Тень под навесом приглушала цвет, даже костюмы летчиков из серебристых стали серыми. Лента бетонной дороги бежала к ангарам, и там стоял расстыкованный, с вынутым двигателем самолет. Он был похож на разрубленную, ту, что не в силах напиться, лошадь Мюнхгаузена. Даль загораживала стена леса; темно-зеленая полоска сужалась в конце взлетно-посадочной полосы, а потом снова росла, и вместе с ней увеличивалось в размерах все другое: рубленые домики каптерок на той стороне аэродрома, капониры, строй истребителей в брезентовых чехлах, ровная строчка огней подхода и, наконец, бело-черная, в клетку башенка СКП — стартового командного пункта.
Тут и там виднелись машины и — почти точками — люди, а все вместе оставляло впечатление строгого простора, словно бы единственного места, где небо сливается с землей.
— Славик, — позвал Оболенцев, — ты что сегодня вечером делаешь? Приходи в гости, а? Церковь в Успенском ломают, посмотришь…
Он сам не знал, зачем зовет летчика, только чувствовал, что ему не хватит дня насладиться аэродромом, и, забегая вперед, хотел продлить удовольствие хотя бы в разговорах о том, что сегодня произойдет.
— Не могу, Кирилл Константинович! — Славка лежа сводил и разводил ноги, точно бегун перед стартом. — Сегодня не могу. Личная жизнь.
— Личная жизнь? Ты же холостяк! Измени расписание, только и всего. Макс, может, он тебя послушает? — Оператор, как и на вопросы своего ассистента, не отозвался, и Оболенцев повернулся к Фигурнову: — Слушайте, что это у вас все вдруг занялись личными делами?
Но Фигурнов словно бы не услышал вопроса. Посмотрел на часы, заметил:
— Вам, пожалуй, на СКП пора. Сейчас разведчик погоды пойдет, а мы по таблице через десять минут…
Ехать не хотелось, хоть и так важно было находиться рядом с Понизовским. Оболенцев боялся, что самолеты загонят куда-нибудь подальше, а надо снимать над Аринском, да еще и пониже, чтобы в кадре читался город… Полет в бесплотном пространстве — кому он нужен? Так и комбинаторы снять могут!
Он выскочил из машины и сразу увидел изумрудную «Волгу», показалось, нездешнюю. Очень уж важно сидел в ней солдат-шофер и еще два офицера стояли рядом. Потом перед Оболенцевым вырос полковник — щеголеватый даже в форме, в сущности, как у всех тут, но все равно будто особенный, и первым назвался — из штаба округа — и протянул руку, улыбаясь.
У полковника было узкое, остроносое лицо, и с ним, твердым и целеустремленным, не вязались добрые серые глаза и значок летчика первого класса — полковник скорее мог назваться прокурором, следователем, работником госбезопасности — кем-то стоящим над всеми профессиями, выясняющим только одно — правильно ли делают люди то, что им положено, и не поступают ли так, как запрещено. И тут же Оболенцев понял, что, наверное, полковник не такой, как он о нем думает, но все-таки он думает правильно, и это оттого, что стало ясно: штабист здесь не по обычным своим делам, а из-за него, Оболенцева. Вернее, потому, что на аэродроме должны состояться воздушные съемки. А еще вернее — полковника заботит, что на боевом, самом современном самолете полетит гражданский, ничему не обученный, по правде говоря, человек, и этот самолет будет находиться близко, очень близко от другого самолета. И хотя на таких самолетах можно летать еще ближе друг к другу, но это летчикам, а не гражданскому человеку, да еще такому, который, того и гляди, начнет приставать к Фигурнову: ближе, ближе, ближе…
От набежавших мыслей вид у Оболенцева был, наверное, встревоженный, потому что полковник спросил:
— За товарища опасаетесь?
И тут с ракетным хлопком сорвался со старта истребитель. Гул двигателя навалился волной, лопнул на части и будто бы стал отставать от уходившей в небо машины. Пришедшее на смену грохоту ровное гудение быстро таяло, но говорить все равно было трудно, и полковник рукой указал Оболенцеву на ступени, ведущие вверх, в стеклянный куб.
На месте руководителя полетов, в креслице перед пультом с переключателями, шкалами, лампочками сидел сам Понизовский. С микрофоном в руке он еще провожал взглядом взлетевший самолет и не поднялся, даже не обернулся на вошедшего полковника. Зато сверх меры, как показалось Оболенцеву, вытянулся майор с красной повязкой руководителя полетов и какой-то старший лейтенант, наверное, дежурный метеоролог, и еще капитан, и солдат-планшетист, и какой-то еще солдат. Кирилл отошел в сторонку, размотал ремешок на бинокле и быстро нашарил им стоянку централизованной заправки, неподалеку от которой недавно находился сам и где теперь были Макс, Славка и Фигурнов.
Он, на удивление, сразу наткнулся на Макса, а потом на Жору с камерой в обнимку. Жору тотчас оттеснил человек в комбинезоне и подтолкнул Макса к красной стремянке, приставленной к самолету. Оболенцев посмотрел левее и увидел Славку, улыбающегося во весь рот, на такой же стремянке; он как-то сразу утонул в кабине, и над ней склонился еще один синий комбинезон. Макса уже не было видно. Жора передал технику кинокамеру, а тот опустил ее куда-то вниз, в самолет. Техника перекрыл серый силуэт, и Оболенцев понял, что это Фигурнов — садится на свое место впереди Макса, и тут же отметил про себя, что «фонарь», прозрачный колпак, на «снарке» общий на обе кабины и сейчас, поднятый, напоминает навес, а на самолете Славки, одноместном, откинут вперед, точно капот у малолитражки.
Оболенцева тронули за плечо. Сзади стоял майор с красной повязкой. Он молчал, но было и так ясно: Оболенцеву, постороннему на СКП, пользоваться биноклем нельзя.
— Пусть смотрит, не приставайте!
Это сказал полковник. Но Кирилл уже успел залиться краской. Стал быстро сматывать ремешок бинокля, как будто тем самым можно было запечатать окуляры, лишить их прозрачности. Черт… Как похож этот противный майор на того… братца Тамары. Тот тоже вчера смотрел не мигая: «Значит, так…» Но все равно, думал Оболенцев, все равно стало легко. И здесь будет легко. Приезжий полковник как-никак заступился. Сам!
И, гордо выпрямляясь, всматриваясь в серое пространство бетонки, Оболенцев услышал из динамика на пульте:
— Я ноль второй, разрешите выруливать?
Танин потом рассказывал, что его страшно поразило, как фонарь, когда его закрыли, вдруг отделил кабину от остального мира. К самолету подъехал автомобильчик-фургон с аккумуляторами, подключили кабель, и что-то тихонько запело, а потом послышался ровный напористый гул. Совсем даже негромкий, если сравнить его с тем, который прямо оглушает, когда ты на земле, возле самолета. Убрали колодки, и машина покатилась, но тут же, видимо для пробы, Фигурнов притормозил, и самолет вздрогнул, точно с обидой, и мертво застыл; это длилось всего секунду — остановка, однако Танин со всей отчетливостью ощутил, какая страшная силища заключена в двигателе, как охотно она несет самолет вперед и в каком злобном нетерпении даже на миг умеряет его бег.
Он думал об этом и ощупывал камеру, лежавшую у него на коленях, а самолет катился куда-то вперед, кажется, развернулся, и та самая безмерная сила, которая так удивила Танина, потащила машину дальше, все дальше, и он уже хотел оглядеться, понять, что происходит, но вдруг истребитель словно воткнулся во что-то мягкое, в какую-то вату, и Танин, как был склоненный над камерой, так и полетел вперед. Нет, не полетел, удержали ремни, которыми он был привязан к креслу, но голова все-таки достала что-то твердое, металлическое, переносицу пронзила резкая боль.
— Ох, — застонал он, — о-хо-хо…
— Что, Максим Давыдович? — поинтересовались наушники голосом Фигурнова.
— Ударился.
— A-а… Между прочим, я объяснял: следите за моментом выключения форсажа.
— Я слежу, — как можно бодрее отозвался Танин.
— Чего уж теперь, все кончилось. А где Широков, видите? Справа и ниже. Видите?
Нет, он ни черта не видел сначала, Танин. Небо и небо. Белесо-голубое, как застиранная майка. Но потом вдруг стало ясно, что внизу земля — он различал зелень травы, темные контуры лесов и изломанную нитку реки. И только теперь ему стало ясно, что взлетели и самолет находится довольно высоко, нельзя было разглядеть ни людей, ни машин, ничего мелкого. И он удивился, как быстро произошел взлет, чудовищно быстро, точно их с Фигурновым выстрелили из пушки.
— А мы не слишком высоко? — спросил Танин как бы самого себя, потому что не видел того, к кому обращался, только ларингофоны подрагивали на ошейничке, обхватившем горло. — Аринск-то где?
— Ну вот, опять вы все забыли, Максим Давыдович. Действуем до программе… Разворот, и идем со снижением на Аринск… Там вы снимаете…
Голос у Фигурнова был добрый, как у няньки. Даже убаюкивал немного. Ну да, подумал Танин, конечно, со снижением, и над городом оба самолета делают вираж, и я снимаю. Потом опять разворот, и, когда опять окажемся над городом, я снимаю опять. Мне разрешено снимать три раза.
Он поднял камеру, и сердце у него екнуло: неудобно. На земле казалось удобно, а тут нет. Вот если так, если откинуть голову до упора о вершину бронеспинки, ничего; но в сторону много не повернешься, только если Фигурнов поможет, повернет, как надо, самолет…
Танин возился, прилаживался, намертво привязанный ремнями, с двумя шлемами на голове, и в тот момент, когда резиновый ободок на визире камеры приник наконец к глазнице, вдруг увидел в прямоугольнике кадра самолет. Даже вздрогнул — так неожиданно это случилось. И улыбнулся — уже точно сам себе, не Фигурнову: так не видел Славкин самолет, а с аппаратом в руках — пожалуйста. Тоже, братцы, профессию имеем, не как-нибудь!
Долго держать камеру у глаз было утомительно, и он опустил ее на колени, но теперь уже взгляд не отрывался от невесомо скользящего в пространстве самолета с ярко-красными цифрами на фюзеляже «1» и «7». Виделся даже Широков под плексигласовым колпаком, словно бы слившийся с машиной, словно он был частью хищно удлиненного фюзеляжа с острым обтекателем впереди.
— Приготовиться!
Танин снова поднял камеру, но теперь «семнадцатую» пришлось искать. Славка ушел вперед, но в кадре оказался шикарно, точно над городом: хорошо виделись дома вдоль улиц, дворы, какой-то скверик, корпуса фабрики. Теперь его только не потерять, думал Танин, только бы не потерять