Пенуэль — страница 9 из 21

ыразил. Так что давай-ка в нашу веру. И жизнь пока при тебе останется, и, как безбожников прогоним, уважаемым мастером тебя сделаем. Будешь наши дворцы львами украшать. И вера у нас самая правильная, станешь нашим — сам почувствуешь.

Я, конечно, схитрить хотел: дайте испытательный срок, товарищи! Они: вот тебе испытательный срок. И плетью по спине. По голой. Ладно, кричу, что размахались?

В общем, перешел. Прощай, думаю, святая Русь и сто грамм этого. Стал к их вере приглядываться. В душе, конечно, надеюсь, что Красная Армия отобьет. Но пока не происходит. Молюсь понемногу вместе с ними. Про себя иногда шепотом «Отче наш», а то и к самому Владимиру Ильичу Ленину в уме обращусь.


А к Ленину зачем?


А для надежности. Я ж его именем столько раз паровозы подписывал, и еще халтуру брал транспаранты писать, спиртом рассчитывались. Молюсь ему: построй, сокол, скорее мировое государство справедливости и освободи меня. В горах-то не сахар. Ну, еще одного льва им нарисовал, на собаку уже почти не похожего. Так критики набежали, говорят: «Ты зачем русского льва рисуешь? Ты нам нашего льва рисуй». А какой он, говорю, ваш лев, так его сяк? А они сами толком не знают, какой лев; ну, говорят, такой… потолще немного. Все-таки почтенный зверь, его надо с уважением.

Дулю вам в рот, отвечаю, а не зверя почтенного. Вы сначала условия обеспечьте. И плетку вашу уберите, нечего мне ею в нос тыкать. Если выпить не разрешаете, то хоть бабу организуйте. Человеческую. Чтобы я с ней понятно чего.

Они руками: да ты что, мастер, какие бабы в походе, мы тут сами скучаем. Вот когда твоих прогоним, будут тебе и бабы, и все такое с музыкой, а пока — совершенствуйся в рисунке.

А другой душегуб, который добрее, говорит: ладно, ты, говорит, слезой тут не это, придумаем кое-что. И бельмами загадочно вращает.

Ну, сижу ночью, льва нового обдумываю и их это кое-что жду. Тут тот, который добрее, из темноты на меня и еще что-то впереди подталкивает. Ну, говорит, на. Утешайся. Только потом в благодарность мой дом, в котором сейчас неверные свою проклятую школу устроили, львами и птицами разрисуешь.

Я говорю, подожди, дай ощупаю, что мне привел, — темно было. Тык-пык, все на месте, косы, брови намазанные, дыхание такое.

И вдруг, мать честная, понимаю, что парня они мне. Мальца даже, может, ему тринадцать или еще. Только в женский халат засунули и косы прислюнявили для порядка.

Это, говорю, что за шуточки? А мой этот: не шуточки. Это, говорит, война. Артиллерия и сам видел что. И настоящих женщин мы от этого всего оберегаем. Это ваши пери из пушек стреляют и с солдатами — я сам, говорит, видел. Вышли из вашего лагеря двое, около ручья встали и все такое. Не выдержал такого позора, говорит, пристрелил обоих. Поэтому вот, говорит, тебе Наргис: он подруга послушная, и танцует прелестно, если хорошего подзатыльника дать.

Да не нужно, говорю, мне мужских, говорю, танцев, мне баба нужна, а не вот это с косичками. Не привык, говорю, говорю, к такому, чтобы.

А тот мне: ну вот, говорит, снимай штаны и привыкай. Давай, Наргис, покажи мастерство.

Да, кричу, провалитесь вы с вашим мастерством!.. А он уже ушел и с чучелом меня наедине оставил.

Заплакал я тогда. Честно скажу. Лучше, думаю, сразу бы в крови утопили, я бы себя держал и ногами бы не это. Песню бы обо мне на нотной бумаге написали. А теперь — для чего я живой? Ни водки, ни бабы, ни советской власти, только чучело рядом ресницами длиннющими своими хлоп-хлоп.

Сидим вот так. Он — украшениями поблескивает, я — хлюпаю-сморкаюсь. В общем, взял себя в руки, слезы на щеках ликвидировал, спрашиваю: как ты, малец, до такой жизни докатился? Не стыдно перед товарищами?

А он говорит: умерли товарищи. И отец-мать умерли. И братья умерли. И ты умер. Какая теперь разница?

Как же, говорю, я умер? Живой я, вот, пощупай. Нет, не здесь… Здесь щупай. И сердце вот потрогай.

А он мне: а, сегодня жив, завтра умер. И я умер. Какая разница?

Нет, говорю, разница бор. Огромная разница бор. Ты, говорю, молодой, к рабочему классу должен, с передовой молодежью.

А он отвечает: и рабочий класс умер. И передовой молодежь умер. Какая теперь разница?

Я даже рассердился: что заладил одно и то же? Кто тебя такому учил?

А он: трава научила. Дерево научило. Баранья кость научила.

Какая еще, говорю, баранья кость?

На дороге лежала, говорит, подобрал. Теперь с ней разговариваю. У нее голос моей матери. Она меня учит.

Тут на меня такая злоба напала, что, думаю, он мне тут сказки, а я потомственный рабочий, и грамотный.

А он отскочил от меня и стоит, боится. А потом… Потом руки свои поднял, и вот те крест: плясать начал, кругами так, кругами. И все зло во мне прошло, и слезы, которые не успели из глаз вытечь, прошли: сижу дураком, пляской любуюсь.

Дух у него в пляске был, дух, понимаешь? Никогда больше столько духа в пляске не видел. Другие — тело показывали, душу разливали, до духа не доходило. Я одно время к народным нашим артистам присматривался: тьфу эти народные рядом с дружком моим непутевым. В общем, простым словом это не сказать — я даже львов своих устыдился… Наплясался он, сел рядом, кашляет. Я ему говорю: вот лепешки кусок у меня есть, возьми. Он взял, отщипнул немного, остальное вернул: мертвые много не едят.

Вот, думаю, охота ему в мертвого поиграться! Подползаю к нему: слушай, как освободят нас, давай вместе держаться, я на гармошке буду, ты плясать, нас мастерами искусства оформят и такой паек назначат — в живот с трех раз не уместится.

Ты скажи мне, гармо-ника… Где подруга моя… А? Согласен, говорю, что ли?

Смотрю, а он уже спит, только кусочек лепешки изо рта выглядывает. Устал от плясок, сны теперь смотрит.

Положил я ему на живот голову, чтобы помягче было, и сам заснул.

Потом только пару раз его, Наргиса этого, видел. Издали. Из другой банды люди прибыли, он перед ними плясал. А потом они его… В нашей банде люди все-таки культурные были, меру в непотребствах знали, а те, видать, как с цепи. Кровь из него пошла, ну и… Медицины никакой, а тут еще обстреливать нас, то есть их, начали. Положили мы нашего танцора под куст, говорим: не скучай, может, еще выживешь. А он тихо так: а какая разница?

Так мы и ушли. Что смотришь? Холодно мне. Мерзну. Мне бы вот…


Работа, которую мне предложил Алиш, оказалась даже веселая.

Караоке.

Ставить населению любимые песни, давать ему в потные руки микрофон.

Алиш стал таким толстым, что я его не узнал. Объяснил, куда чего нажимать. Говорил про экран. На экране должны выскакивать разные картинки, стимулирующие процесс пения.

Вокруг нас вяло полз Бродвей. Время было раннее, только студенты-юристы с задумчивыми лицами будущих взяточников бежали на занятия.

«Понял?» — спросил Алиш.

Алиш меня любил со школы. Я давал ему списывать, хотя сам был троечником. Теперь, когда все одноклассники отвалились, как засохшая зубная паста, Алиш остался единственным другом.

Правда, для меня и этого слишком много. В детстве мне все внушали, почти гипнозом, что нужно дружить. Почему? Никто не объяснил, для чего это нужно. Для того, чтобы попить иногда вместе пиво, дружить, по-моему, не обязательно. Или эти прокуренные посиделки с лужами возле бутылок и улетающими куда-то пакетиками от сухариков и есть дружба? Может быть. Надо же как-то обозначить это размякшее состояние, которое между мужчиной и женщиной заканчивается постелью, а между мужчиной и мужчиной — еще одной бутылкой.

Я смотрю на Алиша. Хочется спросить, есть ли у него женщина.

Алиш сочно хлопнул меня по спине и ушел. Я остался один с песнями.


Ближе к вечеру я начинаю глохнуть. Наплыв подростков. «А-ы-у-ээээ!!!», лезут губами в микрофон мои пубертатные соловьи. Большим спросом пользуются песни про безответную любовь.

Тогда приходит Алиш и сменяет меня.

Я ухожу неохотно: самое хлебное время, вечер. Вечером основная масса моих клиентов выплескивается на Бродвей поесть, попить, влюбиться. И прокричать свои «а-ы-у-эээ» в тяжелое, как нестираный халат, ташкентское небо.

У Алиша есть женщина. Она старше его на четыре года, у нее пацан от первого брака. Алиш любит детей, но с этим пацаном ему приходится быть строгим. Почему? Чтобы он ко мне не привыкал, говорит Алиш. Если он ко мне привыкнет, ему потом будет тяжело. Когда — «потом»? Когда я ее оставлю.

«Я ведь ее оставлю, — говорит Алекс, пересчитывая выручку. — Она русская, старше меня и с ребенком. Родители узнают — убьют. А зачем мне эти проблемы?»

Я хочу рассказать ему о Гуле, но подходит стайка вечерних клиентов и заказывает песню Чебурашки.

Я иду по Бродвею и для чего-то покупаю презерватив. Я такой же идиот, как и все. Вслед мне несутся вопли Чебурашки.

Внезапно мной овладевает страх смерти.

Холодеют руки.

Нет, только не сейчас. Только не на Броде. Только не под Чебурашку. Только не с презервативом в кармане.

Я покупаю пиво.

Пиво на Броде дорогое и кислое. Я его сознательно покупаю. Напиток Вечной Тупости. Тупость помогает растворить страх в желтой жиже с всплывающими пузырьками.

У входа в метро мне вдруг становится жалко женщину, с которой живет Алиш. Жалко ее ребенка. Жалко себя. Жалко милиционера, который плюет на асфальт. Жалко асфальт в серебряной чешуе плевков. Жалко нищенку, которой я сейчас не подам, потому что никогда не подаю нищим.

Я вхожу в метро.

Ненавижу слово пацан. После него язык и нёбо в мелких царапинах.

Горьковатый ветер метро треплет отросшие волосы, напоминая, что пора стричься.

Останавливаюсь возле старика. Он стоит возле мраморной стены и перебирает четки. Ладонь для подаяний качается, как лодка для переправы в царство мертвых.

«У меня нет мелких денег, — говорю, глотая пиво. — Только презерватив».

И кладу ему на ладонь пакетик.

Старик, продолжая перебирать четки, подносит пакетик к глазам и по слогам читает надпись и инструкцию.