясь и сверкая, Движутся полки... ...И испытанный трудами
Кури боевой, Их ведет, грозя очами. Генерал седой.
Ермолов был назначен главнокомандующим на Кавказ в 1815 году. Блестящий организатор, талантливый полководец, любимец молодежи, он достиг многих успехов в своем деле, но после 1825 года говорить о нем стало небезопасно: Николай 1 знал, что Ермолов настроен оппозиционно, и не забыл этого. То, что Лермонтов упоминает опального Ермолова на первых же страницах своей книги, читатели-современники воспринимали как выпад против правительства. Да еще устами бывалого офицера, не по фамилии, а по имени и отчеству, как называют только любимых начальников! Для читателя-современника было важно и другое: человек, получивший два чина при Ермолове, — храбр. Ермолов не был скор на награды. Однако с тех пор пожилой офицер не продвинулся по службе, не получил награждений и чинов. Он сухо отвечает на вопрос Автора: «А теперь вы?..» — «Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне». Автор понял, что это значит, и стал называть его штабс-капитаном: до Ермолова он был подпоручиком, следующие два чина — поручик и штабс- капитан. В этом чине он и остался.
Так, не зная еще имени штабс-капитана, читатель уже знает, что чем-то он был неугоден начальству. Может быть, тем, что не умел выслуживаться?
Путешественники поднялись наконец на гору. «Солнце закатилось, и ночь последовала за днем без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге...»
Современник Лермонтова Шевырев писал, сравнивая прозу Лермонтова с прозой модного тогда романтика Марлинского: «Пылкому воображению Марлинского казалось мало только что покорно наблюдать эту великолепную природу и передавать ее верным и метким словом. Ему хотелось насиловать образы и язык... Поэтому с особенным удовольствием можем мы заметить в похвалу нового кавказского живописца, что он... покорил трезвую кисть свою картинам природы и описывал их без всякого преувеличения...»
Вот отрывок из повести Марлинского «Аммалат-Бек»: «Дагестанская природа прелестна в мае месяце. Миллионы роз обливают утесы румянцем своим, подобно заре; воздух струится их ароматом, соловьи не умолкают в зеленых сумерках рощи.
Миндальные деревья, точно куполы пагод, стоят в серебре цветов своих... Широкоплечие дубы, словно старые ратники, стоят на часах там, инде, между тем как тополи и чинары, собравшись купами и окруженные кустарниками, как детьми, кажется, готовы откочевать в гору, убегая от летних жаров».
Еще один отрывок — из книги «Мулла-Нур»:
«Громады скучивались над громадами, точно кристаллы аметиста, видимые сквозь микроскоп, увеличивающий до ста невероятий. Там и сям, на гранях скал, проседали цветные мхи, или из трещин протягивало руку чахлое деревцо, будто узник из оконца тюрьмы... Изредка слышалась тихая жалоба какого-нибудь ключа, падение слезы его на бесчувственный камень...»
Открыв томик Марлинского, прежде всего испытываешь удивление. Ведь он современник Пушкина и Лермонтова, почему же язык его повестей кажется сегодня безнадежно устаревшим? «Откочевать в гору», «от летних жаров», «инде», «до ста невероятий» — все это режет слух сегодняшнего читателя. Но и манера повествования, стиль Марлинского представляются нам старомодными: нагромождение сравнений, назойливо красивые эпитеты; все это сегодня — признак безвкусицы.
А ведь современники зачитывались его книгами! Но время вынесло свой приговор: в произведениях Пушкина и Лермонтова была та правда жизни, та глубина мысли, те нравственные вопросы, которые делают их современными и сегодня. Книги Марлин- ского со всей их пышностью оказались неглубокими, поверхностными и потому безнадежно устарели; то, что казалось красотой, обернулось ложной красивостью; изыскапность — пошлостью; необыкновенность сюжета — просто скукой.