Пенелопа — страница 6 из 52

как и будущая свекровь русского), но и немедленно и популярно разъяснила, что не собирается учить всякие там провинциальные языки. Правда, остается вероятность, что старушка, тогда еще гордая дама среднего возраста, неверно поняла предполагаемую невестку, в конце концов, они, ни в коей мере не владея языком друг друга, имели весьма отдаленное понятие и о наречии глухонемых, на котором пытались объясниться. Яблоко раздора, при этом разбирательстве присутствовавшее, скромно помалкивало, посему для матери, а следовательно, подъезда, дома и тому подобное так и осталось загадкой, где, в каких анналах оно откопало бледную девицу, и теперь, после четверти века замужества, больше всего похожую на швабру, и если когда-то швабру венчала щетка, то ныне и та повылезла, оставив редкие пучки белесых волосиков. Самая непреклонная старушка так и не простила сыну его свершения или, как она скорбно считала, крушения, хотя и принимала, поджав губы, изредка появлявшуюся в доме – ибо та на свой славянский лад уволокла яблоко, сиречь мужа, к теще-тестю – швабру-невестку русского происхождения. А в порядке компенсации за терпимость она всю эту четверть века изливала соседкам, наперсницам, доверенным лицам, хору из античной трагедии свои грусть и печаль, правда, не сливая их в единое слово и не доверяя опрометчиво ветру, а разве что почте, уносившей образцы ее горестных излияний родственникам, к тому времени благоразумно перебравшимся из Румынии не то Болгарии в Америку.

О Америка! В Америку, в Америку! В отличие от чеховских сестер, так и не сдвинувшихся с насиженного, хоть и опостылевшего места, армяне в последнее двадцатилетие косяком устремились в землю обетованную, в одноэтажную Америку, наводнив Лос-Анджелес армянскими колючими словами и армянскими горбатыми носами, заселив подчистую всякие там Глендалы-млендалы. Что Пенелопа знала по собственному опыту, ибо в этом самом Глендале осело уже немало ее знакомых и даже родственников, от двоюродного брата до школьной подруги. Все плачут, стонут, пишут душераздирающие письма – о Арарат, о Севан, о улица Абовяна, о любимое кафе «Козырек»! – но вернуться обратно, естественно, никто не помышляет. А ведь это куда проще – ни тебе язык учить, ни работу искать, ни менять специальность врача или инженера на примеряльщика туфель в обувном магазине. Такая уж странная штука ностальгия. Похоже на то, как многие из оставшихся (или задержавшихся) на родине оплакивают сгинувшие почти даровые билеты на самолет или бесплатную медицину, но никто ведь на самом деле не хочет обратно – туда, где можно было неделями гонять по одной шестой суши в поисках сапог либо гардин или не спать ночами, думая, что и как сунуть районному терапевту. Так что ностальгия – это, скорее всего, тоска по месту или времени, куда заведомо не хочешь, оттого она и так упоительна, что неутолима, что несет в сердцевине сладостную боль несбыточного. Потому-то они и живут там, в своем Глендале, наслаждаясь ностальгией. А заодно комфортом, достатком и прочей чушью. Кстати, там же, в Глендале, подвизается в неведомой сфере деятельности родной братец мамаши наглецов-древорубов, спасаемых долларами американского дядюшки от военкомата и воображающих, что им все позволено – хвататься, например, чуть что за топоры и перечить старшим в лице Пенелопы, – дядя племянников, старший сын старушки, в черепе которой аж четыре черных чумазых черта чертят черными чернилами… ну чертежи не чертежи, но что-то чрезвычайно черное, это несомненно… ах она, баба-яга, Наина, чернокнижница, чур меня, чур! Пенелопа подобралась, готовая отстаивать свое родное, любимое, драгоценное дерево хоть перед целой армией рогатых, хвостатых, парнокопытных и перепончатокрылых. Но уже дрогнули ряды племянников-внуков, и четыре чумазых черта отступили, уползли в свою скороговорку посиживать на дровах, так и не появившихся на траве, которой на дворе не росло даже летом, когда Карл у Клары украл кораллы. Так они и познакомились. Познакомились бы, если бы… Кларой звали мать, и Пенелопа в шутку сокрушалась, что отца не догадались назвать Карлом, это было бы забавно. Правда, его догадались назвать Генрихом, а Карлу Девятому наследовал один Генрих, потом другой, так что связь была. Но не очевидная. Не скаламбуришь. Разве что споешь иногда «Жил-был Анри Четвертый, он славный был король, любил вино до черта»… Четыре черненьких, чумазеньких… тю-тю! Уползли, а Пенелопа еще не остыла, не упилась гордостью одержанной победы… ура, мы ломим, гнутся шведы! Шведы, швейцарцы, швейцары, швеи, Шверник, Швондер, Швандя, швах!.. што такое? Чертовщина, чушь, чепуха.

Между тем соседки расходились, и Пенелопа поплелась за ними, глядя в спину нижнебоковой дамы, бывшей спортсменки с претензиями на принадлежность к элите, хотя бы на уровне дома. Элита общества… ныне элита толпы… элита города, элита улицы, элита дома, элита подъезда… Элита, элитка, элитишка. Пусть на одну ступенечку, полступенечки, но выше по общественной лестнице. Потребность карабкаться вверх неистребима, так хочется, чтобы пришли, кинулись в ноги, попросили, шепнули на ухо – хотя бы фразу типа:

– Скажи своему, пусть позвонит, чтоб на часочек свет дали варенье доварить, ну что вам стоит!

И можно важно кивнуть в ответ и пойти к мужу, уговорить, чтоб звякнул в свое Армэлектро, пускай все знают, кто в доме фигура. Личность. А можно и отказать – завтра доваришь, сегодня мы уже разок звонили, днем ведь был свет, а вы не знали?

Вообще-то она не такая уж вредная, Кларе, например, никогда не отказывает, Клару она уважает, зимой ей даже обед варила на своей буржуйке, когда трансформаторы и кабели горели наперегонки. Пенелопы, правда, не было, гостила в Москве у родственников. Если можно назвать неопределенно-безразмерным словом «родственники» родную сестру с зятем. О-о! Брови Пенелопы невольно поползли вверх, и на лицо, которое она тщилась сохранить серьезным, вылезла сама собой ироническая улыбка. Да, это нечто! Семейка просто конец света. Парочка интеллектуальных снобов. Это надо видеть. Он валяется на диване, задрав на спинку последнего непомерно длинные ноги, и читает Юнга, откладывая его затем лишь, чтоб взять какого-нибудь Тойнби или Канта (что за Тойнби такой, пришлось исподтишка подсмотреть, а то еще глянут свысока и примутся снисходительно объяснять, тоже мне всезнайки), на худой конец Сартра или Борхеса. Она, свернувшись клубком в кресле наподобие льва Миши, изучает Пруста, либо Джойса, или еще какую-то заумь. Все остальное уже шаг вниз, какой шаг – падение с горних высот, Хемингуэй – беллетристика, Апдайк – забава для массового читателя, Саган – бабская болтовня, а детективы, разумеется, читают только люди неполноценные. Ну это, конечно, зятек дает, уж нашу-то сестрицу мы знаем как облупленную, и то, как детективчиками не брезгует и как фантастикой не пренебрегает, и не то чтоб не пренебрегает, а глотает любой бред, на котором начертан магический значок НФ, даже блестящие тома с мерзкими мускулистыми полуголыми красотками и тошнотворными суперменами на обложках. Нет, все муженек, его влияние. Осточертел ему Ереван, взял жену и махнул в Москву, а жене хоть бы хны! На все радостное «да», работу бросила, родину, а ведь говорила – мы-то помним – никуда из Еревана не уеду, мне и тут хорошо. И где теперь этот патриотизм? Хотя, по правде говоря, следует признать, что патриотизмом sister никогда особенно не страдала, разглагольствовала, конечно, в свое время – такое уж время было! – на всякие модные темы, Карабах и прочее, но дома, сидя на диване, для остального она слишком ленива… ее жизнь вообще проходила в основном на диване, на работе и на диване, полдня там, полдня тут, когда ее, наконец, удалось выпихнуть замуж – в чем Пенелопа свои заслуги отнюдь не недооценивала, если б она не нейтрализовала Клару, косившуюся на чрезмерно высоколобого кандидата в зятья с каким-то пролетарским недоверием!.. – казалось, все изменится, начнется новая жизнь, более деятельная… Ничего подобного! Сестричка просто-напросто перебралась с одного дивана на другой, точнее, с дивана в кресло, ибо на диване обычно валяется супруг. Два сапога пара, оба ленивцы, лодыри, сони в меду, дрыхнут до десяти утра, до часу завтракают, весь день сидят-лежат с книжками, от чтения отрываются, только чтобы лишний раз поцеловаться да посюсюкать – вы бы послушали, с каким умилением и обмиранием эта великовозрастная дура гладит муженька по начинающей лысеть башке, называя ее головкой. «У тебя головка болит?», «Не простуди ножки» – это про ножищи сорок пятого размера! Цирк. Сони в меду, одно слово. Правда, днем гуляют. Ходят только пешком, плавают в бассейне, по утрам занимаются, чем вы думали? Естественно, йогой, чем же еще, самая снобистская из гимнастик, тут они святее папы римского, все московские снобы играют в теннис, а эти ни-ни, не будут же они заниматься тем же, что какой-то Ельцин! Секретарь обкома! Оно конечно, Ельцин и есть секретарь обкома, но, если б этот секретарь сидел не рыпался в своем обкоме, неизвестно еще, как бы наши сони в меду жили. Собственно, и сейчас неизвестно, как они живут. Когда все сплошь и рядом были свободными художниками, sister вкалывала каждый день с девяти до пяти, теперь, когда все так или иначе устроились на работу, она подалась в свободные художники, на пару с муженьком. Делают какие-то переводы, зятек между делом выучил пару-тройку языков, ладно английский, он его в школе проходил, а французский? Просто выучил, а зачем? Как вы думаете? Правильно, чтобы прочесть Пруста в подлиннике. Удивительно, как он еще не возымел желания вызубрить древнегреческий, а самым пошлым образом штудирует Гомера и Платона в русском переводе. Уникальный фрукт! Написал пару абсурдистских пьес, одну даже поставили, но потом вдруг забросил это дело, вернее, не то чтоб забросил, а забрасывает, в смысле, бросает в корзину вечером то, что написал днем, и наоборот. Потому что у Шекспира, видите ли, тексты лучше. Каково! А остальное у Шекспира, выходит, хуже? Пенелопа затанцевала от возмущения. Она преклонялась перед Шекспиром, обожала его, перечитывала ежегодно – правда, по долгу службы, поскольку ей приходилось по совместительству вести у себя в училище курс истории театра, но это детали, перечитывала б она в любом случае, особенно великие трагедии, особенно «Гамлета». «Вы можете расстроить меня и даже сломать, но играть на себе я не позволю». Вот так. Речь настоящего мужчины. О человеке в черном у Пенелопы было свое мнение, рефлексии она недолюбливала в принципе, в принципе и в принце – в принце не то что недолюбливала, а принципиально игнорировала, ну какие там рефлексии, все гетевские бредни, дурак этот Гете, напыщенный олух, тюня и размазня со своим плаксивым Вертером и бабником Фаустом… «Фауста», откровенно говоря, Пенелопа не читала вовсе, но не призналась бы в этом и под угрозой четвертования, тем более что оперу Гуно она знала вдоль и поперек, могла бы при случае спеть про златого тельца или процитировать аидоподобный марш – подобный не аиду, конечно а «Аиде», так и хочется сказать, «Аиде» уподобленный марш, хочется, да не можется, потому как Гуно свой марш написал лет на десять раньше Верди, так, во всяком случае, утверждает п