и станут летать на самолетах, где у моторов подшипники, которые он шабрил, и может, им завтра вылетать на фронт.
На главной улице все так же покойно, призрачно светили фонари. Воркун остановился у щита с газетой, смотрел сквозь стекло, хотя свет сюда доходил слабо и в газете ничего нельзя было разобрать, только темные прямоугольники фотографий. Так, не оборачиваясь, и сказал:
— Ну вот, пришел я в клуб, а они уже грузят буера — начальник и краснофлотцы… Мачты поснимали, а ванты болтаются, спешили, наверное, раз грузовики пришли… Я стал крепить, чтоб не перепутались, а руки зудят, не слушаются — науродовался, пока могилу рыл… Лом нашел, а лопаты не было, так я руками, руками…
— Пошли, а? — сказал мальчик и тронул Воркуна за плечо. — Лучше пошли. — И прибавил, стараясь, чтобы голос звучал заинтересованно, почти с просьбой, чтобы Воркун не стоял вот так, спиной: — Ну а на Ладоге-то вы первые оказались, на буерах? Еще никого не было?
— На Ладоге! — зло усмехнулся Воркун. — Ох, ты, Жека, силен. Туда еще сколько переть из города! А дороги замело — вот уж где я лопатой намахался! И начальник, и краснофлотцы, и кто был на буера в экипажи назначен. На станцию Борисова Грива добрались — озеро уже недалеко, а там машин, может, сто собралось. Автобат. Специально на ту сторону идти, когда трасса будет готова. И такое все старое грузовичье… Понасобирали второпях, где могли, а они позастревали… Ни пройти, ни проехать!
— А лед-то их держал, машины? Уже толстый был?
— Вот то-то и оно, что тонюсенький, ходуном ходил, даже когда пешком идешь. Вот потому и решили сначала на лошадях продовольствие везти, санным обозом. С той стороны он должен был выйти, из деревни Кобола… Ну а мы буера собрали — и хоп паруса! Им-то что — тонкий лед, буерам, я, знаешь, по какому тонкому перед войной в Финском заливе ходил! А тут ветер крепенький, снег — так, местами поземка наметает. Походили у берега для разминки, покрасовались, пулеметы на площадки поставили, и начальник побежал адмиралу докладывать…
— Там и адмирал был?
— Нет, старшина второй статьи, — ухмыльнулся Воркун. — Да ты пойми: это ж грандиозная операция — дорога через Ладогу, фронтового значения! Генерал грузовиками командовал. И блокада, пойми. А мы, значит, все ее прорывали. Ниточкой по льду, а прорывали. Вопреки немецкому окружению города… Начальник наш такой счастливый прибежал! По местам, говорит, и сам на мой, на тяжелый буер устраивается, на компас смотрит, удобно ли ему будет курс выдерживать…
— А ты? Тебя опять не взяли?
Крепкая рука Воркуна стремительно взметнулась; сдернутый с силой козырек кепки на голове мальчика сполз книзу, больно подогнулись уши. Не видящий ничего, он тянул козырек кверху, сердясь и отдуваясь. А Воркун негодовал:
— Меня! Ты что это говоришь? Меня не взяли! А как бы я в твоем паршивом Городке оказался, а? Как?.. Ишь придумал, салага. Да мы как раз с начальником на первом буере и вышли, все чемпионы уж за нами, понял! Флагманом шли… Ветер ка-а-ак дал — на фордевинд полетели… конечки только поют! Тебе такого, салага, в жизни не видать, чтоб четыре тяжелых буера — в кильватер, и берегов даже не видно, по компасу чтоб идти! В Кобоне так и ахнули, когда мы там появились. «Обоз, говорят, видели? С мукой, говорят, ушел. Часа три назад». А мы что, мы, конечно, видели, и они нас — ползут шажочком, под уздцы лошадей ведут, и еще два мужика впереди идут с шестами — лед пробуют, где гидрографы вешки наставили… Начальник и говорит: «А ну нам тоже муку давайте! Много не возьмем, говорит, мешка по два, но давайте». И приказывает, чтоб, значит, остались одни рулевые на буерах, а на место шкотовых — груз. И полетели обратно… Но там мороз, знаешь, Жека, ветер; я все ждал, может, вернутся. Пойду обогреюсь — и снова на берег. Но они только на другой день возвратились…
Темная улица тихо лежала впереди, а дальше светились окна в бывшей казарме железнодорожной охраны, и особенно ярко горела лампочка над дверью в проходную, где часовой. Воркун остановился, взмахнул рукой.
— Не пойду я туда. Лучше тебя провожу. — В груди его снова начало посапывать, дыхание стало хриплым и редким. — Рано еще, не пойду.
— Ты помолчи, — сказал мальчик. — Немного помолчи.
— Ладно… Я вот только что хочу… Они вернулись, буера, на другой день, и, знаешь, что начальник мне сказал? Обоз-то они обогнали! Раньше в Коккорево, на ту сторону Ладоги пришли!.. Не уловил? Ну вот… зря я с тобой на швертботе вожжался… Да ведь первый мешок муки в Ленинград под парусом пришел, понимаешь? Голод, холод, люди мрут — а они прилетели, буера, и муку привезли!
Ему совсем стало трудно говорить. Он останавливался, тяжко ловил воздух. И мальчик вдруг понял — впервые за долгое время, которое знал Воркуна, — что тот болен, что у него астма. Как у той эвакуированной, что работает вместе с мамой в библиотеке: чуть ветерок или мороз — и все, тяжелый приступ. А он там, Воркун… Почему же это раньше в голову не приходило? Думал, просто много курит, может, у него просто такое хриплое дыхание, а его потому и в армию не взяли, что астма, наверняка потому, ему же лет двадцать уже, Воркуну, не меньше, такие воюют, даже моложе возрастом, вон как сын Якова Даниловича. Но он все равно на буере в мороз, с астмой. Начальник-то, наверное, знал, что делал, хоть так его сразу за озеро перебросил. И прежде домой отправил, чтобы переоделся, может, что из вещей взял, потому что насовсем из Ленинграда отправлял, факт, насовсем. Только вот сестра у него умерла, этого начальник клуба, конечно, не знал, не мог знать.
И, уже догадываясь, как сложилась дальнейшая судьба Воркуна, мальчик спросил:
— А ты в этой, как ее, в Кобоне, долго еще жил?
— Буера ходили, пока снег не лег… Разведка, связь, почту возили. Начальник на обоих берегах вроде как базы устроил, в землянках. И меня — старшим в Кобоне. Инструмент держал, если что поправить, паруса починить… А когда снег толсто лег и они уже собирались совсем уходить, он мне, гад, представляешь, бумажку сует… с адресом. «В Вологду, говорит, езжай, к моим родителям». А я ему: «На фига мне ваши родители, когда я в Ленинград возвращаюсь? В часть не возьмете, говорю, я обратно на судоремонт устроюсь». А он, гад, свое: «Ни в какой ты, говорит, судоремонт не устроишься, потому что законно эвакуирован из блокадного города и даже тут, в Кобоне, задерживаться не имеешь права». И опять адрес сует. Ну, я вообще-то его уважал, начальника, взял бумажку. Да сразу и порвал, чтобы соблазну не было. Справку только оставил. Хочешь, покажу?
— Потом, — сказал мальчик. — Темно сейчас.
— Там, в справке, сказано, что Воркун Василий Васильевич столько-то состоял в части… номер указан. И самое главное, что принимал участие в выполнении важных заданий командования. Это тебе не адресок вологодский, это он мне обязан был выдать! И нечего было распоряжаться насчет Кобоны. Я, когда там в землянке жил, такого насмотрелся… Колонны грузовиков пошли. Туда с продовольствием, обратно с эвакуированными. Старики, дети… болеют, умирают… А немцы бомбят колонны, лед лопается. И я, скажи, Жека, должен драпать? Должен, а? Там эвакопункт, в Кобоне, там их чуток подкармливали, блокадников, обогревали и сажали в вагоны, на железную дорогу — временную ветку туда подтянули. Тысячи их, а на эвакопункте людей — раз-два и обчелся… Детей бросали, представляешь! Я иду по деревне вечером, и что-то на снегу копошится… плачет. Лет пять всего оказалось девчушке, лицом на сеструху мою похожа… Ты, Жека, прямо скажи: тоже считаешь, что я оттуда драпать должен был, а?
— Почему? Ты правильно сделал, что остался. Вроде как опять при части.
— Вроде! А ты поди нагрей баки-то с водой! Им нельзя некипяченую пить, блокадникам… И раздай кипяток, и смотри, чтоб только пили, потому что мыться им тут — не наготовишь… А грузовики, автобусы все везут и везут… тысячи! До весны — будто один день прошел… Адресочек он мне оставил! Сам бы с этим адресочком куда сходил!..
Воркун еле закончил свою тираду, медленно пошел, отдуваясь, видно, еще кляня в мыслях начальника яхт-клуба, который не взял его с собой в Ленинград.
И опять поплыли над головой фонари на главной улице, уже совсем пустой. А когда спереди показались темные стволы осокорей, мальчик торопливо сказал:
— Слушай, пошли к нам домой? Чего мы ходим-бродим, а? Я самовар вскипячу. Быстро это — самовар… С матерью познакомлю. Она не спит, она меня всегда дожидается. Про Ленинград расскажешь… Ей будет интересно про Ленинград.
Во дворе возле крыльца Воркун долго шоркал по железной скобе подметками своих опорок, счищал грязь. Потом сказал:
— Когда лед на Ладоге начал таять и дорога закрылась, мы в Кобоне все нечистоты выскребли, что за зиму накопились, ажур навели. Чтобы заразы не было. А потом эвакопункт снова должен был открыться, когда баржи по озеру пойдут… И вот тут что-то меня ударило: пора. Смотрю однажды — на платформах моторов навалено и бойцы сидят, курят. Я им: «Возьмите, говорю, с собой, если хороший токарь нужен». И они, представляешь, какие ребята? «А садись, говорят, коль не шутишь». Девять дней до вашего Городка перли…
Мальчик рассмеялся.
— Я, знаешь, вспомнил, как меня начальник клуба на швертбот послал. Именно к тебе, не к другому… А теперь тебя ко мне — тоже специально, чтобы экипаж не распался.
— Гад он, твой начальник клуба, — незлобиво отозвался Воркун. — Что я не мастер спорта, так он меня обратно в часть не взял. А я, кабы не война, как пить дать мастером бы стал, может, и чемпионом! — И, уже взойдя на крыльцо, вдруг хлопнул мальчика по плечу, спросил: — А ты что это, Жека, меня в Ленинграде домой не приглашал? Стеснялся? А теперь, выходит, ничего, можно? Ну ладно, не дрейфь, скажи маманьке — кореша встретил. Скажи, кореш у тебя есть, какого никак нельзя мимо окон провести, понял!..
11
На похороны Дмитрия Игнатьевича Лодыженского пришло много сослуживцев по армии, даже два генерала; но больше было из гражданского министерства, где он стал работать, когда в шестьдесят седьмом году уволился в запас, так и не дождавшись генеральских погонов, и где через два года их получил — фигурально, конечно, по своему положению начальника управления, и об этом говорили в речах на коротком митинге в морге, а потом в крематории, в просторном зале со стеклянной стеной и с видом на благостно-зеленое пространство травы и опушку леска из молодых сосенок.