Дети, как желуди, падают с древа — родословного древа, и если мы хотим знать, что вырастет из маленького зернышка, надо лишь поднять голову и взглянуть на дерево, с которого оно упало, отыскать глазами тот отросток, с которого семечко сорвалось, затем ветку, на которой держится этот отросток, наконец, — ствол, спуститься вниз по стволу до самых корней и посмотреть, какая почва питала это дерево.
...Дети не приходят «ниоткуда», как говорит нам один поэт, напротив, дети — это порождение всего человечества. С каждым ребенком время как бы подводит итоги прошлому и открывает свою новую страницу.
Он помнил, что дальней дорогой всегда шагал, крепко держась за добрые руки. Левая — большая, жесткая, теплая. Правая — потоньше и помягче, тоже теплая. Да и шел ли он тогда? Поджав ноги, взлетал над землей. Над пылью, грязью, над травой и серым асфальтом. А зимой проносился над ледяными языками замерзших луж.
Позже ему уже не удавалось парить над землей. Потому что держался он только за одну руку. Мог, конечно, еще подскакивать и подпрыгивать, но его торопили, тянули — он успевал лишь бежать.
А вскоре его уже никто не держал. Он брел сам по себе. И волен был идти любой дорогой...
На четвертом обыске
— Папа, а у преступников есть дети?
— Есть, сынок...
Сначала он прижался лицом к решетке перил. И в причудливых завитках чугуна проглянула тугая щека, над щекой заблестел глаз. Но на ближней лестничной площадке уже никого не оказалось. Только где-то внизу удалялись шаги. И среди них — шаги отца.
Тогда, цепляясь за решетку, он встал на носки, подтянулся, и из-за перил показалась пушистая макушка. Наступив ногой на перекладину, мальчуган все же поднялся над перилами и, рискуя свалиться в бездну, перегнулся, почти свесился. Группа людей заворачивала уже на второй этаж. Разглядев отца, мальчик закричал:
— Папочка! Папочка! Ты скоро придешь?!
Но отец не ответил. Даже не повернул головы. Будто не слышал. Теперь мальчик видел лишь его затылок и плечи. Отец уходил.
Малыш снова закричал. Звонко, на все шесть этажей. Казалось, крик, ударившись о заплеванный пол подъезда, полетел вверх и забился о грязные, битые стекла потолка (такие потолки еще сохранились в старинных домах). Чистый крик ребенка. Но крик без слез и отчаяния. Мальчик всего лишь требовал ответа, когда вернется отец.
А тот и сам не знал, когда. Во всяком случае, не вечером. И не завтра. И не через месяц. Да и не в ближайшие годы.
Тремя ступеньками выше спускался следователь. И в его уши бился этот вопрос. Но и он не назвал бы точно срок разлуки.
И не в этом незнании заключалась тягость молчания. А в том, что взрослые мерили годами, малыш же — часами. Он и спрашивал о часах. В этом разрыве понятий и была трагедия.
Постичь ли пятилетнему значение преступления, следствия, суда? Необходимость наказания? Как уяснить, что отец не только не может, но и не должен вернуться сегодня вечером? И завтра. И через месяц. Даже в ближайшие годы.
Пока мальчика кольнула только обида. Отец не ответил ему. За что же он рассердился? Разве сын не сделал так, как ему приказали? А если нет, то почему не подсказали? Ни папа, ни бабушка. Оба промолчали, отвернулись, когда к нему подошел тот высокий... следователь... Что значит «следователь»? И почему им подчинялись все? Даже папа. Они вели себя, как хозяева, что было крайне необычно. Без спроса брали любые вещи, а посмотрев, даже клали не туда, где взяли. Сам он ничего из вещей взрослых не брал без спроса...
Хлопнула дверь. Теперь на лестнице осталась только тишина. Да ребенок. На самой верхней площадке...
Случалось, отец подвозил Сережу из садика на служебной машине. А сам — дальше, на задание. Конечно, мальчик занимал место рядом с водителем. И тот не для быстроты, а ради соседа изредка включал сирену. Она выла на всю улицу. Расступались машины. Разбегались пешеходы. А малыш, сжав губы, гордо сидел столбиком, смотрел вперед немигающим взглядом и всем своим пятилетним существом старался скрыть счастье. Хлопнув дверцей, он один шагал через двор к своему подъезду. Сам ростом с колесо машины.
...В тот день мы провели семь обысков. В эту квартиру вошли днем, когда бабушка только что привела внука с прогулки и раздевала.
В коридоре стало людно. Мальчик сразу пробился к отцу сквозь толпу, пополз по нему и, крепко обвив руками его шею, угнездился наверху. «Любит отца», — подумал я. Тогда я еще не знал, что, кроме любви, была и тоска. В последнее время отец не часто заглядывал сюда. В семье начинался разлад.
Следователей мальчик принял за знакомых отца. И вежливо сказал сверху:
— Здравствуйте.
— Здравствуй, — ответил я за всех.
Отец бережно, но быстро расцепил руки сына, опустил его на пол и предупредил тещу:
— Они ко мне. С обыском.
Женщина не выразила явной растерянности, не ахнула, не всплеснула руками, хотя визит следователей был неожиданным. Во всяком случае, так казалось нам. Не всякий делится с близкими сокровенными тайнами, тем более преступными. И самому спокойнее. И людей щадит. Но живущие рядом если не догадываются, то предчувствуют что-то. Как растения или птицы — непогоду. В каждом из нас есть такой барометр. Сколько раз восклицают перед следователем: «Кто бы мог подумать? Ни за что не поверю!» Оглянись, вспомни, подумай — поверишь.
И лишь детей такая неожиданность бьет наотмашь. Но боль от удара наступает не сразу. Боль будет приходить постепенно, нарастая. И только с годами ребенок поймет, откуда она.
Можно поручить обыск инспектору. Все можно поручить кому-то. Но будешь ли уверен, что все сделано, как надо? Обыск — важное следственное действие. Цель — найти улики. А хочешь, чтобы не уплыли, ищи лучше сам. Это не означает недоверия к товарищам. Просто тому, кто ведет следствие, все виднее.
На обыски со мной поехал следователь Юрий Гаврилов. В порядке взаимной выручки. Сегодня мне поможет коллега. Завтра я ему. Так у нас заведено.
Юрий неторопливо, по часовой стрелке, обходит комнату. Осматривает шкаф, роется в белье, проверяет карманы одежды. Переходит к письменному столу. У стола задержался подольше. Выдвигает ящики, выгребает содержимое. Просматривает. Задвигает. От стола — к тумбочке. Потом к комоду. Ковыряется в шкатулках, снимает крышки с каких-то допотопных банок фирм «Эйнем» и «Моссельпром». Высыпает их содержимое. Разглядывает записочки, рецепты, письма. Читает, поводя у самого текста своим тонким носом. Заинтересуется чем-то — передает мне. Гаврилов близорук, но очки не признает. Пижонит. Не бережет глаза, а жаль. Они у Юрия красивые. Зеленовато-голубоватые, глубоко посажены под черные дуги бровей.
Рост позволяет Гаврилову свободно достать со шкафа и буфета задвинутые наверх коробки, хотя мебель старинная, высокая. Снимает бережно, стараясь не стряхнуть пыль на черный глянец прически. Ставит рядом, просит у хозяев тряпку. Убедившись, что в коробках нет ничего интересного для дела, легко и быстро, как складной метр, опускается на пол. И вывозит из-под кровати тяжелый чемодан. Просит ключик. Он всегда вежлив, корректен. Если нужно, распорет диван, отдерет обои, вскроет дубовый паркет, вывернет дверные ручки, — а хозяева вроде не в обиде. Словно давно собирались делать ремонт мебели и квартиры, только руки не доходили для такой подготовки. С Гавриловым работать надежно. Ничего не упустит.
За его движениями с интересом наблюдают понятые. Они сидят рядком на сдвинутых стульях — счетовод и паспортистка из ЖЭКа, перешептываются.
Еще зорче за Гавриловым следит старуха. Что не мешает ей, с нашего разрешения, изредка удаляться на кухню. Хотя во время обыска хождения нежелательны, отказать ей неловко: готовит обед.
Ее зять сидит у стола, как говорится, с отсутствующим взглядом. Ушел в себя, в думы. Все вдруг оказалось непрочным, зыбким. Вчера еще старший инженер лаборатории, правда, без диплома, практик. С утра — подозреваемый. Кто завтра?.. Ему начинало казаться, что он сам, по своей воле влез в длинную черную трубу, из которой нет выхода, и скользит куда-то вниз, не за что зацепиться.
У туалетного столика матери — она на работе — на невысокий пуфик забрался мальчик. Когда он успел? Но сел — как прилип. Положил ладошки на коленки, приподнял мордашку и неотрывно смотрит на нас. Не с обычным детским любопытством, а сосредоточенно. Будто одному ему вдруг стало ясно, зачем пришли следователи, и от него одного зависит исход их вторжения. Такой притихший, но активный участник обыска.
Присутствие ребенка совсем ни к чему. Пусть уж старуха уйдет на кухню, прихватив мальчика.
— Мамаша, — обращаюсь к ней, — ладно уж, идите с мальчиком на кухню. Нечего ему здесь делать.
Однако она не торопится. Малыш смотрит на отца, как бы спрашивая его совета. Но тот не реагирует. Отвечает мамаша:
— Ничего. Пусть сидит.
Пусть так пусть, в конце концов их ребенок. Должно быть, рад, что остался. Но, заглянув в лицо его, особой радости не отметил. Так же серьезен.
У нас дело шло к финишу. Не блестящему: пока ничего не обнаружили. А ведь это четвертая квартира. Мы с Гавриловым обыскиваем вторую. Одну из главных. Еще на двух побывали товарищи. Кое-что успели изъять, но не существенное. То ли перепрятано, то ли уничтожено.
Гаврилов попросил старуху встать с кушетки.
Она встала, и он отодвинул кушетку от стены. Нагнулся и вдруг огласил комнату радостным возгласом:
— Нашел!
Отложив какое-то письмо, я пошел к Гаврилову за кушетку. Приподнялись, оживились понятые. Насторожился подозреваемый. Испугалась старуха.
— Ну-ну, покажи, — попросил нарочито спокойно. Находка должна выглядеть не случайным, а естественным результатом поиска.
— Подожди, пыль сотру, — томил меня Юрий, и наконец я увидел в его руке... игрушечный танк: шутка Гаврилова.
Танк невредимый, новенький. У мальчугана, который был весь любопытство, радостно заблестели глазенки. Еще бы, игрушка была потеряна безнадежно — и вдруг нашлась. Это как новый подарок.
Мальчуган спрыгнул с пуфика, стремясь к находке. И вдруг словно за что-то зацепился. И сел, обернувшись к отцу. Радость погасла, сменившись немым вопросом. О чем? Разве нельзя ребенку забрать свою игрушку? Так возвращаются на место еще не достаточно выдрессированные щенки, вспомнив запрет — не брать кусок от чужого.
Чего же мальчуган испугался? И вообще будто подменили его. Совсем не тот звонкий паренек, который встретил нас в коридоре. Не понравилось мне это. Но от замечаний воздержался. Лишь внимательно посмотрел на отца, стараясь понять причину запрета. Непонятно.
Гаврилов протянул танк мальчику и, когда тот взял, спросил:
— Чего ты испугался? Танк-то твой.
Малыш кивнул головой.
«Занятно», — подумал я и попросил:
— Дай-ка мне его на минутку.
Мальчик неохотно возвратил игрушку.
— Отдам, не бойся.
Игрушка простенькая, без завода, пустая внутри. Я повертел ее, потряс для верности, вернул малышу, невольно пожав плечами.
— Покатай его, покатай, — посоветовал, — наверно, он и стреляет?
— Конечно, стреляет, — подтвердил мальчик.
Он соскользнул с пуфика, крепко надавил на танк и резко прокатил. Танк затарахтел, а из-под тоненького стволика искрами забил огонь. Нехитрое устройство с кремнем.
Мальчик дважды провел танком по полу, оживляя комнату треском игрушечного боя. Видно, ему хотелось вдоволь наиграться вновь обретенной игрушкой, но он почему-то прекратил игру. И снова залез на пуфик. Кто успел отдать ему странное приказание: сидеть и молчать?
— Играй, малыш, играй. Ты нам не мешаешь.
И мальчуган снова посмотрел на отца, растерянно ожидая и его разрешения. Не отрываясь, смотрел и я. Ждали оба. Но не дождались.
«А почему, собственно, ему нельзя поиграть танком?» — подумал я.
Но объяснил Гаврилов:
— У танка кончились боеприпасы. Верно?
Малыш не подтвердил. Отец же повернулся к окну, нахмурив белесые брови. «До ваших ли игр мне?» — говорило его движение.
Тут вмешалась бабушка:
— Ничего. Потерпит. Уйдут люди — и наиграется... Сиди, сиди, не мешай.
Гаврилов завершил свой круг.
— Кажется, всё, — сказал он, захлопнув ящики туалетного столика. И огляделся. — Да, вот стульчики еще проверим.
Начал с кресла. Попробовал покрутить ножки. Как влитые. Потыкал пальцем в пухлую обивку. Поковырял кнопки. Осмотрел днище. Поставил.
Взял мягкий стул. Проделал ту же процедуру. Признаков тайника не обнаружил.
Гаврилов играл стульями, а я смотрел на ребенка. Мальчуган неотрывно следил за тем, что делал Гаврилов. И очень напряженно. Даже опустил руку с танком. К счастью, было всего четыре стула. Но чем меньше оставалось, тем сильнее напрягался мальчик.
Старуха поджала губы, а ее темно-вишневые зрачки, как пауки на красной паутине белков, поползли вниз, к полу. Но не искали что-то, а прятались. Безучастность зятя стала заметней. Активная безучастность. Наигранная.
Я тоже посмотрел в окно. Как и он. Виднелась плоская крыша дома напротив и голубятня на ней. Сквозь сетку белели голуби.
Остался один стул. Гаврилов перевернул его небрежно, осмотрел, поставил. Пальцы ребенка вцепились в обивку пуфика.
— Ну что же, — сказал я, — вот теперь, кажется, всё. Будем писать протокол.
А сам, доставая бланки, смотрел на мальчика. Но тот опустил голову. Страусята, например, подражая взрослым, накрываются крылом.
Старуха вздохнула, встала, засуетилась.
— Сейчас я дам вам чернила.
— Спасибо, мы не пишем чернилами.
— Ах, забыл, — сказал Гаврилов, — надо еще и это посмотреть.
И направился к мальчику. Малыш метнулся взором к отцу. К бабке. Снова к отцу. Так мечется затравленный волчонок.
Когда они вместе шагали по улице, Костик всегда просил отца держать руку покрепче. Чуть рука ослабнет — тут же напоминал:
— Папа, держи крепче!
Такая у него привычка.
— Постой, — остановил я Гаврилова. И подошел к мужчине. Сдерживая зло, приказал: — Возьмите ребенка!
Он понял меня. Он должен был понять еще тогда, когда мой коллега сыграл шутку с танком. Только я не понимал, зачем он и его теща продолжали мучить ребенка. И себя выдали с головой. Понять бы и прекратить.
Он в тон мне ответил:
— Хозяева здесь вы!
И без того невыразительное его лицо слиняло совсем. Только на скулы вышли пятна. Как от пощечин.
— Возьмите ребенка, он же по вашему приказу... Или вашему?! А?! — быстро обернувшись, в упор спросил я старуху.
Наверно, это было безжалостно. Не к ним. По отношению к маленькому растерянному человечку. Он все еще метался безмолвным взглядом от взрослого к взрослому в этой отнюдь не детской игре. Не понимая наших намерений и умоляя отменить приказ «Не слезать!». И отпустить его к своим, детским играм.
И тут закричал Гаврилов. Так, что вздрогнули все. Кроме совершенно сбитых с толку понятых.
— Смотри! — он обращался только к малышу. — Голуби! Как красиво!
В самом деле, двое парней открыли загон, и тот, что поменьше, одного за другим выпускал голубей. Словно большими пригоршнями выплескивал молоко. Другой, долговязый, утопив два пальца во рту, отчаянно свистел. Потом стал сильно бить в ладоши. Голуби взмывали в синеву, как крылатые куски снега.
И Гаврилов подхватил малыша. Да мальчик и сам вскочил, не обманутый, а привлеченный красотой, но окно было для него слишком высоко. А ведь он к тому же был словно прикован к этому проклятому пуфику.
Юрий поднял ребенка высоко над головой, сам высокий и красивый, и поднес к окну. Молодец, Юрка! Продолжая увлеченно и громко восторгаться, будто это его хобби — гонять голубей:
— Смотри! Смотри!
Когда голуби поднялись совсем высоко, плавно качаясь серебристой россыпью, мальчик обернулся к нам и тоже закричал:
— Папа! Баба! Голуби!
Он совсем забыл о пуфике, на который его засадили отец с бабкой. За нашей спиной. Наверное, нас, взрослых, такие переходы настроения и наполняют уверенностью, что детские раны — просто болячки, они не мучительны и затягиваются сразу. Но гораздо позднее, через годы, они все же заноют. Как шрамы солдат-ветеранов.
Но папе с бабкой было не до мирных птичек. Они уныло глядели на то, что стало с их пуфиком. Точнее, лжепуфиком.
Его даже не пришлось разбирать. Собственно, пуфика и не было. Один чехольчик. Он валялся, как гладкая шкурка неведомого зверя. А вместо пружин, ножек, пакли или ваты (не знаю, чем обычно набивают пуфики) одна на другой лежали круглые металлические коробки. В таких хранят кинопленку.
Я попытался открыть одну.
— Что вы делаете? Вы же засветите пленку, — не выдержал инженер.
Спасибо ему. Не для того же мы ее искали, чтобы взять и засветить. Я потряс коробку. Похоже, пленка.
— И в этой?
— Да. И в тех двух.
Четыре коробки. Не много. Из похищенных километров.
— А в этих что? — я показал еще на две. Он смолчал.
На всякий случай я попросил Гаврилова накрыть меня чем-нибудь. Он навалил наши пальто. Когда не осталось ни щелочки, я снял крышку. Рука нащупала бумаги. И я стряхнул затемнение.
Вот и записи с денежными расчетами. Изрядные суммы. Напротив каждой — инициалы клиентов, перекупщиков. Адреса и номера телефонов. Очень нужные следствию записи. Ради чего и проводились обыски.
Последняя коробка заметно тяжелее. В ней что-то плотное, вроде — не пленка. Потряс. Глухой металлический стук. Интересно.
Гаврилов снова упрятал меня в темноту. Накрываясь, я увидел неподдельное, но спокойное любопытство мальчугана. Иные лица были у его отца и бабки.
Вылез на свет. Подозвал поближе понятых. И хозяев, конечно. Подошли все.
И опять не растерялась старуха. Не ахнула, не всплеснула руками. Стояла, поджав губы, скрестив руки на животе.
Пачку за пачкой я вынимал крупные денежные купюры. И укатанные в бумагу цилиндрики. Рвал упаковку. Мягко плыли, как пятна в жирном борще, оранжевые кружочки. Глаза у старухи стали рыжими, как брюхо дешевой селедки. Отразился желтый металл.
Деньги. Золото. Деньги. Сколько же надо их добыть — не заработать, а добыть любым путем, — чтобы могли заменить вот этот теплый, пушистый затылок? Чтобы заглушить тоску по цепким маленьким лапам, которые, когда ты приходишь усталый с работы, обвивают твою шею? И снимают усталость. С неизменным вопросом: «А что ты принес?» Вопросом, рожденным задолго до появления человека. Его задают родителям галчата и зайчата, мальчишки и девчонки, вся та теплая беспокойная мелочь, которая нуждается в корме, ласке и надежной защите. И которую преступно растить волчатами.
«Что ты принес, папа?»
А что принес ему ты? И неумело запрятал, прикрыв детским телом? Впрочем, не так уж неумело. Сразу не догадаешься.
Я заполнял протокол. Мальчик играл танком.
...Мы всё аккуратно пересчитали, записали, сложили. Огласили протокол. Дали всем подписать. Старший инженер подписал первым. Поставил небрежный росчерк. Мол, легко досталось, легко и отдаю. Театральный жест был, фальшивый.
Старуха спросила:
— А мне зачем?
Будто все это ее совсем не касалось. Но подписалась.
Молоденькая паспортистка, которой подобная сумма денег была в диковину, а о николаевских золотых знала лишь понаслышке, не скрывала изумления. Бухгалтер подписала документ с явным одобрением: в доход государства.
Мы встали и предложили подозреваемому одеться. Он оделся. Попросил тещу что-то передать жене. Наклонился к сыну. Прижал и поцеловал. И первым вышел из квартиры.
И округлившиеся светлые отцовские глаза мальчугана стали темнеть вопросом...
Но ему лишь будут читать отрывки писем из бесконечно долгой «командировки». И будет таять память о колючей, для него — самой доброй щеке.
...Мы вышли на улицу. Водитель разогревал мотор. Наверное, голубей вернули в загон. В ушах еще плескался крик малыша с самой верхней лестничной площадки...
Нам предстояло еще три обыска.
Спаситель
Сидеть бы ей да сидеть. От звонка до звонка, как говорят в ее окружении. Но всякий раз выходила за ворота колонии задолго до окончания срока.
Помогали не адвокаты с жалобами от ее имени. Не добросовестная работа — нормы выполняла спустя рукава. Не примерное поведение — за нарушение режима не раз попадала в штрафной изолятор. Она ничем не заслужила этой гуманной меры условно-досрочного освобождения. На волю помогал ей выходить Васька.
Не соучастник совершенных ею преступлений. Соучастники плевали на нее «с высокой колокольни», хотя она их не выдавала никогда. За каждого билась с «начальниками» — оперативниками и следователями до последней крошки совести. Даже когда они и «попадались» первыми и тянули ее за собой. Она не узнавала их при опознаниях личности, хотя, доведись, разыскала бы в толпе. Она отпиралась на очных ставках, нагло заявляя следователю, что сидящий перед ней человек себя оговаривает и ее топит. Когда же припирали доказательствами и врать уже не имело смысла, всю вину брала на себя.
Его она не скрывала от «начальников». Он значился во всех документах. Анкетах, протоколах, жалобах. И конечно, в обоснованиях каждого досрочного освобождения.
На волю ее выпускал Васька. Сынок. Освободитель.
В самый первый раз вывел, когда еще и сам-то ходить не умел, лежал на ее руках. В пеленках, казенном одеяльце и собранных подружками платках. Нехитром приданом колонии.
Он там и родился. Но первые шаги сделал на воле.
Никто их не заметил, его первых шагов. Кроме кошки. Вчера еще ползал по холодному, грязному полу. От печки к лавке, от чугуна к ведру. А сегодня взял и шагнул.
Впереди не ждали теплые, надежные руки. Зовущие. Готовые вовремя предупредить падение, подхватить, не дать разбиться. Васька таких рук не знал. Мать, угодя под очередное следствие, сплавила его своей сестре. А та не дома сидела, работала и, уходя, оставляла на кошку. Верную няньку. Свои ребятишки уже ходили в школу.
Шагнул. Еще шагнул. И упал.
Он заплакал не громко. Не умел громко плакать, впадать в рев, как другие. Которые не столько слезами, сколько щедрым криком берут свое. Он знал: заревет — еще добавят. Отучили.
Подошла кошка. Мягкое, теплое, пушистое, живое существо. Потерлась боком, помяукала.
...Его привезли в час, когда в детских садах разгораются самые веселые игры, когда в театрах для юных зрителей поднимают занавес, а матери кричат с балконов детишкам, что скоро обед. Привезли в детское учреждение, предназначенное для приема, отбора и дальнейшего определения маленьких бродяжек, правонарушителей и просто одиноких детей, у которых нет родных.
Учреждение это располагалось в бывшем монастыре. И трудно было представить, что за тяжелыми крепостными стенами бегают ребятишки. Играют, смеются и, насколько допустимо в учреждениях такого рода, шалят. Между тем их там совсем недурно кормят, купают, настойчиво учат грамоте и даже позволяют пошалить. Но, как и в любом самом светлом и радостном, мудро устроенном учреждении для детей, ничто не в состоянии заменить родительскую ласку.
В приемной сидел следователь. Он прибыл забрать на допрос разбитного подростка, достаточно взрослого, чтобы отвечать за свои поступки перед законом. Этот парень участвовал в серии дерзких и весьма квалифицированных квартирных краж. И несмотря на возраст, являлся главарем довольно опасной шайки совершеннолетних.
Следователя не мучила мысль о несоответствии архитектуры учреждения его назначению. Он думал о первой встрече с подследственным, о том, как лучше вступить с ним в нужный контакт. Он знал, что парень, за которым он приехал, заткнет за пояс любого взрослого и уж за себя-то постоит.
Отворилась дверь с улицы, и в приемную вошли двое: мальчик лет пяти и нестарая женщина. Мальчик то ли споткнулся, то ли его сильно подтолкнули — он как-то сразу подался вперед. Но тут же отпрянул. И прижался спиной к женщине. И с этого момента все внимание следователя приковалось к ребенку.
Женщина оттолкнула мальчика и подошла к окошку. Но ребенок снова припал к ней, цепляясь за полу длинного черного плюшевого жакета.
Женщина просунула в окошко бумаги и на какой-то вопрос или замечание ответила торопливо:
— Да, да, со мной.
А мальчик тянул за жакет, отвлекал, и женщина, резко обернувшись к нему, раздраженно прикрикнула:
— Ну что прилип? Поди сядь на лавку!
Он послушался. Встал у скамьи, взявшись за жесткий подлокотник. Ему, видимо, все время требовалось держаться за что-то. Неуверенные в себе маленькие всегда ищут какую-нибудь опору. Будь то рука отца, юбка матери, бабушкин фартук. Да и взрослым людям подчас не легко без опоры.
В приемной не было холодно. Топили. Но ребенок дрожал. Вероятно, еще не согрелся. Стояла глубокая осень, подмораживало. А одели его, если это можно назвать одеждой, явно не по сезону. И вообще так одевать ребенка жестоко. Дети не хуже взрослых замечают тех, кто одет слишком хорошо или слишком плохо. Они не входят в причины и беспощадны в оценках, насмешливы.
На голове — пилотка, налезавшая на уши, — память давней военной поры. Лихой головной убор износился и выгорел так, что свисавшие из-под него льняные косицы казались бахромой.
Пальто заменяла заношенная до дыр женская кофта линялых голубовато-розовых тонов. Вытянутые продранные локти, обтрепанные подвернутые рукава. Видно, для тепла мальчуган подпоясался ремешком, но холод проникал к его тельцу и сквозь прорехи и через воротник — ошейник, обнажавший ключицы, отчего грязноватая шейка казалась еще тоньше. И личико тех же оттенков, что и кофта. Короткие залатанные штанишки, сморщенные чулки, разбитые сандалии.
Женщина расстегнула жакет и размотала пушистый серый платок. Ей было жарко. Села. Каждый сам по себе.
— Где вы его подобрали? — не выдержав, спросил следователь.
Женщина хмыкнула:
— Подобрала?.. А и верно, подобрала. — Помолчав, добавила: — Мать подкинула.
— Мать?
— Кто же?.. Сама в тюрьму угодила, а мальчишку мне сбагрила... Ей-то что? Харчи казенные, на всем готовом. А каково мне?
— Почему же именно вам... сбагрила?
Женщина вздохнула.
— Сестра...
— Ага, — произнес следователь. Сказал догадливо: — Значит, племянник.
— Племянник, — подтвердила она. — Наградил господь родными.
— Значит, сдавать привели?
— Привела. А зачем мне он? Своих трое. Сама на работе. Случись что... Она же, змея, извините за выражение, в третий раз садится. И хоть бы что. Одно звание, мать. Нешто матери относятся так?
— А тетки? — вырвалось у следователя. Но тон его был спокойный, равнодушный. Он привык таким тоном задавать любые вопросы, подавляя эмоции, маскируя мысль. И женщина не насторожилась, пропустила упрек. А ему уже не хотелось говорить с ней. Все понятно. Помолчав, он обратился к ребенку:
— Как тебя зовут, малыш?
Мальчик вскинул на него глаза, голубые, как деревенское небо. Не часто у него спрашивали имя и впервые назвали малышом. А ведь малыш.
«Как же это подло, — подумал следователь, — заставлять такие вот крошечные существа, абсолютно ни в чем не повинные, платить за ошибки, грехи, невоздержанность взрослых».
— Вася, — ответил мальчик тихо. И привычно вытер остренький носик рукавом. Оттаял в тепле. Но сам как сосулька. Его продолжала бить дрожь. Смесь холода и страха. Пришло то самое, чего так страшился. Давно и больше всего. Его — «сдавали».
Тетка все время грозилась «сдать». За любую провинность. За шалости его двоюродных братьев — ее детей. Просто так, под горячую руку, от скверного настроения. Но тычки, подзатыльники, попреки — это все изведанное, привычное. «Сдать» же влекло за собой нечто таинственное, жуткое.
Беду он почуял еще утром. Когда его не в пример хорошо покормили. А после велели одеться. И идти. Он впервые заупрямился:
— Не хочу. — И впервые не получил за возражение затрещину.
— Пойдем, пойдем, дурачок, — сказали ему ласково, что еще больше насторожило. Таким тоном приманивают злые люди собаку, чтобы ударить.
Пошел. И хотя не сопротивлялся, ни дома, ни здесь — в приемной, но все же упрямился. Хватался за дверные ручки, за перила. За человека, которому был совершенно не нужен.
Но он все-таки был нужен. Не чужому, а самому близкому по естеству человеку — матери. Хотя и не ведал всей своей нужности, значимости, можно сказать, цены. И хорошо, что не ведал. Ибо нуждались в нем не той материнской нуждой, от которой щемит сердце и слезы текут по ночам, если оторвана от ребенка. А имели в нем редкую по кощунственности, чисто практическую потребность. И необязательно, чтобы всегда был близко. И вообще не важно — где. Подкинут ли дальним родственникам или определен в ближайший детдом. Но обязательно живой. С подходящим для амнистии возрастом.
Не мать, а «мамка» она была. Названная так не ребенком своим, а теми, кто с ней вместе «тянул срок». Так кличут они заключенных женщин, которых освобождают из-за наличия маленьких детей.
— Мать-то он видел? Помнит? — спросил следователь как можно тише, шепотом, чтобы не услышал ребенок.
— Мать-то? Как же, видел, — не таясь, громко отозвалась тетка. — Да не больно вспоминает.
Взрослые невольно обернулись к мальчику. А он и не слушал их. Он глядел на дверь, окованную железом, и нервно крутил кончик своего ремешка.
Помнил ли он мать?
Ее наезды, как набеги, походили один на другой. Она появлялась внезапно и шумно. Если сразу различала Ваську среди других ребятишек, хватала и, пугая, начинала истерично причитать. Ее завывания вызывали сочувствие у случайных зрителей, и даже у сестры выбивали слезу. Но успокаивалась так же внезапно, как и заводила этот фальшивый ритуал. Словно внутри ее срабатывала до конца специально на такие случаи поставленная пружина. И тут же забывала о предмете рыданий.
Чуток погостив, уезжала. Возвращаясь, привозила какие-то вещи, не подходившие по размеру и фасону ни ей самой, ни сестре, ни ребятам. Часто ношеные. Тряпки дарила сестре. А та ворчала, но брала. Продавала соседям. Те в общем-то догадывались об их происхождении, но вопросами не донимали, благо по дешевке. Пользовались.
Потом начиналась гульба. Гуляла не одна, с компанией. Подпив, спохватывалась о сыне, особенно когда попадался на глаза, и, притягивая мальчика к себе, кричала, растравляясь:
— Спаситель ты мой! Несчастненький! Родненький!
Сползали по щеке волосы, текли слезы, она запивала их водкой, со стуком отставляла стакан, тыкалась лицом в ладони, крутила головой, будто голова отвинтилась от шеи и хотелось ее насадить покрепче. А «спаситель» не чаял как вырваться из пьяных объятий незнакомой женщины, от которой несло гадким запахом.
Однажды, разочарованная его естественным отвращением, она отбросила мальчика от себя, заорала:
— У-у, паразит! Родную мать не признает! — И к сестре: — Отучила, сестрица! От родной матери! Подлая!
Упреки натолкнулись на поток встречных. Полилась брань, матерщина. Слов оказалось мало, пошли в ход руки. Метались клубком разъяренные сестры, истошно вопили теткины дети, что-то билось, звенело, ломалось. Потом мать куда-то убежала. И тетка обрушилась на Ваську.
...Открылась железная дверь. Вышла женщина в форме защитного цвета.
— Кто с мальчиком? — спросила она спокойно.
— Я, — засуетилась тетка.
— Давайте его, — сказала коротко женщина.
Но малыш рванулся к тетке, к которой привык и кроме которой никого не знал и никого не хотел знать.
Да и откуда ему было знать, что пойти с этой женщиной в форме для него самое лучшее. Что в детском доме, куда его вскоре переведут, окажется поразительно светло, чисто, весело, сытно. Что там с него сорвут эти поганые чужие обноски и оденут во все новое и красивое. Что там о нем будут думать, заботиться и даже ласкать, укладывая на ночь. Откуда ему было знать, что пройдет совсем немного времени и он с еще большей силой и отчаянием будет цепляться и прятаться не за тетку, а за Елизавету Васильевну, воспитательницу, когда за ним вдруг нагрянет «мамка». И Елизавета Васильевна, добрая и сдержанная женщина, многое повидавшая за свою работу, не выдержит, встанет между ними — сыном и матерью. И не отдаст его.
И начнется тяжба, о которой мальчик и знать не будет. И «мамка» почти добьется своего, отсудит. Останется только прийти за ним с исполнительным листом, но она снова исчезнет. Потому что, кроме исступленной неправомерной тяжбы из-за совершенно чуждого ей, но очень ценного маленького человечка, еще, по совместительству, будет забираться в чужие квартиры. И попадется. А человечек, не ведая всего этого, будет рад, что остался с приятелями, с Елизаветой Васильевной.
...Мальчик схватился за подлокотник. А тетка его отрывала. Женщина в зеленом не вмешивалась. И хотя она привыкла к подобным сценам, у нее щемило сердце, но ничем не могла им помочь. Женщина не хотела, а ребенку чем поможешь...
А в это время во всех дворах и садах играли, шумели дети. Казалось, их звонкий смех стучался в тяжелую дверь комнаты со сводчатыми стенами. И заглушал крик Васьки. Казалось, что в мире нет подобных криков и такого горя. Когда кругом столько счастливых детских лиц.
Ребенка отдирали от тяжелой скамьи и тащили к железной двери. И это если не видеть, то обязательно надо знать, чтобы никогда не врывались во всеобщее детское счастье крики несчастных детей.
Ваську все же оторвали от последней опоры, и его ручонку перехватила женщина в форме. Что таилось в ее руке? Какая сила или мягкость? Он притих, подчинился, пошел. Но когда за ним закрылась дверь, опомнился и снова стал колотить в нее ногами и руками. Удары были слабые, глухие, как сама дверь.
Следователь остро почувствовал свое бессилие и то, что не только эта злая тетка и равнодушная мать, но и сам он в чем-то виноват перед ребенком.
Дверь снова открылась. На этот раз позвали следователя. В узком коридорчике он снова увидел мальчика. Тот перестал плакать, но продолжал упорно стучать грязным кулачком в дверь. Ему не мешали.
— Ну что шумишь? Что колотишь?! — прикрикнул на него возникший в коридоре подросток. И, сменив гнев на милость, потрепал мальчика по затылку, сдвинув пилотку на глаза. — Ничего, брат, привыкай.
И в темных, плутоватых глазах парня мелькнул лучик жалости. Вот этим лучиком, пока не погас, пока еще тлеет в сознании юного подследственного, следователь и попытается разжечь огонек их контакта.
...Прошел месяц или два. Следователю поручили новое дело.
Конвоир ввел подследственную. Перед следователем села опрятно одетая женщина. Попросила закурить. Затягиваясь сигаретой, внимательно слушала, обстоятельно отвечала. Привлекали ее за мошенничество. Вину доказали, и она не отпиралась. Потом задала вопрос:
— Гражданин следователь, что слышно об амнистии? В камере поговаривают...
Следователь относительно амнистии ничего не слышал. Лишь пожал плечами в ответ.
— Будет амнистия, — убежденно сказала обвиняемая. И даже подмигнула, улыбнувшись. Мол, сам небось знает, а сказать не хочет. — У меня ведь сынок есть, малолеток... Вам, должно быть, известно из анкетных данных.
— Где же он?
— Где?.. Вы же знаете, что я гастролировала. Разъезжала по городам. Сегодня здесь, завтра там. С собой не потащишь. Трудно сказать, где он сейчас. Оставила у сестры. Да она куда-то смоталась. Запишите, пожалуйста, ее старый адрес, справьтесь. Между прочим, у меня нет ходатайств. Это — единственное.
— Разыщем. Я знаю его имя, — сказал следователь.
Она удивленно подняла брови. Насторожилась.
— Его зовут Васей. Верно?
— Нет, гражданин следователь, ошиблись. Его зовут Игорек...
Яблоки
Когда она открыла дверь и встала на пороге, ему тут же захотелось сказать, что он ошибся квартирой, извиниться и уйти.
Он разглядел ее сразу и всю: светлый, без единой морщинки лоб, глаза; на их голубую краску чуть брызнули черной; волосы, темные у висков и пшеничные в косе, перекинутой на грудь. И коричневую фигурку в хрупкой оправе воротничка и манжет.
Уже по-взрослому красивая, но совсем еще подросток. Пятнадцатилетний, аккуратный, чистенький. Который успел рано встать, умыться, причесаться, позавтракать, собрать книжки и тетрадки, чтобы идти в школу. Но ему помешали...
В папке у следователя лежало постановление на обыск. И он обязан был произвести его. Тем более что сам настаивал у прокурора.
Она отступила назад, наверное поняла, с какой целью они пришли в ее дом, и хотя было утро и во все окна врывалось солнце, зачем-то щелкнула выключателем. И желтая вода электричества смыла все ее краски.
— Мамы нет дома, — сказала она, заметно побледнев, — а мне надо в школу.
— Я знаю, — сказал следователь. Он знал, что матери нет дома. А ей пора в школу. И все же спросил с тайной надеждой, что ее кто-нибудь заменит при этой процедуре: — И никого из взрослых?
Она отрицательно качнула головой.
Полгода назад, таким же ранним утром, она тоже торопилась в школу... Маргарита Александровна объявила, что сегодня у них сочинение на тему «Памятный день в твоей жизни». Наташа смотрела на учительницу отрешенно, смотрела, будто не понимая ясного, простого задания. Считанные секунды. И упала на скрещенные руки. И класс услышал плач. Она плакала все сильнее, отчаяннее. Не стесняясь, не сдерживая прорвавшихся наконец рыданий, которые, как и этот самый памятный и самый жуткий день в ее жизни, носила в себе все три дня.
А тот день начался мирно. Холодный и очень светлый. С синим небом, с ломким стеклом луж, с хрустом бронзовых листьев.
Лежали учебники в папке. Выпита дымная чашка кофе с молоком. Они спорили с мамой, надевать ли под пальто теплую кофту. Наташе так хотелось почувствовать первый холодок ранней осени. Зябкий, но бодрый.
Раздался звонок у двери. Резкий, длинный, требовательный.
Наташа хотела встать и открыть, но ее опередила мать. Как резко изменилось лицо матери в это мгновение. Оно осталось в памяти и часто потом всплывало, будто проявляли фотографию, темное, перекошенное непонятным испугом.
— Я сама, — сказала мать нервно, — побудь в комнате. Не выходи. Я сама.
Кого боялась мама?
Звонок повторился еще. Настойчивей. Наташа осталась в комнате. Но дверь не открыли. Не слышалось голосов. Тишина.
Раздался третий звонок. Она не выдержала, вышла в коридор. Матери не было. Где же она? Наташа прошла на кухню, открыла чулан, заглянула в ванную, в туалет. А в это время звонили беспрерывно. Стали стучать. Видимо, были уверены, что в квартире есть люди.
Навесив цепочку, Наташа приоткрыла дверь. Много лиц. Она разглядела дворника, соседку с третьего этажа. Погоны милиции.
— Сейчас открою, — сказала, ничего не понимая.
Мужчина, который стоял ближе, в штатском, вошел первым и пояснил:
— Мы из милиции. — И спросил: — Вы одна?
— Нет, с мамой. — А сама гадала: «Где же она? Где?»
— Почему не открывали? — строго спросил он и, не дожидаясь ответа, прошел в комнату.
— Нет ее, — сказал он, вернувшись.
Они быстро осмотрели остальные помещения.
— Где мать? — спросил работник милиции.
Но в ответ лишь — растерянность.
— Это ее? — он указал на вешалку, где висело пальто.
— Да, мама ходит в этом... на работу, — удивление Наташи было искренним. — Здесь висело и новое, но его нет.
— В доме есть черный ход, — подсказал дворник.
— Что же вы молчали?! Покажите!
Наташа провела их на кухню и указала дверь на черный ход. Дверь оказалась не заперта. И обычно прикрывавшие ее куль с картошкой и ведро с тряпками были отодвинуты.
Милиционер, это был участковый, побежал вниз по лестнице. В штатском — инспектор ОБХСС — открыл окно и выглянул во двор. Обернувшись, сказал спокойно, будто ожидал того, что случилось:
— Сбежала.
И с досады поморщился.
— Как — сбежала?! — воскликнула Наташа. — Зачем?
Он еще раз провел кисточкой по щеке, оттянул толстыми пальцами кожу и, снимая пену с остатками волос, восхитился: «Прекрасные лезвия!»
Все было прекрасно. И «уилкинсоны» из валютного магазина, которые не брили, а ласкали, оставляя лицо гладким, как у младенца. И ванная. В никеле, голубом кафеле, с розовым ложем. Особенно теплая после балкона, где он только что делал зарядку. И прихожая, увешанная чучелами птиц и мордами зайцев — охотничьими трофеями. И желто-лиловая гостиная, она же спальня, столовая и кабинет, в собственного изготовления фотоснимках голых девиц, сувенирах и прочих безделушках. Вся его уютная однокомнатная кооперативная. И у подъезда «Москвич» цвета хлебной плесени.
И день. С ранним морозцем. Бирюзовый и ясный, как перспективы.
Лилась вода, и он не услышал, как вошла она. Открыла замок своим ключом. Символом ее равноправия здесь. И опустилась на стул в прихожей. Выйдя из ванной, он опешил:
— Надя?
— Я... Толя.
Когда-то, в первые дни их близости, случалось, она прибегала к нему и рано поутру. Не сюда. А в его бывшую комнатушку при кухне. Где ютился между любопытными соседками. Эти, как он называл, «заскоки» были приятной необходимостью. Но сейчас?
— Что?! — испуганно спросил он. И с нарастающим страхом ждал ответа, о котором уже догадывался.
— За мной пришли...
— Но зачем сюда?!
— Что сюда? — не поняла она.
— Зачем ты заявилась сюда?
Она не была ослеплена любовником до предела. Покопавшись в его душе, могла ждать и такого вопроса. И все же удар оказался неожиданным. Первый удар.
— А куда же мне идти, Толя? К кому?
Он думал в поглощавшей его панике: «Господи, не привела ли за собой хвост? Накроют у меня — все пропало».
Он ринулся через комнату на балкон, заглянул вниз. И стремительно назад, к двери. Приоткрыл осторожно, выглянул на площадку. Тихо. На цыпочках — к пролету. Никого. Вернулся в квартиру. Передохнув, спросил:
— А ты уверена, что за тобой не следили?
Надежда пожала плечами.
— Ну и что дальше? — спросил Анатолий.
— Нужны деньги... Вернуть и погасить... Вот и все.
Теперь он пожал плечами. Недоуменно. Хотя прекрасно понимал, что надо погашать.
— У меня денег нет.
— Я это знала... У тебя их никогда нет...
— Так чего же ты хочешь?! — вскричал он.
Иным людям очень необходимы встряски, разлуки и прочее для полного уяснения истинности чувств, ценности отношений. Но сейчас речь уже не шла о каких-то чувствах. С чувствами было покопчено раз и навсегда. Они спустились до ступеньки «элементарной порядочности». Но поскользнулись на ней.
А она-то считала его стеной. Опорой. Сильным мужчиной. Любитель горных лыж и лихой езды на автомобиле, туристских походов в сибирскую глушь, охотник и спиннингист, кино- и фотоумелец. Мастер на всё. Сейчас он линял, как плохоокрашенный забор под дождем.
— Но ты же обещал... Ты же говорил, что, если это произойдет, ты сделаешь все... Вывернемся...
Он молчал, убирая глаза.
Надежда резко поднялась, прошла в комнату и встала в центре. Огляделась. Будто пришла по обмену жилплощади.
— Кроме вот этих голых девиц и прочей чепухи, — сказала она, поведя пальцем, — тут все наполовину мое. Ты знаешь это. И там, у подъезда, машина. Такая же твоя, как и моя. И это ты знаешь.
Говорила и смотрела в упор. И его глаза, голубые, под рыжими кустиками бровей, густели смесью страха и злобы. Губы ее дрогнули.
— Да, да! Всё — на ту самую валюту!.. Которую я крала!.. Ради тебя... Толечка. — И поправилась, для объективности: — Ради нас.
— Стерва, — прошелестел он губами.
Надежда ухмыльнулась.
— Не обижаюсь. — И после паузы, которой стерла ухмылку: — Сейчас на другой квартире милиция обыскивает дочь. Вместо матери. А мать здесь. Как последняя шлюха. И вдобавок — воровка...
Она замолчала. Потому что он ударил ее. Ударил еще раз. И замахнулся в третий...
С «сильными» мужчинами нельзя так разговаривать.
Вернулся участковый. Наташе объяснили, что у них произведут обыск. Дали прочитать постановление. И попросили расписаться в нем за мать. Она читала, но слова плыли, не объясняя, туманя: «...хищении... ценности... вклады... на основании изложенного...»
Инспектор не обнаружил ценностей и сберкнижек. Только записи, адреса. Шкатулку, в которой лежали деньги на текущие расходы, она подала сама.
— Здесь рублей пятнадцать-двадцать.
Сверху лежали три пятерки и мелочь. Но под ними оказался конверт. Инспектор вынул из конверта деньги. Триста рублей. И записку: «Наташенька, береги себя. Оставляю на расходы 300 р. Трать экономней. За меня не беспокойся. Все обойдется».
— Предельно лаконично. И крайне легкомысленно, — усмехнулся инспектор. Подумав, добавил: — Ладно, бери. Жить ведь надо на что-то.
И вернул Наташе деньги. А записку изъял.
Теперь она окончательно убедилась, что мать обвиняют в каком-то преступлении и потому она скрылась. А раз скрылась — значит, виновата. Но можно ли поверить, что ее мама — преступница? Однако же эти люди верят. Было стыдно. И в то же время острая жалость и действительное беспокойство за мать наполняли тревогой. Все нежданно. Дико. Больно. На Наташу обрушился камнепад. Не на горной тропе, а в чистом поле.
— Кроме матери, у вас есть кто-нибудь из родных? — спросил инспектор.
— Есть. Бабушка.
— Где она?
— Сейчас в больнице. Но она скоро выйдет.
— Она живет с вами?
— Нет, у нее своя комната. В другом районе.
— Тебе надо жить с ней. Обязательно, — сказал инспектор. — Ты не должна оставаться одна.
Наташа кивнула головой в знак согласия. И все же не понимала, почему не может одна. Хотя бы до того времени, когда вернется мать. Она прекрасно может обслужить себя. Умеет готовить. Стирать. Делать все необходимое.
Случалось, оставалась и одна, довольно надолго. Когда мать уезжала в командировки. Но приходили письма и был известен срок возвращения. Разлука без одиночества. И радостные встречи.
Они всегда жили только вдвоем. С тех пор как умер отец. От редкой в его возрасте тяжелой болезни. Девочка отца помнила смутно, но бабушка рассказывала о нем. Она любила Наташу, а с невесткой у нее почему-то не сложились отношения. Бабушка получала хорошую пенсию и очень гордилась и дорожила своей независимостью. Она отличалась суровым нравом. Имея на все свое особое мнение, готова была всякий раз его отстоять. Видимо, эта готовность и не сближала. Вместе с тем они встречались сравнительно часто, приходили в гости. И всегда что-нибудь приносили, подчеркивая равенство.
В тот памятный день столкновения Наташи с преступлением инспектор, как и она, был одинок в решении множества вопросов, нагроможденных и преступлением матери, и ее безрассудным шагом. Да и безрассудным ли?
Не исключался и расчет. Убийца, например, скрываясь от преступления, уверен, что милиционер сначала бросится к потерпевшему. Чтобы помочь ему. А преступник, мало заботясь о жертве, старается выиграть время.
И сейчас получилось, что эта женщина самый большой ущерб нанесла не учреждению, где работала и где воровала, а дочери.
Инспектор привык иметь дело с расхитителями и спекулянтами, он хорошо разбирался в накладных, актах ревизий, сообщениях помогавших ему людей. И был далек от вопросов, которыми занимаются инспекции по делам несовершеннолетних. Он не был сентиментален и радовался искренне, когда накрывал расхитителей ими же сплетенной сетью. Справедливо полагая, что таким людям место за решеткой. Но сейчас, когда требовалось прежде всего искать преступницу, мысли инспектора были заняты ее дочерью. Потому что он считал своим долгом не только раскрывать преступления, а и уберегать от них других, особенно детей. И вот эту, оставленную матерью девочку.
«Хорошо хоть обнаружилась бабка, — подумал инспектор, — детдом отпадает. Но надо обязательно сообщить в школу».
— Прошу вас, — сказала Наташа, словно угадав, — не сообщайте в школу. Знаете, что будет?!
В подобных ситуациях беззащитен и взрослый. Каково же подростку с его непосредственностью, воображением, возбудимостью. Одно злое слово, насмешка — и обида может обратиться в роковое решение. А улица? Она грозна не только автомашинами.
Инспектор отпустил понятых. Еще раньше ушел участковый принимать меры к розыску. Инспектор сел напротив Наташи. Искал решение. Думал.
Читала ли она его мысли? Трудно сказать. Но она почувствовала доброту и поверила в нее, и поняла, что не совсем одинока, раз даже человек, сделавший все, чтобы разоблачить мать, тревожится за ее дочь. И все поняла, что если сорвется, натворит что-нибудь, то в первую очередь это отзовется на нем. Наверное, есть же какие-то правила на данный случай, и нарушение их недопустимо. Нет, подвести этого человека никак нельзя, подло. Понимала прямолинейно, по-ребячьи, без расчета и уловок, а оттого более верно, чем взрослые.
— Я не подведу вас, — сказала твердо Наташа.
— Это — не главное, — сказал инспектор. — Я ведь боюсь за тебя.
— Не бойтесь, все будет хорошо. Честное слово... А в школе я сама расскажу.
...Ударил и испугался. Жестокость слабого, трусливого человека, которому до этого приходилось бить физически более слабых. Нанесут удар и ждут со страхом ответного, последствий. А пронесет, опять за то же.
Но сейчас случай особый. Нельзя дать уйти. Хотя в душе готов был послать ее куда подальше. Даже на тот свет. «Слава богу, обо мне даже дочь ее не знает».
Но Надежда не ушла. Снесла удар, лишь отвернулась и встала лицом к балкону, сжимая ладонями виски.
Анатолий живо оделся и, насвистывая веселый мотивчик, боролся перед зеркалом с галстуком. Надежда не видела, как дрожали его руки. Опять был прежним, уверенным в себе, плюющим на разоблачение. Да и в чем его вина? Ведь лично он не запускал руку в государственный карман. А то, что получил от нее деньги на квартиру и машину, — это еще надо доказать, свидетелей не было. Оба думали так.
— Ну, успокоилась? — спросил ласковым тоном. — Сейчас сварю кофе. Может, коньячку хлебнешь, взбодришься?
Она отрицательно покачала головой... Он взглянул на часы. «Если бы следили, уже бы нагрянули. Значит, хвост за собой не привела». И сказал еще бодрее:
— Позавтракаем!
— Я не хочу есть.
— Хочешь.
Она узнавала его. Она всегда опасалась наглых мужчин. А он зацепил именно этим. И когда прорвался в ее замкнутую жизнь, отдала все, что накопила за годы. А он загребал с той же хваткой, с какой взбирался на лыжах в гору или продирался к подстреленной дичи. Сначала ее чувства, потом нечто пореальнее. Боязнь потерять его оказалась сильнее других страхов.
...Они спустились вниз и вышли из подъезда. Озираясь, он сел в машину, сначала усадив ее. Как назло, «Москвич» завелся не сразу — остыл.
Когда уже мчались пригородом, он несколько раз порывался свернуть вправо, к лесу, но сдерживал себя. «Поздно, — думал, холодея от шальной мысли, — не заманить, не поверит ни в какой предлог». И гнал дальше.
Они ехали в другой город. Улетать из своего посчитали опасным, а вдруг все перекрыто.
Он взял ей билет и дал адрес знакомого. Велел ждать и молчать, ожидая его письма, приказа на дальнейшее.
— Деньги будут. Я достану, — сказал твердо. — Сам привезу. Сиди и не рыпайся. Тебя устроят.
А сам думал: «Дожидайся. Обзаведусь справками и показаниями друзей-приятелей, что на свои да в долг приобрел. Тогда являйся хоть с повинной».
Поцеловал на прощанье. И не в глаза глядел, а косил на трап, умолял, чтобы отъезжал поскорее.
Взмыл и пошел в свой дальний рейс лайнер. А за ним хвост. Сгоревшего керосина.
— Я должен произвести обыск, — сказал следователь.
А солнце набирало силу. И отражалось от всего, что могло отражать. От полировки мебели. От вощеного паркета цвета апельсина. От граней зеркала — радугой. От дымчатого стекла вазы на столе. И от громоздившихся в вазе яблок. И даже от крахмальных чехлов на креслах, похожих на снежные сугробы. Комнату, в которую вошел следователь с понятыми, пронзали, пересекаясь, солнечные стрелы. Прозрачные. Почти без пылинок.
Он видел много квартир, за показной роскошью или подчеркнутой скромностью которых гнездилась паутина преступления.
В этой квартире чувствовалась рука хозяйки. Чистота и ухоженность. Следователь подумал, что преступление не может таить свои следы в таком месте, где хозяйничает взрослый ребенок. И чем упорнее будет искать, тем большее поражение потерпит в глазах этого ребенка, если ничего не найдет.
В ее глазах не было лжи:
— Пожалуйста... Но уже делали... Больше нет ничего.
Принимая решение о повторном обыске, чтобы найти хоть какую-нибудь зацепку о месте нахождения скрывавшейся, следователь знал, что инспектор уже изъял все, что относилось к делу или могло пригодиться следствию. Знал, что квартира под наблюдением, а на переписку наложен арест. Он знал, что быт Наташи ограничен треугольником: дом, школа, бабушка.
Но она ходила в магазин, в кино, на экскурсии, просто гуляла. И в любом месте ее могли перехватить те, кто был связан с матерью, чтобы рассказать, успокоить. Передать записку, сообщить адрес. Не верилось, что мать могла столько времени молчать, мучая дочь неизвестностью.
Следователь не мог сидеть сложа руки и ждать у моря погоды. Он привык действовать. Лишь инспектор возражал, считая обыск бесполезным: не нужна эта еще одна, лишняя травма подростку. И отказался пойти со следователем. Тот понял, не настаивал. Ограничился понятыми: дружинником и представителем роно.
— Наташа, — сказал следователь, — мы разыскиваем твою маму. И ты это знаешь.
Она кивнула головой.
— Может, тебе известны какие-нибудь новые адреса, имена? Ведь мы за этим и пришли.
— Все, что было у нас, ваш товарищ уже взял. Что же еще?
— И у тебя нет никаких известий? Никто не писал? Не приходил? Не рассказывал о маме?
Он спрашивал ее. А она ждала известий от них.
— Нет. Мне ничего не известно.
Она говорила правду. И это чувствовал не только следователь. Видели и понятые. Они присели на диван, а он стоял у стола, покрытого старинной узорной скатертью. И смотрел на яблоки. Они привлекали внимание. Маленькие, крепкие, одинаковые по величине, все ровного желто-лимонного цвета.
— Покажи, пожалуйста, твой дневник, — сказал он вдруг Наташе. Она взглянула удивленно и спросила:
— Какой?
— Школьный, естественно.
Она открыла папку, достала и подала дневник. Следователь раскрыл его, полистал.
— Ты хорошо учишься. Молодец!
Да, она хорошо училась. А в последнее время одни пятерки. Дневник фиксировал не только домашние задания и оценки учителей. Он рассказал о большем. О цене этих пятерок. За ними, за стерильной чистотой жилища, за подтянутостью самой девочки стояло самолюбие. Проявилась воля. Рождалась самостоятельность. И полное отрешение от проступка матери.
Тогда, после первого визита милиции, она все равно осталась одна. А мир, в котором жила до сих пор, был взорван, разрушен преступлением. И словно осколки — не задвинутые до конца ящики письменного стола, за которым она делала уроки, зажатые дверцами шкафа хвосты платьев, стопки книг, кучи бумаг, ненужные картонки, тряпки, банки. Все это будто само вылезло из разных щелей и закоулков квартиры. Хаос.
Как только все ушли, Наташа взяла ведро, налила в него воду и поставила на огонь. С грохотом опустила в мусоропровод хлам. И, убивая свалившееся на нее горе, яростно скребла, мыла, протирала. А когда убрала грязь и привела в свое жилище солнце, уже не хватило сил на слезы.
Но с утра следующего дня все ее мысли были отданы матери. Где она? Что с ней? По каким дорогам, лесам, переулкам скитается? Где ночевала? Что ест? Жива ли?
И все же при всей жалости и беспокойстве Наташа постепенно невольно склонялась к тому, что самое лучшее для матери — вернуться и рассказать правду.
Потому что таким был отец. Такой была бабушка, такой быть учила и мать.
Следователь задумался. Трудная ситуация. Он уже решил отказаться от производства обыска и прикидывал, как оформить отказ. Не напишешь в протоколе: «Поскольку такая-то заявила, что у нее нет того-то и того-то, решил обыск не проводить».
А в глаза лезли яблоки. И он сказал:
— Между прочим, это отличный сорт. Его можно долго хранить.
— Ой! — воскликнула Наташа. — Возьмите, пожалуйста. Угощайтесь.
Он далеко не от всякого принял бы угощение, даже такое скромное. Но ей отказать не мог.
— Спасибо.
Следователь взял яблоко. Подержал его перед глазами. Смотрел, как коллекционер на неожиданную находку. Положил в карман и сказал:
— Я съем потом. Разрешаешь?
— Конечно... И вы, пожалуйста, берите, — Наташа подхватила вазу и встала перед понятыми. — Съешьте, они мытые.
Понятые тоже взяли по яблоку.
— Так мы все съедим, — пошутил дружинник.
— У меня их вон сколько, — и она откинула занавеску с окна. Яблоки покрывали весь подоконник.
— Где же ты купила такие? — спросил дружинник, хрустя яблоком.
— А я не покупала. Мне их принесла бабушка.
«Больше здесь делать нечего. Всё», — решил следователь и спросил Наташу:
— Тебе ведь нужна справка? Для школы?
— Да.
Она уже не стыдилась справок. И остального, чем касалось ее следствие по делу матери. Тогда, сорвав своим плачем урок, она все рассказала Маргарите Александровне. А Маргарита Александровна была из тех учителей, которым можно рассказать все. В сердце этой высокой, симпатичной женщины с пепельно-русой прической и светлыми глазами всегда было место для тайн учеников. Их горести и радости хранились надежно.
Инспектор, учительница и бабушка словно сговорились и замкнули вокруг девочки кольцо защиты.
Следователь вырвал листок из блокнота и написал: «Отсутствовала по уважительной причине». Подписался, указав должность. Потом встал и обратился к понятым:
— Пошли, товарищи.
Понятым не пришлось разъяснять правильность избранного им решения. Они поняли и так.
— До свидания, Наташа.
Следователь держал в руке золотисто-зеленое яблоко.
В своем городе он никогда не встречал таких. И сейчас они с инспектором проверили все торги и рынки. И конечно, слышали в ответ: не завозили, не продавались, не знаем даже такого сорта.
Проще было пойти к Наташиной бабушке, выяснить, убедиться. Но отправились на почту.
— Вот и верь людям, — ворчал инспектор по дороге. — Если бабка получила посылку от невестки, почему же тогда не сообщила? Ведь обещала в случае чего...
Следователю трудно было ответить на этот вопрос. У него тоже сложилось неплохое мнение о старой женщине. Правдивая. Нетерпимая ко лжи. И казалось, не только на словах осуждала невестку. Хотя и не лила на нее грязи, не злорадствовала. Она удивилась тому, что случилось. Но жалеть невестку не стала.
...Расписка на получение посылки нашлась скоро. Но отправитель и получатель был один и тот же. Бабушка. Словно она сама себе послала яблоки.
— А разве можно так оформить? — спросил следователь работницу почты.
— А почему же нет? Инструкцией не возбраняется.
— Хорошо. Но откуда все же пришла посылка?
— Взгляните на штамп...
Предположение следователя подтвердилось. Да, штамп города, где он однажды побывал, города, который славился этими яблоками.
— Наверно, старуха увидела, что адрес ничего нам не скажет, вот и не сообщила, — сказал инспектор. — И девочке не сказала.
Следователь улыбнулся. Он понимал товарища.
— Чтобы не травмировать, не волновать. А яблоки отдала, — сказал он. — Думаю, сама не попробовала. Побрезговала.
Они не пошли к бабушке, не пошли и к внучке. Они эту квитанцию с распиской передали эксперту-почерковеду. И он подтвердил, что квитанция написана рукой той, которая скрывалась.
...А она все ходила и ходила на главный почтамт того самого города. К окошку «До востребования». Ходила и спрашивала, нет ли ей письма, телеграммы, любой весточки. И каждый раз получала отрицательный ответ.
Там ее и задержали.
В тех местах, где они растут, их называют «лимонка». Скорее за цвет, чем за вкус. А формой они напоминают репу. Маленькую и крепкую. Но зубы о них не сломаешь. Хотя трещат и разламываются, как колотый сахар. Есть в них и нежность. А сочные, так и брызжут. Сколько ни перебирай — ни пятнышка, ни червоточинки. И очень долго хранятся. Месяцами. Говорят, их на зиму, как картошку, засыпают в землю. И так они держатся до весны.
Их было трое
Тем, кто подходил и видел только спины и затылки людей, охвативших плотным кольцом что-то очень ярко освещенное, контрастное, могло показаться, что ведут киносъемку с натуры. Голубели стены домов, резко ломались со светлого на черный углы и выступы, поблескивали стекла, длинными извилистыми трещинами разбегались ветви деревьев.
Но не кричал в свой рупор постановщик, и молчала толпа, а робкий шепот походил на шелест листьев.
К другой стороне улицы прижались легковые автомобили. На глянцевом боку одного читалось: «Милиция». Милиции было достаточно. Несколько человек в форме оттесняли людей со двора на улицу. В штатском — стояли в середине круга, у врытого в землю стола.
В пересечении дымящихся лучей прожекторов оперативных машин лежал мужчина. Он лежал, привалившись спиной к толстой ножке скамьи. Правую руку отбросил, левую прижал к боку. Голову уронил на грудь, будто спал.
Осматривали место происшествия. Кружил, отступая и приближаясь, эксперт-криминалист. Прицеливался фотоаппаратом, щелкал.
Над мертвым склонился судебно-медицинский эксперт. Расстегнул на нем пиджак и, сказав что-то следователю, который писал, подозвал криминалиста. Тот сделал еще снимки, раскрыл чемодан и достал кисточку. Нагнувшись над телом, коснулся ею чего-то пониже груди и убрал. Потом взял квадратик пленки, отрезал ножницами кусочек и приложил к тому же месту. И отошел, пряча пленку в чемодан.
И тогда уже медик взялся за то, к чему прикасался криминалист. Потянул — и в его руке блеснул нож, а на белой рубашке мужчины темное пятно стало шире. Работник милиции протянул врачу узкую картонную коробку, и тот положил в нее нож. В толпе заговорили громче.
Когда отца судили, мальчика еще пеленали. Начал ходить, говорить, почувствовал, понял, что и ему, не только другим ребятишкам, положен папа. Взрослый, сильный мужчина. Собственный.
Во дворе, в детском саду его сверстники не часто касались этой темы. Но когда рассказывали о своих отцах, то явно преувеличивали их качества, наделяя сказочной силой, смелостью, добротой и умом.
Он молчал об отце. Он никогда не видел его, не знал, где он, что с ним. Как-то спросил мать:
— А где мой папа?
— Нет у нас папы, — резко ответила она.
Но однажды сказала:
— Далеко он.
— А где далеко? — уцепился вопросом малыш.
— Не знаю... На Севере.
Мальчик чувствовал, что вопросы об отце неприятны матери, почему-то раздражают и огорчают ее. И хотя никак не мог сопоставить противоречивые «нет» и «далеко, на Севере», не настаивал на ответе. И все равно, как умел, складывал отцовский образ. Из ребячьих рассказов и сказок, которые ему читала мать.
Как-то во дворе затеяли игру в путешествие, и мальчик раскрыл товарищам тайну.
— А мой папа тоже путешественник.
И рассказал, что отец давно плавает в далеких морях и океанах и путешествия его таинственны и опасны. Даже мама пугается, когда читает папины письма, и плачет.
Сверстники слушали, завидуя. А малыш, гордый вниманием товарищей, фантазировал все больше и больше, пока не подошел к ним мальчик постарше, школьник. Послушал и сказал:
— Врешь ты все! Твой отец никакой не путешественник... Он, знаете, кто?.. Преступник, вор!
Ребята онемели. Они еще не постигли значения слов «вор» и «преступник». Распиши им вора с азартом, внимали бы с восхищением. По тону школьника поняли: вор — что-то очень плохое, позорное.
— Сам ты врешь! — закричал рассказчик. — Ты!..
Он готов был броситься на школьника с кулаками, несмотря на разницу в возрасте и комплекции.
— Нет. Я не вру, — спокойно возразил знающий школьник. — Твой отец на самом деле в тюрьме. И ты должен это знать и не врать.
— Неправда! Мой папа путешествует! На Севере!.. Он скоро вернется! Вот увидите! — И малыш посмотрел на товарищей, ища поддержки.
Но одни потупились, другие захихикали.
— Не верите? — обратился школьник к малышам. — Спросите тетю Клаву. Она видела, как его мать отправляла посылку в колонию. Там как в тюрьме.
Слово «колония» убедило. В колонию грозила отправить Ромку из третьего подъезда его бабушка. Да и кто не знал тетю Клаву из восьмой квартиры? Она была в курсе всех событий двора, новостей и сплетен.
На этот раз матери пришлось как-то объяснить то, что узнал мальчик. Уж очень неутешно плакал. Но правду мать просеяла так, что сын толком ничего не понял, лишь уяснил, что папа у него хороший и надо его ждать. Это главное. И продолжал ждать.
По правде сказать, один он и ждал. Мать не надеялась, что муж вернется путёвым. В письмах он то каялся, что загубил ее жизнь, обещал все наладить, просил рассказать о сынишке. То справлялся о друзьях-приятелях, с которыми проходил по одному делу. Спрашивал, где они срок отбывают. Кто вернулся? Чем занимаются? Как будто она могла это знать. Да пропади они пропадом! Такие вопросы настораживали, страшили. Не затевает ли новое? И с опасением думала о возвращении мужа.
Боялась еще и другого. Не сразу, не в первые годы одиночества, но появился у нее знакомый. Да и каково молодой женщине одной столько лет. Знакомый заходил тайком. Сначала днем, когда сын был в садике, а она работала в вечерней смене. Потом не стал обращать внимания на время.
— Мама, это папа? — спросил мальчик, увидев его впервые.
— Нет, сынок. Это дядя, — ответила мать, покраснев. Дала сыну принесенную шоколадку и отослала погулять, побегать с ребятишками.
— Я же просила не приходить, когда он дома, — упрекнула она знакомого.
— Соскучился очень, — ответил он. — Разве это плохо? Да и что он понимает?
Малыш копался в песочнице, размышлял. Конечно, не папа. Когда приходят с работы отцы, ребят зовут со двора ужинать, даже криком загоняют домой... Но шоколадку съел. И сохранил красивую обертку.
Дядя стал заглядывать чаще, уже не стеснялся и не оправдывался. Мальчик не знал, что мать давно покупает шоколадки сама.
Как-то вечером мамин знакомый задержался довольно поздно. Малышу показалось страшно одному во дворе, и он начал стучаться в запертую дверь. Открыли ему не сразу.
— Где же ты шатался, а? — всплеснула руками мать.
Но он нигде не шатался. Позови — тут как тут. В ее голосе была показная сердитость. Мал, но заметил. Зато дядя сказал:
— Отправить бы его к отцу.
Она даже отшатнулась. Прижалась к косяку буфета. Закричала:
— Как ты смеешь?! Убирайся! Сейчас же убирайся вон!
Мальчик не понял, на кого кричит мама. И что плохого предложил дядя? Он бы с удовольствием съездил к отцу, конечно, вместе с мамой.
Гость встал, оделся и вышел, хлопнув дверью. И больше не приходил.
Малыш дождался. Незнакомого, непонятного, но собственного. И поверил. Оттого, наверно, что только отцы способны так обнимать своих сыновей, даже впервые. Поверил, хотя и мечтал не о таком.
Вошел неяркий человек. Шапка серая. И ежик под шапкой оказался словно выкроенный из того же меха. Щетина на щеках. И одежда: телогрейка, брюки, сапоги. Будто все пропиталось пылью долгой и трудной дороги.
Огляделся. И будто не увидел, а нашел взглядом жену. Шесть лет прошло. И протянул ей руку по-казенному.
Протянула и она. Не кинулась, ахнув. Не повисла мягкой, теплой тяжестью, охватив руками шею. Но когда задрожала побелевшими губами, заморгала взмокшими глазами, притянул. Выпал из рук мешок.
Тут и заметил сына. Он к матери притерся.
Отпустил жену. Какое-то время рассматривал мальчика. Видно, первым делом искал в нем свое, похожее. Искал жадно. Находя.
— Сынок, это же папа, — сказала мать, ободряя обоих.
— Иди, иди. Папка я, — пробормотал непривычные слова потяжелевшими вдруг губами. — Твой папка...
И несмело взял мальчика за плечи.
Малыш напрягся, натянулся стрункой и отстранился.
Но отец оказался смелее. Привлек, прижал. Плотно, крепко. Глаза затянула влага.
Сел. Опять не отпустил, оставил у колена. Передохнул, будто тяжесть опустил.
— Ну, вот и пришел... — сказал. — Рады?!
И неожиданно засмеялся. Не легким, радостным смехом. Не от счастья, что наконец дома. Чутьем успел зацепить женину скрытность и даже доволен был, что не предупредил о приезде. До вопроса понял, какого ждать ответа, если по-честному. И прикрыл горечь беззвучным смехом. Прежним, который и раньше прорывался, и она не могла понять, откуда берется, из какого нутра. Скалится рот, а не слышно.
Холодно стало от него. Вздрогнула, отвернулась и заспешила на спасительную для всех женщин кухню, куда можно уйти, ничего не объясняя. А хотелось вырваться и убежать без оглядки. И не возвращаться...
Потом она собирала на стол, он, сняв телогрейку, стоял у зеркала, разглядывая себя.
Подозвал сына и усадил на колени.
Непривычно было обоим, ново. Маленькая головка пришлась как раз под подбородок. Взрослый уткнулся в нее носом, невольно понюхал, удивился: «Дух-то какой! Надо же!»
Плотнее прижав к груди нежное тельце, задышал сквозь волосы. Словно зверь обнюхивал своего детеныша. Втягивал чудную смесь запахов. Солнца, молока, детского мыла, других, неизвестных, будто настоянных на каких-то травах и впитанных теплой головкой. Держал примостившееся на коленях родное тельце, мял, как воск, грубыми, отвыкшими ласкать руками. И оттаивал. Добрел.
Когда следователь проезжал или шел вечерним городом, он невольно смотрел в окна домов. Они плыли мимо, разноцветные окна, два-три — квартира, отдельный мир. Издали, с высоких этажей, мостов, крыш — а ему приходилось и на них забираться — или с самолета, когда летал в командировки или отпуск, ночной город казался небом. Зажигались и гасли звездочки окон, словно обитаемые планеты. За каждым — особые условия существования, свой климат с понятными только их обитателям радостями, тревогами, счастьем. И за каждым окном своя забота. Простая ли, сложная, а часто и неразрешимая.
Ему слишком часто приходилось проникать в эти тайны. Не из любопытства — он не терпел его, — а по крутой необходимости, по обязанности, как требовал закон, и праву, какое давал он. И когда смотрел на окна со стороны, то гадал, в каком из них вот в это самое время нарушался покой? В какой вползала змея страха, ломался уют, взрывалась тишина, царила беспощадность? Исподволь или мгновенно вот в эти самые минуты совершалось преступление. А мимо спокойно шли люди. По делам, очень далеким от всяких преступлений, и этих беспокойных мыслей, и никому не нужных вопросов.
И он думал о том, что слишком прочно въелась в него работа, коль так упорно лезут эти мысли, как их ни отгоняй. Да и как им было не являться, когда оперативные дежурные, с которыми он был связан, каждое утро заполняли и рассылали очередные сводки происшествий за сутки. И в этих тонких листочках — новые факты, имена, адреса. Очередные взорванные миры.
И ему хотелось, чтобы люди не были так спокойны, чтобы они все вместе предупреждали эти взрывы, эти несчастья, эти беды, идущие от них самих. Прав он был или не прав, но он всегда был убежден, что прежде всего сам человек, а потом уже обстоятельства.
...В тот день их квартира не попала в сводку происшествий.
Была выпита первая стопка. Цепляя вилкой закуску, он решил, что хватит и одной. Хмелеть не тянуло. Чокнулся с женой, сказал: «С возвратом». Что вложил в этот короткий тост? С возвратом к чему? Не успокоил ни ее, ни себя.
Потом ел. Вкусное, домашнее. Не жадно, будто стеснялся. Словно сидел в гостях, а не дома. Рядом бойко стучал вилкой сын, более умело, чем отвыкший от нее отец. Правда, помогал пальцем. Напротив — жена, порозовевшая от выпитой рюмки.
Стол объединял. Сходило напряжение, и хотя говорили мало, осторожно подбирая слова, как ключи, но отвечали друг другу с улыбкой. Ужинала семья.
— Может, еще выпьешь? — предложила она. Мягкость тона, как горячая жидкость, пролилась внутрь, согревая. Взял бутылку и наклонил над ее рюмкой. Она отрицательно покачала головой, но сказала так же мягко:
— Мне довольно. Налей себе.
Ему вспомнилась одна из их первых встреч. В ответ на те же слова он так же отставил бутылку.
— И мне хватит, — сказал.
Это был их первый взгляд в глаза друг другу. И каждый сумел прочесть то, чего ждал весь вечер.
Он вышел покурить в коридор. Изредка появлялся кто-нибудь из соседей. Они замечали его сразу, приветствовали первыми, предупредительно. Он отвечал так же вежливо.
— Вернулись? Вот и хорошо. Значит, снова дома.
Их приветливость казалась ему фальшивой. «Опять будут шуршать, запираться на засовы... Эх, люди! Разве у себя в доме чудят?» И потянуло назад, к семье. «Что значит свой очажок!» Этого тепла и не хватало все время, когда был там. Зимой у костра на лесоповале и в жарко натопленном бараке, где не жалели дров. Но лишь теперь стал отогреваться.
Сын играл, перебирая какие-то цветные листочки. Жена мыла посуду на кухне.
— А не пора ли тебе спать? — спросил отец, вспомнив, что детям бывает «пора спать».
— Посмотри, что у меня, — сказал в ответ сын. Никто так не уклоняется от сна и никто так скоро не засыпает, как дети.
— Что же у тебя есть? — спросил ласково отец.
И пожалел, что доро́гой хотя и не щедро, но тратил деньги на общую выпивку. Ох, уж эта дорога! Одного из их вагона обратно вернули. А игрушку сыну не привез. «Завтра обязательно куплю», — решил.
Сын протянул обертки от шоколадок. Немного. С дюжину.
— Собираешь? Молодец! — похвалил отец. Хотя рисунок многих повторялся и на коллекцию не походило. Нарочно усиливая одобрение, спросил: — Где же ты их набрал столько?
— Я не набрал. Я с шоколадок снимал. Которые приносил дядя, — ответил простодушно малыш.
— Какой дядя? — спросил взрослый. По инерции. И вдруг пожалел о вопросе. И успокаивал себя: «Мало ли на свете дядей. Может, дал кто во дворе, в магазине, в садике... Приносил дядя. Приносил! Шесть лет — немалый срок. Все могло статься. Любые дяди могли побывать». Не хотелось узнавать. Было — не было, не поправишь. Честно говоря, боялся ответа. Не знал, как поступит... И подумал о себе скверно: «Дошел. Пацана своего пытаю, в свидетели тащу».
Но маленький рубил, не ведая. Безжалостно уточнил:
— Который приходил к маме...
В глаза лезли, слепя, цветные картинки. В руках сына. Не сплетня, не оговор — вещественное доказательство. «Скупился, гад, на большие плитки... Спокойно!..»
— Порви их, сынок, порви! — не приказал, попросил. Так униженно он еще ни к кому не обращался, даже поежился. А малышу жалко рвать. Зачем? И отец, как умел, прикрываясь лаской, сказал хрипло: — Дай их мне. Дай...
Мальчик спрятал картинки за спину.
«Что́ бережет!» Нестерпимо было видеть эти бумажки — чьи-то следы — в руках своего ребенка. А стерпеть бы, сдержаться, как-нибудь потом забрать. И сорвался:
— Дай, тебе говорят!
— Не дам. Они мои, — упорствовал малыш, не понимая отца. Не привык к мужским приказам.
А отец торопился закончить сцену до прихода матери. Может, позже не выдержит, спросит, но не сейчас, не сегодня. «Эх, все испорчено, все — под откос». И схватил маленькую, но оказавшуюся крепкой ручонку. Стал выдирать бумажки.
Мальчуган закричал, заплакал:
— Мамочка! Ма-ма!
Она возникла в дверях внезапно. Глаза — два угля на белом мазке лица. Еще не знала, из-за чего крик и плач. Увидела, что борются зло, не играя. Значит, обижает сына, раз тот истошно зовет на помощь. И сказала:
— Вернулся...
И тут она увидела обертки. Порванные, смятые и целые. По-своему поняла их борьбу. И мимолетный страх, но больше презрение отразилось на лице. И ни капли сочувствия, жалости, досады, наконец. Ни капли. Это был второй удар.
Сын замолчал, но сидел отчужденно, нахохлившись. Всхлипывая. Маленькие сразу обрывают плач, зато всхлипывают долго.
Стало тихо. Тикал будильник. Кто-то прошел коридором, постоял, послушал, щелкнул выключателем. Тишина, казалось, ползла гусеницей, минутной стрелкой, лепилась чужими ушами к дверным щелям, к замочной скважине.
Она услышала свое сердце. Ведь он не только муж, настоящий или бывший, и отец ее ребенка. Он и человек оттуда. Где все неумолимо. Стучало страхом сердце.
Он не искал грубых и обидных слов. Не приучился ругаться, привык к другому — бить. И двинулся, сжав кулаки.
Но кулаками ли вбивать себя в другое сердце? Чужое! Если выписан из него, как из квартиры. Все можно по второму разу. И выпить, и срок схватить. Только не любовь.
Сгреб телогрейку, мешок с жалкими пожитками: нестираным бельем, вафельным полотенцем, носками, еще чем-то. Пошел.
— Пусти, — сказал лишь.
Но она встала на пути. Из дома, который уже показался ему совсем чужим, враждебным, где ему не сберегли места.
«Какого чёрта загородила дорогу?! Что еще надо?»
Не хотел даже касаться ее. Чего доброго сорвешься. Сбегутся соседи, милиция того и ждет. Не назад же опять.
— Пусти.
Она стояла. Худенькая. Молчаливая. И решительная. Не знала, куда он пойдет, к чему прибьется. Но знала, чем все может кончиться. И никогда не простила бы себе. И сын рядом, всё видит, всё запомнит. Вот эта жалость не к себе, а к человеку, ставшему почти чужим, обернулась силой.
— За шоколадкой схожу. Слышишь? Подороже! За большой плиточкой! — хлестнул он словами.
Но она не отошла.
Сын не вмешивался. Мальчик не привык к семейным ссорам, вырос без них. Да отец и не кричал. Его слов и слышно-то не было. Свистящим шепотом выходили.
Мальчик устроился на стульчике и разглаживал обертки от шоколадок.
Отец отступил. Словно вспомнив что-то, нервно, рывком вытащил из-за пазухи пачку денег и крикнул:
— Сынок! Возьми! Все тебе! Никому не давай! Трать на шоколадки, игрушки, на что пожелаешь!..
Мальчику не приходилось видеть столько денег. Да и не знал им цены. Взял, как новые картинки. Отец же, распалясь, выворачивал карманы, выгребал смятые рубли, мелочь. Сыпались монеты, крошки махорки, хлеба. И слова, как сор из кармана.
— Все забирай, что папка заработал. Они — честные. Не краденые. Не поганые, как эти картиночки от добрых дядь... У дядей не бери, которых мама приводит!.. Запомни, сынок, запомни!
Конечно, запомнит. Злой мусор, щедро насыпанный в детскую головенку истерично кричащим взрослым человеком, осядет в памяти.
Отец схватил бутылку. Набулькал в стакан, проливая на скатерть, стуча зубами, выпил. Водка, как вода.
— Теперь пусти! — повернулся к жене. — Слышишь, ты! Не держи! Чего держишь?! Ведь изобью сейчас. Убить могу!.. Или навсегда избавиться хочешь, а?
И стал отдирать ее от двери, разжимая пальцы, схватившие ручку так, как цепляются за борт лодки утопающие. Тянул на себя, рвал за плечи. Здоровый мужик, а не пересилил. Есть сила покрепче физической.
Его обескуражило до крайности такое упорство. Дошло, что не упрямство, не каприз женский. А вот что — не понял. И оттого, что не понял, словно сломался сам. И сын вмешался, подкатился под ноги теплым комом, закричал. Его не отпихнешь.
Отступил. Сел в угол, бросил лицо в ладони, локти упер в колени. Так и сидел, не поднимая головы.
...Уложен сын. Отец подошел к кроватке. Потрепал по головке, погладил.
— Спи.
— А ты не уйдешь, папа?
«Папа» — как мостик.
— ...Не уйду... Спи.
Она разобрала постель. Но он устроился на полу. Швырнул под себя старое пальто, под голову скатал телогрейку, нашел чем укрыться.
Он слышал, как ложилась она, как шуршала одежда, скрипели пружины. Все слышал и все видел, хотя лежал спиной. Не встал. И она не позвала.
Засыпая, услышал какой-то звук. Кто-то спрыгнул на пол и зашлепал босыми ногами. На лицо повеяло теплым дыханием. Он открыл глаза, приподнялся. Над ним стоял сын в длинной ночной рубашке и что-то протягивал в темноте.
— Ты что, сынок? Что?
— На, папа, возьми.
Отец ощутил в руке какие-то бумажки. Вгляделся. Не деньги. Шоколадные обертки.
— Возьми, мне не жалко. Возьми.
— Ладно, сынок. Спасибо.
Он взял. Засунул в карман телогрейки.
— Спи, сынок, спи, — сказал.
— Папа, где ты так долго был?
Отец не ответил. Позвенел в стаканчике станочком, снимая пену, повел по щеке.
— А я все равно знаю. Ты на Севере был, путешествовал. Да, папа?
Как хотелось ему, чтобы отец подтвердил, что он не врал, рассказывая о нем ребятам во дворе. Он соберет их опять всех вместе и противного Славку позовет. И сам отец расскажет им о своих приключениях. Пусть только попробуют не поверить.
— Путешествовал, — усмехнулся отец. — Да, ты это верно сказал, сынок.
— Расскажи, как ты путешествовал.
— Рассказать?.. Как-нибудь потом, позже. Ладно?
— Ладно, папа, — вздохнул малыш. Главное — подтвердилось, а рассказы он из него вытянет. Конечно, хотелось настоять сразу же, но он только начал привыкать к новому человеку. Не знал, можно ли так вольно обращаться с ним, хотя чувствовал, что к нему-то он добрый.
Мальчик сидел тихо, смотрел, как бреется взрослый мужчина, как моется, отфыркиваясь, это было внове.
— А ты больше не уедешь путешествовать?
Ребенок не заметил смущения взрослого. И что в скошенных на него глазах был тот же вопрос, а не ответ.
Каждый глубоко чувствовал цену этого вопроса. И каждый хотел знать точный и твердый ответ. И хотя взрослому этот вопрос успел набить оскомину: кто только его не задавал — следователи, прокуроры, адвокаты, судьи, в колониях — «начальники» и такие, как он, осужденные, — но ни разу не проникал в глубину сознания, в самую душу. Бился, как ведро в колодце: гремит, черпает воду, а не тонет.
В то утро, когда он впервые после долгого перерыва брился в родном доме, вопрос, заданный сынишкой, сразу пошел на дно. И зачерпнул глубоко. Слабой ручонкой, а, оказалось, умелой. Но своей рукой надо было поднимать тяжелый, как полное ведро, ответ...
Маленькая ладошка повлажнела от волнения. Еще бы — впервые разрешили самому выбирать все, что угодно, все, что понравится. Как в сказке или во сне. Но мальчику не снилось такое.
Они стояли с отцом в центре большого зала. Вокруг, толкая их, теснились, шумели покупатели. Но они не замечали толпы. Они смотрели на игрушки.
Будь он избалованным, таскал бы отца от прилавка к прилавку и бездумно, без подлинного желания, капризно канючил: «Пап, купи вот эту машину... Пап, купи пистолет». Еще одну игрушку на свалку брошенных, скучающих. Но не приученный к подаркам мальчик относился к ним сдержанно, как к привычно недоступным вещам. И никогда не выпрашивал. Ни у матери — купить, ни у детей — поиграть.
Теперь самому предстояло выбирать любую, а значит, и самую замечательную игрушку.
Разглядывая с тайным восхищением великолепие прилавков, он боялся остановиться на чем-то определенном, окончательном. Купишь и не заменишь. И отец был ошеломлен тем, что видел. Однако решил сам.
Он спросил о чем-то проходившего мимо гражданина и спустился с сыном на этаж ниже. В груди у мальчика захолодало. Ну вот, ничего и не выбрали! Малыш уперся, не желая уходить. Но отец потянул.
И купил велосипед. Зеленый, двухколесный. Со звонком. Как у взрослых, только чуть пониже. С блестящими спицами, насосом, сумочкой для инструмента. Такого не было ни у кого во дворе.
Мальчик схватился за раму. Стал крутить рукой педали. Оглушил звонком. Испачкался в чем-то желтом и липком. Забыл об отце. И «спасибо» не сказал. Да разве одним «спасибо» выразишь весь восторг? Верил и не верил, что стал хозяином такого чуда.
— Это мне?! Да, папа? — По сияющей, обращенной вверх мордашке пробежала тень недоверия.
— Да, сынок. Кому же еще? — ответил отец. И снова к нему подобралось чувство, возникшее вчера, когда уткнулся в пушистую головку. А сын продолжал вертеть руль, крутить педали, звонить. Открыл сумочку. Опять поднятая, залитая счастьем мордашка и сомнение.
— Можно?
— Конечно. Все твое, — ответил отец, еле скрывая собственное довольство, новую для него радость дарения.
Из сумочки вывалилась груда интересных вещей. Голубоватые ключи, синяя отвертка, розовые резинки, пухлый блестящий тюбик, темная колючая бумажка... Больше не существовало никаких игрушек. И людей вокруг. Один зеленый велосипед.
Малыш сам вывел его из магазина, не отходил в трамвае, так и простоял на площадке. Всю дорогу вел сам и прокатил по двору, мимо всех мальчишек и девчонок. Дал понять, что купил отец, который шагал рядом. Которого он, еле удерживая велосипед, тоже вел за руку.
К рассвету преступление было раскрыто.
Утром следователь доложил обо всем начальнику, передал дело своему товарищу и мог не думать о нем.
Но и дома после тех напряженных ночных допросов, когда пытался заснуть, превозмогая головную боль, и в последующие дни, да и потом, хотя и не часто, память упорно восстанавливала происшедшее во всех подробностях, особенно ту его часть, которая пришлась на конец осмотра.
Почти все участники оказались на месте. Одних доставили, других пригласили, кое-кто явился сам.
Времени было мало, но следователь старался убедить каждого, что в их положении лучше сразу начинать с правды. Отбросить всякие уловки, утайки и домыслы. Что в таком деле, как убийство, лгать — все равно что брести по болоту без шеста. Оступился — и недоноситель. Еще ложный шаг — и укрыватель.
— Вы уж сразу выкладывайте всё, что видели, слышали, заметили, — заключил вступительную беседу следователь, — так будет лучше для следствия и для вас.
Один из задержанных заявил с ходу:
— Все расскажу. Все, как было.
Второй, казалось, очень внимательно выслушал следователя, но слова выцеживал, отвечал крайне осторожно. Третий заговорил волей-неволей. Но никто из них не настаивал на непричастности, хотя и виновными себя не признавали.
Какая непричастность! Когда у того, кто рвался «все рассказать», нашли в кармане чехол от ножа, извлеченного из тела убитого. У другого — игральные карты, испачканные землей и залитые чем-то липким. Еще у него оказалась при себе справка об освобождении.
Между следователем и третьим задержанным на столе лежали обертки от шоколадок в тех же пятнах.
— Любите сладкое? — спросил следователь.
Задержанный смолчал. И пахло от него не шоколадом, а вином.
Хранил человек нож. Финский. Согласно уголовному кодексу — холодное оружие.
— Хранил? — удивился он вопросу. — Чего его хранить? Он в буфете валялся. Мать пользовалась, мясо резала, овощи. Можете спросить, я только и взял, чтобы колбасы нарезать.
— Не выбрасывали — значит, хранили, — сказал следователь сурово. — И как видите, пригодился...
— Да разве я знал, что так получится? Разве хотел?
— Не знаю. Но ведь вашим ножом убили человека. Кухонный, говорите, предмет, а стал орудием преступления... Колбасу-то резали?
— Как же! Небось следы от сала остались.
— На лезвии следы крови... Так кто же ударил? И как все это вышло?
Следователь не спросил, а не он ли убил. Подсказала интуиция, что перед ним не убийца, а перетрусивший человек, который неосмотрительно вел себя в этом деле. Убийства он, конечно, не хотел, но сам заварил кашу. И не увернуться ему от ответа. Все расскажет.
Сдал паспорт на прописку. Днем учил сына управлять велосипедом. И хотя прошло два дня, как вернулся, но открытая радость ребенка и взаимное с женой незлобивое молчание будто легким, но настойчивым ветерком отогнали тучу. Солнце не пробилось, но и грозы не ждали.
И опять сели за стол втроем.
Кончив есть, он отодвинул тарелку и сказал первое за эти дни слово:
— Благодарю.
Сказал без усмешки. И вышел. Она выбежала следом.
Он стоял у подъезда, играя огоньком сигареты. Ей подумалось, что поджидал кого-то.
— Иди, иди. Здесь я, — отозвался.
И тогда она решилась и осторожно коснулась его плеча.
— Пойдем. Поздно уже, — сказала. Хотя был еще не поздний вечер и почти во всех окнах дома горел свет, доносились звуки пианино, чей-то громкий смех.
Они вернулись вместе в комнату.
Утомленный, крепко спал сын. Светился чистой скатертью прибранный стол. Горел у кровати розовый ночничок. Две крахмальные подушки рядом.
Она встала перед кроватью. Притихшая. Только перебирала пальцами поясок желтого халатика. Не глядя на него, сделала один шаг, второй. Подошла. Робко провела ладонью по ежику. Сказала:
— Ложись.
Начал искать работу.
Объявления пестрели на каждом шагу: «Требуется...», «Производится набор...» Он не спешил откликаться на призывы, прикидывал, откладывал, обдумывал. Признаться, не очень и тянуло работать, думал: «Шесть лет без отпуска, можно передохнуть малость».
Его никто не подталкивал, не упрекал в безделье. Даже участковый инспектор милиции Иван Леонтьевич, который давно знал его, с малолетства. Однако посоветовал, не откладывая, браться за дело.
— Главное, Борис, в твоем состоянии, — сказал он, — встать на рельсы. Ты ведь пришел откуда? Из коллектива. Худые ли, хорошие люди были, зато работали, распорядок знали, режим для всех общий.
— Не общий, Иван Леонтьевич, усиленный, — усмехнулся Борис, — а в начале наградили строгим.
— И хорошо. Тебе бы и сейчас усиленный, а поначалу и строгий в самый раз. При домашнем-то нахождении. Ты уж не обижайся на прямоту.
— Я не обижаюсь, — искренне ответил Борис. Он понимал, что участковый не навязывался с казенной беседой, не по должности одной завел разговор. И встретились не в милиции, не на квартире или во дворе. А как бы случайно, в скверике на улице, сумел наткнуться Иван Леонтьевич на Бориса, подальше от зорких людских глаз.
— Да, дело, конечно, прошлое, а подвел ты меня крепко тогда. Ругали за тебя, ох, и врезали. Не углядел... Теперь не подведешь — на пенсию собираюсь. Себя не подведи, мальчугана своего. Славный мальчик. Ларису... Приходила ко мне. Пропишите, говорит, я согласна.
— Чего ей возражать, комната ведь моя была, я же ее из общежития привел.
— Привел, благодетель... Нет, Боря, это большое счастье. Ценить надо. Была, да сплыла. Сколько таких. Без их согласия не пропишешь. Сам знаешь. А теперь ты — человек полностью семейный и с жилплощадью. Хозяин. Жену береги, малого расти, насчет работы не задерживайся.
— Понимаю, Иван Леонтьевич. Я уж подбираю. Хочется получше, чтобы потом не метаться, чтобы успокоиться надолго.
— Рассуждение толковое, конечно. Может, помочь? Погодя подберешь по душе. А?
— Спасибо, Иван Леонтьевич, я уж сам.
— Ну что ж, Боря, действуй. Только не промахнись.
И поиски продолжались, хотя найти работу можно всюду. Нужны рабочие руки.
Она не вмешивалась в его дела. Ни советом, ни тем более упреком, довольная тем, что в доме наладился покой. И старалась быть осторожной. В словах, жестах, в выражениях чувств — во всем. Не от вины или страха. Не чувствовала она за собой никакой вины. Не она обманула, а ее, и довольно жестоко, когда только успела шагнуть за порог девичества.
С малых лет жизнь взрослых людей не была для нее тайной, и хорошее и скверное — на глазах. И все же взрослый мир казался загадочным, вступать в него было тревожно, даже страшновато. Но она ждала светлых открытий. В восемнадцать лет иного не ждут.
...За ним пришли рано утром.
Проснулась и увидела над собой лицо незнакомого молодого мужчины. Вскрикнула, отпрянула на подушку, подтянув на оголенные плечи одеяло.
— Прошу прощения, — сказал мужчина и резко просунул под подушку руку.
— Что такое?! — вскрикнула она, испуганная его движением, и откинулась к стене, не отпуская натянутого одеяла. Откуда ей было знать, что он проверял, не спрятано ли оружие, что так положено при задержании преступника. И что муж и есть преступник.
А он стоял посредине комнаты и, подпрыгивая, пытался попасть ногой в штанину. Увидев это, она засмеялась.
Все посмотрели на нее. И на лицах пришедших — ей показалось, что их множество, — было удивление. На лице мужа тоже.
Смех оборвался. Ей стало очень неловко за них обоих. Люди одеты, а они — как напоказ.
— Прошу вас, оденьтесь, — сказал вежливо мужчина постарше.
Она накинула халатик, прикрыла постель и села, сложив руки на коленях. Ее заполняла тревога. «Нет, это не с его работы».
Мужчина сказал:
— Мы должны произвести у вас обыск.
«Обыск?! Какой обыск?! Почему?!»
Он достал из портфеля бумагу и передал мужу.
— Прочтите и распишитесь.
Она смотрела на мужа, и ее поразило спокойствие, с каким он небрежно взял листок, взглянул мельком и подписался.
— Что это значит, Боря?!
— Потом объясню, — буркнул. Она рывком схватила бумагу и прочитала.
Так она узнала, что ее муж — вор. Квартирный, квалифицированный, со стажем, уже судимый. В постановлении его, конечно, не награждали этим позорным титулом, но юридический язык достаточно понятен. Для нее же гладкая речь документа вылилась в одно короткое и мерзкое слово. Нервно потерла плечи, будто и на них поставили клеймо.
Она сидела, опустив голову, словно опаленная. Не утаи он прошлое, раскройся, покайся, разжалобь, наконец, может, что-то поняла бы юным, доверчивым сердцем. Может, нашла бы и прощение. Так не случилось.
— Ваша кофточка? — спросил из-за плеча, роясь в шкафу, молодой мужчина.
— Моя, — ответила она, взглянув без интереса.
— Когда и где купили? — он смотрел ей в лицо.
— Покупала не я. Подарил муж.
— К свадьбе?
— Да, к свадьбе! — ответила она с вызовом, порозовев.
— Хорош подарочек!
Она поняла, откуда эта красивая, с блестками кофточка. Это добило. И сорвалась, зашлась плачем. Не теми слезами, какими плачут девочки в восемнадцать, — по-бабьи завыла, в голос.
Так и ушел он — руки назад — без объяснений. На суде не было у нее права вопросы задавать. Когда же прокурор спросил, наконец, как пошел на преступление, собираясь строить новую, семейную жизнь, он ответил:
— Я и пошел ради свадьбы.
— Как так? — не понял прокурор.
— Деньги нужны были... Чтоб всё, как у людей...
В зале засмеялись. У нее же это откровение отдалось стыдом и брезгливостью. Опять ей пришлось стоять с ним вместе на людях. Но в первый раз — на бракосочетании, под музыку, под напутствия старших, поздравления подруг. Теперь же — под вопросами судей, прокурора, адвоката.
Он крал не только ради своего черного костюма и ее белого свадебного платья, не ради веселого застолья, на котором были почти одни ее подруги, а его редкие приятели вначале сидели ежась, словно попали не туда, зато потом резвились вовсю. Он крал и раньше, и после свадьбы. На суде открылась его «сверхурочная работа». А она и в мыслях не держала такое.
Вернулась домой. Обвела взглядом комнату. Наткнулась на фату. Белоснежная, прозрачная, но и она показалась ей заляпанной грязью.
Не сняла, а сорвала и сожгла. И в груди был пепел. Не остывал, жег, выходя горючими слезами.
Спасал сынишка. С его рождением свалилась куча забот. При всех трудностях с ними дети, пожалуй, единственное спасение. И все равно жила, как механическая кукла. Упорно, как с вечера будильник, заводила себя на весь день — для ухода за ребенком, работы, разговоров с людьми. Первое время она могла говорить только с сыном, но чем, кроме плача да агуканья, он мог ей ответить?
Громадный срок не воспринимался сознанием, в то же время он был и требовал, чтобы его одолели. И тот, кому отбывать. И тот, кому ждать. Но как, каким образом, она этого не знала. И становилось призрачным все: и отрезанное прошлое, и туманное будущее.
На свидании в тюрьме — оно запомнилось тяжким сном — он попросил ждать. «Если сможешь. Ведь никто весь срок не сидит. Может, амнистия выйдет. Да и десятка — не бесконечность».
Но ее верность была не ему, а тому, что осталось еще в ней незапятнанным. И сыну. Стоило кому-нибудь коснуться ее скользкой шуткой, намеком или откровенным предложением, она, как еж, выбрасывала иглы. Будто не ее, а сына хотели коснуться. Долго была одна.
Однажды она задержалась на работе и опаздывала в садик за сыном. Стала ловить такси. Подъехала машина, шофер открыл дверку, и она села. Когда назвала маршрут и машина пошла, заметила, что нет счетчика.
— Где же ваш счетчик?
— Не успел поставить, — ответил водитель и засмеялся, открыв ровные белые зубы. — Да вы и не в такси.
— Ничего не понимаю.
— Вижу, торопитесь, ну и решил подвезти, — пояснил, уловив ее смущение. — Не бойтесь, много не возьму.
И снова засмеялся белозубо, показав смуглое лицо с синими глазами в пушистых ресницах. «Красив», — не могла не оценить и оказала с вызовом:
— А с меня много и не получишь.
— Согласен на всё, — он улыбнулся, но потом за всю дорогу не проронил ни слова. Когда подвез к садику и она хотела достать деньги, решительно и мягко положил руку на сумочку и сказал:
— Не стоит.
Она поблагодарила.
— Вас подождать?
— Нет, — улыбнулась она. — Спасибо.
Молча кивнув на прощание, он уехал. Встреча, конечно, забылась бы, если через день не произошла вторая. Он ждал ее недалеко от проходной.
Лариса была из тех, кто долго копит, но щедро отдает. А отдавая, считала, что и сама получает сверх меры, не задумываясь о взаимности. Раз хорошо — значит, взаимно. Не скоро случилась первая размолвка. Не было тревоги и не строила планов. Потому и не огорчилась сильно, когда пришлось выгнать. Но от первой их встречи, точнее, от второй, когда она почти бездумно скользнула в его машину, а он резко захлопнул дверцу, как бы проверяя, закрыла ли, и погнал, словно боясь, что заставит остановить и выпустить, — до самой последней ей все равно всегда было с ним легко.
...С Борисом так не было никогда. Первая любовь, но не безоблачная. Неясно, откуда проникал холодный сквознячок тревоги. Борис был ласков, добр, внимателен. Но вдруг становился до злобы угрюм, замкнут, недоверчив. Настроение его менялось часто, он всегда что-то не договаривал, над чем-то задумывался, но ничего не объяснял, ни во что не посвящал ее. На попытки выспросить отвечал лишь: «Да так, ничего, все будет в порядке». «Почему будет, что будет?» — гадала она, но могла ли угадать. И еще не нравилось ей, как он обращался с людьми. Он дичился их, отстранялся, а с редкими приятелями говорил грубо, отрывисто, с оттенком приказа. «Боря, почему ты так разговариваешь?» — спросила как-то, не выдержав. В ответ он отмахнулся пренебрежительно: «Что с ними говорить, тоже мне профессора».
Но к ней относился хорошо. Была бы постарше, поопытнее, сумела бы добраться до его сокровенных мыслей. И тогда бы сказал: «Разве это люди, Лара? Но мне ли судить их? Сам такой же. Ты, ты мой единственный на свете человек, на которого так удачно наткнулся в своей непутевой жизни, к которому прилип и боюсь потерять. Потому никогда не признаюсь тебе, лучше следователю, оперативнику, а тебе — нет. Боюсь».
Она не докопалась.
...Это была уже не первая и не последняя их загородная поездка с Геннадием. Незадолго до того, как он появился в ее доме с первой своей шоколадкой. Впрочем, если уточнять о шоколадках, то Геннадий не был скупым. Вначале покупал просто потому, что считал неудобным идти к женщине, у которой ребенок, и ничего не принести. Потом стал забывать. Но дети привыкают, принес один-два раза, ждут. Лариса стала покупать шоколадки сама.
Машина шла почти на предельной скорости по серо-голубой ленте шоссе. По бокам — две зеленые. Он вел ее действительно мастерски. В левой руке руль, правая на плече женщины. Его любимая поза за рулем.
— Водителем первого класса стать нелегко, но можно, — сказал он и снял руку с руля, прижав его коленом. Не спеша достал сигарету, кинул в рот и так же не спеша щелкнул зажигалкой. Сладко затянулся и тогда уже взял руль. — Вот быть мужчиной первого класса — это да!
— Ты, наверное, хотел сказать — человеком.
Геннадий поднял брови, взглянул на нее искоса, самую малость.
— Я сказал то, что сказал. Впрочем, разницы не вижу. Разницы нет.
Они помолчали.
— Не был бы я человеком, смог ли бы, к примеру, кататься с тобой по такой красоте в свое рабочее время?.. Значит, ценят, значит, уважают... Да и всякое другое. Ты, кажется, тоже разобралась, не ошиблась, а? — он легко засмеялся.
— Не ошиблась, — ответила.
Он не уловил еле заметной иронии, был слишком увлечен собой и, конечно, машиной. На предельной скорости мчались.
— Вот ты считаешь, я какого класса человек? — спросил, нисколько не сомневаясь в своей высокой классности.
— Ты? — ответила она, помедлив. — Ты — любитель.
И поразилась точности своего ответа, которого и он не ожидал.
— Хм, — рука сползла с ее плеча и легла на рычаг переключения скоростей.
И вот вернулся муж.
Такую жизнь начинать, что битую посуду клеить. Хотя склеивать — дурная примета, но выхода не было, она боялась разбить вторично, на этот раз навсегда. Не будь сына, скорей всего не приняла бы Бориса. Не оттолкнула, а ушла бы сама.
Теперь их опять стало трое. И не хотела она, чтобы их тройка распалась. И видела, как радовался сын, что обрел отца. Не могла, не хотела, чтобы померкла эта радость. Но осторожность требовалась от двоих.
С работой Борис не торопился. Зато успел подобрать приятелей. Один из них, Виталий, сын той самой тети Клавы, подходил к столу во дворе и выгребал худой, жилистой рукой из кармана брюк костяшки домино.
К тридцати пяти годам он поменял дюжину профессий, даже учился где-то, но до специальности не добрался. Крутился подсобным в продовольственном магазине, что был наискосок от дома, в двух шагах. «Рабочим кабинетом» Виталия был стол во дворе. Здесь его могли застать и приятели и прямые начальники.
Собутыльники презирали Виталия, но держались с ним почтительно. К закрытию магазина, а он закрывался рано, Виталий один оставался надеждой квартала. Когда жаждущие атаковывали не совсем прикрытую дверь, он снисходительно принимал мятые деньги и без сдачи вручал поллитровки и четвертинки.
Виталий звонко мешал кости. К столу подходил еще один завсегдатай, плотный парень в коричневой куртке из кожзаменителя. Молча доставал колоду карт, затертых до такой степени, что приходилось гадать, что же на них изображено, и начинал аккуратно сдавать всем, кто оказывался за столом. Он не любил зрителей. Не играешь — уходи. Уходить не хотелось, и это затягивало.
На его длинных тонких пальцах, которым мог позавидовать пианист, синели буквы «Миша». Приятели называли его Мишаней. И у него были судимости за кражи, и сейчас он пребывал в стадии неспешного «трудоустройства». Когда его спрашивали о работе, Мишаня объяснял: «Успеется. В последний раз четыре года парился у «хозяина». Без отпуска». И предъявлял, если требовали, справку о прохождении курса амбулаторного лечения. Он еще не решил, как строить жизнь дальше, однако склонялся к убеждению, что на воле лучше.
Играли они чаще в «тридцать одно», так называемую «буру», азартную и несложную игру, рожденную в местах, достаточно отдаленных. Ставили по маленькой. Люди свои, зачем обыгрывать. Дожидались чужих. Играли, чтобы убить время. И убивали его беспощадно.
Здесь и выпивали. Земля вокруг была покрыта расплющенными крышечками от бутылок, словно чистили на столе гигантскую рыбину и разбрызгали чешую.
К этим столам, рассыпанным по нашим дворам, лепится особая жизнь. Эти серые островки греет солнце и поливают дожди, но на их вытоптанной бесплодной почве зеленеют лишь винные этикетки.
Вот на эту зыбкую, как над прогоревшим торфом, почву и ступил Борис.
В тот вечер Виталий подошел веселый.
— Подарочек клиентов! — и вынул из глубокого кармана синего халата поллитровку.
Мишаня, не говоря ни слова, запустил руку под доску стола и достал граненый стакан.
— Есть колбаса, — предложил Борис.
Виталий смотался домой. Принес хлеб, малосольные огурцы, пучок лука. И положил нож.
Оглядев закуску, Мишаня сказал одобрительно:
— Природа! — и вынул финку из чехла. Покрутил, хмыкнул, спросил Виталия: — Сам изготовлял? Да где тебе...
— Не сам, — ответил Виталий, — знакомый один подарил. Хочешь, и тебе такой же выточит?
— Не требуется, — ответил Мишаня и отодвинул нож от себя.
Порезали колбасу, посекли огурцы на четыре части.
Выпили по очереди.
— Все в порядке, Боря, — сказал Виталий, — есть для тебя работа.
— Что за работа? — спросил Борис.
— Лимузинов, директор наш, новую точку открывает по приему посуды. Усек?
— Ну?
— Уговорил его поставить тебя. Поручился, сказал: самый надежный человек.
— Боб, и ты пойдешь? — спросил Мишаня. — Ведь это же материалка[1].
— В том и суть, — сказал Виталий. — В том и есть воспитательная работа. На доверии! Они тебе будут доверять. Ты — им.
— А бой? — спросил опять Мишаня.
— Что бой? — будто не понял Виталий. — Бой, насколько мне известно, — это американский мальчик.
— Фофан! Бой на кого будут списывать?
— Миша! Что ты понимаешь в торговле? Что ты зудишь? Человека на золотое дно сажают, а ты...
— Сажают! — вскипел Мишаня. — Тебя бы хоть раз досадить, гада.
Виталий не обиделся, засмеялся.
— У меня другое призвание... Да это же лафа. А бой туда и сюда повернуть можно.
Но никто ему не ответил.
— Хозяин — барин, — ухмыльнулся Виталий. — Была бы честь предложена. — И полез в карман.
В халате обнаружилась еще одна бутылка. Выпили по второму стакану.
Хрустели огурцами, луком, жевали колбасу. Виталий отбросил бутылку к забору. Мишаня вернул стакан в тайничок. Взялся за карты. Они тасовались плохо, липли. Но торопиться было некуда. Роздал по три.
Этакое благодушие, легкое опьянение, сытость. И надо же было явиться незваному гостю.
Его засек Виталий. Он знал, к кому тот идет. И не удержался, толкнул локтем Бориса.
— Гость-то к вам.
— Какой гость?
К подъезду шел высокий молодой мужчина со свертком под мышкой.
— Разрешите вас на одну секундочку, — окликнул его Виталий. И засмеялся, предвкушая спектакль.
Мужчина оглянулся, но не остановился и вошел в дом. Борису невдомек. Тогда Виталий шепнул, как ожег:
— Тот самый фраер, который твою Ларису навещал...
Догадался Борис и подумал: «Всем известно. Весь двор в курсе». И захлестнула обида и злость. Сидел как оплеванный.
— Заткнулся бы ты лучше, падло, — зло пробурчал Мишаня.
— Мне-то что, пусть идет.
— Заверните его, — глухо сказал Борис, — по-хорошему. Не трогайте.
— Будет сделано, — подмигнул Виталий.
Он нагнал мужчину уже на лестнице.
— Молодой человек, если вы к Ларисе Павловне, то спешу уведомить — они больше не принимают.
Геннадий удивленно посмотрел на возникшего перед ним Виталия, но шагнул выше.
— Тебе же сказали, — раздался снизу бас Мишани. — Чего же ты идешь?
— Вас не спросил. Что вам нужно?
— Предупредить по-хорошему, — сказал Виталий и, паясничая, закинул полу халата на плечо, словно прикрылся плащом. — Прошу вас, сэр, выйти вон.
Однако Геннадий не сробел. Сделал ему ручкой и пошел. Но его взял за плечо Мишаня.
— Тебе же сказали — не принимают. Ну? А теперь драпай.
«Муж в заключении, — подумал Геннадий, скинув руку Мишани и еще раз оглядев сверху донизу Виталия, — откуда эти шаромыжники взялись? Неужели она знается с кем-то из них?»
Он немного потоптался, не хотелось уходить, но все же не торопясь спустился вниз. Выйдя во двор, спросил:
— В чем дело, ребята? Вам-то что, к кому я иду и зачем? Вы что, друзья дома?
— Боря, ты слышишь, он не хочет по-хорошему, он хочет выяснений, — подхватил вопрос Виталий. И подумал: «Неужели так все скучно закончится?» Он был смел, когда рядом приятели.
— Сейчас все узнает, — Борис поднялся угрожающе, но его осадил Мишаня. Он старался избегать спектаклей такого рода.
— Вам же сказали — уходите, — смягчая тон, сказал он.
Геннадий пожал плечами и повернулся, чтобы уйти, но не унимался Виталий.
— Может, в картишки перекинемся. Хотя вы, сэр, за другими играми пришли...
Великовозрастный балбес видел, что этот парень довольно хладнокровно реагировал на то, как его задирали. Может, и кипел внутри, но вида не показывал. А вот Борис полыхал, и этого Виталий не заметить не мог. Но при его подленьком существовании это был редкий спектакль, в котором он вдруг занял ведущую роль, и отказать себе в удовольствии сыграть ее до конца не мог. Тем более что при зрителях и безнаказанно.
— Не повезло в любви, повезет в игре, — продолжал паясничать Виталий.
— Я вижу, ребята, вам или нечего делать, или просто не в свое дело суетесь, — сказал он резко, но подумал: «Может, дружки мужа? Но столько лет прошло. Ничего, если придется, как-нибудь отобьюсь. Монтировочку бы в руки...»
Геннадий не любил и не привык отступать. Он шел мириться, хотя давно не встречались.
— Ну, я пошел. Счастливо оставаться! — И повернулся. Но Борис крикнул:
— Возьми-ка с собой, друг! — и вытащил откуда-то шоколадные обертки: оказались, проклятые, в кармане.
«Друг» обернулся, и Борис швырнул ему бумажки прямо в лицо. Они рассыпались веером, поплыли к земле.
— Что за шутки, ты?! — крикнул Геннадий.
— Это не шутки, тварь!
Приятели Бориса не поняли, что означал его поступок, не понял и Геннадий. Виталий между тем стал лихорадочно собирать бумажки и запихивать гостю в карманы, приговаривая:
— Бери, бери, парень, раз дают.
Но тот резко оттолкнул Виталия. И выронил сверток.
Бумага разорвалась, упали и покатились «четыре звездочки»[2], разбежались розовощекие яблоки. Сверкнули серебристыми полосками шоколадки. Лезвиями полоснули по глазам, ослепили Бориса.
Он рывком поднял упавшую бутылку и хрястнул об угол стола. Треснуло, развалилось стекло. Брызнул, полился коньяк на руки, одежду, обертки, карты. В руке осталось острозубое горло бутылки. Борис кинулся на гостя, целя в смазливую физиономию, которая стала ненавистной до скрипа зубов. «Посечь! Порезать! Изуродовать!»
Разом, как пар из взорвавшегося котла, ушло из него все человеческое. Подвернулась бы жена — и ее бы так же.
Смело бросился на перехват Мишаня. Трусливо, по-собачьи взвизгнув, отскочил Виталий.
Геннадию показалось, что не один, а трое бросились на него, чтобы окружить. И нож на столе. «Им и убьют», — подумал. И, упреждая, схватился сам...
Не думал, не гадал он, что так все кончится. Так обернется этот никому не нужный, запоздалый визит. И догадался, наконец, что перед ним — муж.
А Борис вырвался из рук приятеля, отшвырнув его, хотя и был слабее.
«Лучше действительно отвалиться», — подумал Геннадий, ощутив легкий холодок страха, но тут же приглушил его. «А вдруг она смотрит в окно? Нет, не ударю. Не смогу, даже если он ударит. Ведь муж», — пульсировала мысль. И все же выставил нож, не как угрозу, как предупреждение: «Смотри, что в моей руке. Остановись! Так будет лучше...»
Борис не остановился.
«...Все равно не ударю...» — будто уговаривал себя Геннадий. Но ударил.
Не сразу. Сначала их обоих спасла его мгновенная реакция. Левой, привыкшей крепко держать баранку, он перехватил руку с обломком бутылки. Может, в сантиметре от лица, и стал выворачивать, сдавливая, заставляя бросить обломок, сдаться.
Но противник не сдался. Борису удалось выкрутить руку и оторваться на мгновение, чтобы кинуться опять и попасть под удар ножа.
Она не смотрела в окно. В это время купала сына. Он стоял в большом тазу бело-розовый, лаковый, жмурясь под потоком ласковой воды. Потом вытерла его насухо, одела во фланелевую рубашку и отнесла в постель.
Мальчик грыз яблоко и ждал отца.
В первые дни с ним было замечательно. Они гоняли по двору велосипед, гуляли в скверике, даже ходили в кино. Отец сам отводил его в детский сад, и мальчик долго не отпускал его, чтобы увидели ребята и воспитатели. Потом ждал, когда заберет его, подбегая к окнам, двери, а если гуляли — к забору. Иногда отец оставлял его с собой на весь день. Они завтракали, дружно мыли и вытирали посуду, гуляли, обедали и вместе ждали маму. Но все реже и реже. Отец стал где-то пропадать, а возвращаясь, торопливо ел и уходил — к столу, где собирались его приятели.
Малышу нравилось, что отец постоянно рядом. Всегда можно подойти и позвать. Но тот все чаще отмахивался: «Погоди. Иди побегай. Нечего слушать разговоры взрослых». А то и прогонял довольно грубо. Было обидно. И так почти каждый вечер — домино, карты и выпивка. Он видел, как сердито сверкали глаза у матери, и не знал, чьей стороны держаться. Ему казалось, что и он в чем-то виноват. Тогда прятался от них и ждал, когда, испугавшись, что нет долго, будут искать, звать и жалеть. И радовался, когда отыскивал отец.
Мальчик так и выбежал во двор в своей длинной до пят рубашке, по полю которой резвились зайки, медвежата и прочие добрые зверюшки. Босиком. Вслед за матерью, которую позвала истошным криком соседка.
...Погасли прожектора. Двое крепких, натренированных мужчин в черных халатах умело перевалили мертвое тело с земли на носилки. И, кряхтя, двинули тяжелую ношу в темную пасть фургона с красным крестом.
Мальчик сумел проскользнуть вперед. И увидел, что увозили его отца. «Куда? Зачем?» А вокруг, в толпе, легко бросались словами: «убили», «задержали», «только недавно вернулся», «сам первый напал», «из-за карт передрались».
Малыш не разбирался в их значении, а смерть знал по сказкам, в которых герои если и умирали, то в конце обязательно оживали. И знал, что его папа — хороший и добрый. Если умер, как говорят вокруг, то не страшно, смерть все равно его вернет.
Но зачем увозить? Куда? А увезут — когда снова вернется? Он так долго ждал, и они так мало побыли вместе. Если надо, он еще подождет, обязательно будет ждать.
Мальчика тянуло к машине, хотя она и пугала. Забраться бы в нее, закричать, растормошить отца, не пустить с чужими людьми. Оказывается, смерть похожа на сон...
Почему молчит мама? Стоит как чужая и молчит? Только вытирает слезы. Почему не влезла в машину? Нет, она останется со мной. А папа? Как же с ребятами? Он же велел им собраться всем, чтобы послушать отца.
Еще не поздно, не закрыли дверки! Еще пишет человек за столом, наверно, самый главный. Вот он отдал бумаги мужчине, из тех, кто положил отца в машину. Сейчас они его увезут!
Наконец люди стали расходиться, и мальчику удалось подойти ближе к столу. Сейчас он спросит и ему все объяснят.
Он смело тронул следователя за рукав.
— Скажите, пожалуйста... — следователь обернулся и посмотрел вниз. И запомнил на всю жизнь. Малыш спросил вежливо. Как учили взрослые. И мама, и в садике воспитатели: — ...Папа еще вернется?
Очная ставка
Они все сидели в одной комнате, недалеко друг от друга, почти рядом. Отец — на стуле, мать и сын — на сундуке, одна семья, родные люди. А со стороны они смотрелись посторонними, чужими. Сидели молча, не встречаясь взглядами, направив их в разные углы, замкнувшись. У некоторых современных художников есть такая манера изображать людей в группе: вроде вместе, но каждый порознь, стоит или сидит боком, а то и спиной к соседу, отвернув лицо, уйдя в собственную, известную ему лишь думу. И невольно задаешь вопрос: для чего этих людей принудили собраться вместе и терпеть взаимное присутствие, по какой прихоти, когда они готовы тут же разойтись прочь? Ибо каждый сам по себе.
Обыск в квартире Григорьевых подходил к концу. На столе лежал чистый, незаполненный бланк протокола. Его оставалось лишь перечеркнуть большой буквой «зет», потому что ничего обнаружено и изъято не было.
— Других помещений у вас нет? — спросил инспектор, обращаясь к хозяйке.
Его вопрос стряхнул оцепенение с женщины, она нервно поправила платок и подняла печальные глаза. Хотела ответить, но ее перебил муж.
— Других помещений не имеем, — сказал он грубо и резко.
Один из понятых, дворник, переступил с ноги на ногу, крякнул.
Инспектор заметил реакцию понятого и спросил хозяина квартиры:
— Что же это, у вас ни сарая нет, ни чулана? А чьи же сараи стоят во дворе?
— Как же так, Иван Дмитриевич, ведь у вас есть сарай, — не выдержал дворник.
— Покажите, — сказал инспектор хозяину.
— Где ключи? — зло буркнул тот жене.
— Ключи?.. — вышла она из задумчивости. — Юра, где ключи?
Сын метнул взгляд темно-карих глаз с матери на отца, нервно смахнул со лба налезавшую челку.
— У кого же в конце концов ключи? — теряя терпение, спросил инспектор.
Парень нехотя встал с сундука и пошел во двор. Все пошли за ним.
Юрий подошел к одному из прижавшихся друг к другу сараев, просунул руку в какую-то щель и достал ключ. Отпер желтый от ржавчины висячий замок, распахнул дверь.
Сарай внутри оказался не слишком забитым вещами: сломанные стулья, мешковина, тазы, бак, части от велосипеда, но разбирать все это было мало радости. Все покрывала густая пыль. Похоже, что сараем давно не пользовались.
— А наверху у вас что? Какая-то клеть. Не голубятня? — спросил инспектор.
— Голубятня, — ответил парень.
— Голубей гоняешь?
— Гонял.
— Чего ж бросил? — спросил инспектор. Ему очень хотелось поговорить о голубях, сам увлекался ими, когда был пацаном.
— Нет голубей, — угрюмо ответил парень и скосил глаз на отца. Тот хмуро смотрел на носки ботинок.
— Жаль... А где у вас лестница?.. Вот она. Подай-ка мне ее.
Парень неторопливо подал лестницу, поставил перед клетью.
Инспектор поднялся к клети и, открыв дверку, пошарил в ней рукой.
— Ага, — сказал он, — тут что-то есть интересное.
И он быстро спустился вниз, держа в руке тяжелый, завернутый в промасленную тряпку сверток. Он осторожно развернул его, и все увидели большой, голубеющий вороненой сталью пистолет.
— А еще утверждали — ничего нет! — с укоризной, но и не скрывая удовлетворения, бросил он хозяевам упрек: — «Вальтер»! Немецкая штука.
Отведя ствол кверху, инспектор вынул магазин, проверил патронник. Пистолет не был заряжен.
— А патроны где? — спросил инспектор, обращаясь сразу к отцу и сыну.
Но те молчали, вроде их все это не касалось.
— Вот люди, — сказал инспектор с досадой, — придется весь этот хлам перебирать... Где патроны-то? Раз уж пистолет нашли, патроны-то чего прятать?!
— Ничего я не знаю, — сказал Юрий и снова скосил глаз на отца.
— Чего ты на меня зыришься! — закричал отец на сына. — Мерзавец! К тебе пришли, твое имя в бумажке стоит, а на меня смотришь!.. Ищите что хотите и где хотите, меня все это не касается...
— Потише, Григорьев, потише, потом будете выяснять свои отношения, — сказал инспектор.
— Нечего мне с ним выяснять, тоже мне личность!
— Ладно, — примирительно сказал инспектор, — давайте вещи вытаскивать.
Они разобрали все вещи, обшарили клеть, все углы и щели. Но патронов не нашли.
Отца и сына допрашивали отдельно.
Григорьев-старший заявил сразу, что найденный в их сарае пистолет он видит впервые.
— Не знаю чей, — сказал, — никогда в доме не видел. Сараем давно не пользовались. Ваш работник, кажется, убедился, что в сарае все пылью покрыто. И голубей, как вы понимаете, я не гонял. И Юрке запретил.
— Почему? — спросил следователь.
— Шпана надоела. Шляются всякие, галдят, свистят, спорят.
— Так чье же все-таки оружие?
— Откуда мне знать, — начиная раздражаться, ответил Григорьев. — Почему вы меня об этом спрашиваете?
— Но сарай-то ваш.
— Да, моей семьи. Но семья — не я один, как вы заметили.
— Да, конечно, супруга, сын. Кошка.
— Мне не до шуток, товарищ следователь. Я кошку не имел в виду. Но члены семьи должны отвечать каждый за себя, у нас не круговая порука.
— Да, круговой поруки быть не должно, — согласился следователь, — в семье всякая вещь может оказаться в руках любого. Но за незаконное хранение огнестрельного оружия положено отвечать лишь одному, его владельцу. Оружие — не примус, на котором чай для всех кипятят. Вот мы и выясняем, чей этот «вальтер», кому принадлежал в вашей семье.
— Не знаю, кому он попадал в руки, в чьих руках вы его видели. В моих руках он не был, и я не хозяин ему.
Григорьеву не понравилась выжидающая пауза следователя. Он нахмурился, хмыкнул и вдруг резко сказал:
— У кого вы видели его?! У меня? У моей жены? У кого?!
«Обычно так возмущаются люди, убежденные, что они не виноваты, — подумал следователь, — или очень наглые».
— Успокойтесь, Григорьев. Но если я вам скажу, в чьих руках побывало оружие, найденное в сарае вашей семьи, то есть в вашем сарае, то ваше волнение заметно усилится. Да-да. Или вы сами знаете, кто пользовался этим пистолетом?.. Не знаете... Могу сказать, не секрет. Впрочем, достаточно того, что в руках вашего сына он был. Это видели свидетели. И не случайно пришли с обыском к нему, именно к нему. Ясно?
— Ничего мне не ясно. Был, так был.
— Был.
— В чем же дело? Раз у него видели пистолет, так с него и спрашивайте, — спокойно, с усмешечкой предложил Григорьев.
— Спросим и с него. Но вы отец.
— Ну и что ж, что отец, — опять раздражаясь, сказал Григорьев, — до каких пор все будет — отец да отец. Может, он завтра убьет, зарежет кого, так что же, я за него в тюрьму должен идти? Я за него не ответчик... Интересное дело. Да мало он с кем водился и водится, голубей гонял, шатались всякие. Может, пистолет приятели спрятали, а ему не сказали. И такое бывает...
Он помолчал немного и добавил:
— И все же видели у него, не у меня.
— Вы в этом уверены? — спросил следователь.
— В чем?
— В том, что у вас не видели.
— Что значит — уверен? — Григорьев метнул взглядом. — Не ловите меня.
— Сколько лет вашему сыну? — спросил следователь.
— Восемнадцать уже.
— Работает, учится?
— Работает. Кормилец, — усмехнулся Григорьев.
— Взрослый человек, — сказал следователь.
— Немаленький, — сказал Григорьев.
— Дети всегда кажутся малыми, сколько бы им ни было, — заметил следователь, хотя у него был маленький сын.
— Не знаю. У кого как... Разрешите закурить.
— Закуривайте.
Следователь писал, а Григорьев, выпуская дым сквозь сжатые зубы, молча смотрел в окно, смотрел рассеянно, безучастно. Потом, будто вспомнил, зачем он здесь, тяжело вздохнул и стал разглаживать ладонью резкие и частые морщины на лбу и щеках.
— Вы кем сейчас работаете? — спросил следователь.
— Экспедитором на мясокомбинате, — ответил Григорьев и после паузы добавил: — Паршивец, на весь дом ославил.
— А у вас самого раньше никогда пистолета не было? — спросил следователь.
— У меня?.. — Григорьев пожал плечами. — Пистолета нет, не было. Был наган. После фронта, как демобилизовался, я инкассатором работал, имел наган. Но дома не держал. Разве можно при таком парне?
— Я не про наган, а про пистолет спрашиваю. Вы же служили в армии, должны различать оружие. Кстати, кем вы были в армии, какое звание имели?
— Младший лейтенант. Последняя должность — командир взвода... Но пистолета не имел, наган был. Люблю за точность боя.
— «Вальтер» тоже неплохое оружие.
— Неплохое. Слышал.
— Что же, за всю войну в руках не держали?
— Брезговал, — ответил Григорьев. Но в ответе его следователь уловил нарочитость.
— Значит, изъятый пистолет принадлежал не вам, а вашему сыну?
— Не знаю. Это вы выясняйте, это вас интересует.
— А вас?
Григорьев пожал плечами.
— У вас есть еще дети? — спросил следователь.
— Слава богу, один.
Он внимательно прочитал протокол допроса, подписал всюду, где полагалось, и спросил:
— Я могу быть свободным?
— Да. Идите, — сказал следователь.
Ничего больше не спросил у следователя Григорьев-отец. И ушел, не попрощавшись.
Григорьев Юрий переступал порог милиции второй раз.
Два года назад ему вручали паспорт. В торжественной обстановке, в большом, украшенном лозунгами, плакатами и цветами зале клуба начальник отделения произнес речь, пожелал ребятам и девчатам быть достойными гражданами СССР. Юрий не ожидал, что выдача паспортов превратится в праздник. Потом состоялся концерт, после танцы под радиолу. Танцевали в основном девушки. Одна из них, он хорошо запомнил ее, небольшого роста, темноволосая, в зеленом платье, пригласила его. Он покраснел, смутился, сказал, что не умеет. Но девушка вытащила его из группы ребят, заставила пошевелить ногами под музыку. Когда она отпустила его, Юрий тут же скрылся за ребятами, но, прячась, тайно надеялся, что она увидит и снова пригласит. Девушка не увидела, а он все равно ушел домой, испытывая радостное чувство.
Дома его ждал накрытый стол. Мать испекла пирог.
— Вот ты уже и взрослый, сынок, — сказала она и взяла новенькую книжицу. Открыла ее.
Рядом со свежими, ровными записями — фотография. С нее смотрел сын, подросток с зоркими, ясными глазами. Он смотрел мимо нее, будто высматривал что-то вдали, не мог понять, что это, и все же пытался. Чуть приоткрытый, губастый рот выдавал непосредственность и любопытство, а скошенная челочка на лбу — озорство. Под пиджаком белая, застегнутая на все пуговки рубашка. «Галстук все же снял, — сказала про себя мать. Она повязала его перед тем, как сын пошел фотографироваться. — Видно, постеснялся, глупый». Фотокарточка была крепко прижата двумя маленькими вдавленными печатями, а на белый уголок легла большая лиловая. И матери показалось на миг, что этими казенными знаками сын будто отгорожен, отчужден от нее и уже не вернется под ее крыло.
Она вздохнула, упрекнула себя в глупых мыслях и положила новенький паспорт к двум другим в шкатулку на комоде.
Когда она уже мыла посуду, а Юрий помогал вытирать, пришел отец. От него попахивало вином. Впрочем, это было привычно.
— Что за торжество? — спросил он громко. — Пирогами пахнет.
— Паспорт Юрию выдали, — ответила мать.
— Ну и что? — не понял отец.
Мать промолчала.
— Получил, значит... Покажи документ.
Мать достала паспорт из шкатулки, подала ему.
Отец раскрыл, поглядел, вернул.
— Взрослым стал. Теперь тебя, выходит, и драть уже нельзя, полноправный гражданин, полноценный... Ну раз ты такой полноправный, тогда ставь на стол. Угощай отца и мать.
Юрий переглянулся с матерью, понимая, о чем говорит отец.
Мать поставила чашки, порезала пирог, пошла за чайником.
— Сейчас подогрею, — сказала.
— Чаем взрослых мужиков надумала угощать? Не пойдет, — сказал отец. — Такое дело полагается другим отмечать. Не догадливый ты, парень. Зато я не упустил.
И он вытянул из внутреннего кармана пальто бутылку портвейна.
— Откупоривай, Юрка!
— Зачем это? Не надо ему. Убери! — сказала мать.
— Не лезь, мать, не в свое дело. Мы сами знаем, что нам пить. Верно, Юрка?
Юрий молчал. Откровенно говоря, попробовать хотелось.
— Что молчишь? Небось охота приобщиться. За спиной-то небось с ребятами давно потребляешь? А? Ну, говори, потребляешь? — подзуживал отец.
Юрий отрицательно помотал головой.
— Врешь ведь, подлец! Врешь, не поверю. Я в твои лета не этот квас пил, самогон с парнями жрали.
Он откупорил бутылку, налил три стакана.
— Ничего, это не вредно, если, конечно, понемногу. Ну, давайте, не стесняйтесь. — И он поднял стакан с янтарной жидкостью. — Три семерки. Ха! Семерка — самая непутевая карта, невезучая. Когда одна. А когда три вместе подберутся — двадцать одно! Так и мы, по отдельности — семерки, а вместе очко! Неплохо сказано. А?.. Бери, Юрка. Бери, мать. Чокнемся. Вот так! Поехали...
Отец влил в себя вино одним махом, только кадык бегал, как челнок, взад-вперед. Мать отпила и поставила стакан. Юрий не решался. Но взял, помедлил с минуту и, подражая отцу, опорожнил.
Сегодня его не пригласили в милицию, а привезли. И милиция оборачивалась другой стороной, не парадно-торжественной, радушной, как при вручении паспортов, а суровой, непреклонной. О МУРе, куда его доставили, Юрий знал понаслышке, больше из разговоров, книжек и кинофильмов. Но когда он следил за приключениями мужественных и благородных сыщиков и следователей, ему казалось, что он рядом с ними, что сам идет по следу преступника, готовый в любую минуту вступить с ним в смертельную схватку и обязательно победить. Конечно, он был на стороне ловких, сильных, умелых, а главное, справедливых людей. Как бы ни хитрили, ни изворачивались злые, подлые люди, они все равно были обречены. И сочувствия к ним он не испытывал.
Многие из ребят Марьиной Рощи, где проживали Григорьевы, озорничали, шкодничали, кое-кто даже попадал в милицию за нехорошие проделки. Но если бы им предложили на выбор, в игре или наяву, с кем быть, с правонарушителями или с работниками уголовного розыска, они, конечно бы, выбрали последних.
Но сегодня Юрий оказался на другой стороне. В душе он отвергал ее, боялся и знал, что пропадет, останься он на той стороне. Но как выбраться, как развязаться, не знал. И решил ни в чем не признаваться, надеясь, что как-нибудь все обойдется. А потом, если получится, то уже никогда, никогда больше.
Но Юрий не знал другого: кто уходит от ответа за содеянное, неважно как, путем лжи или случайно сложившихся для него благоприятных обстоятельств, тот, убедившись в безнаказанности, легко может все повторить сначала. Повезло раз, выкручусь и в другой, решит. Но в другой не повезет, и придется отвечать за все сразу и по гораздо большей мерке.
Григорьев-младший выбрал середину и утвердился на ней. И потому хотя и робел, но сумел показать, что ему все нипочем, когда очутился с глазу на глаз перед следователем.
Ему был задан тот же вопрос, что и отцу: «Чей пистолет?» И он так же, как и отец, сказал: «Не знаю».
Их показания почти полностью совпадали. Казалось. Юрия не смущало, что «вальтер» извлекли из его голубятни. «Что из того, — рассуждал Григорьев-младший, — голубей я уж с год не гоняю, замок не ахти какой, легко отпирается любым ключом. Короче, пистолет спрятал не я, а кто-то другой. Его ищите, его и пытайте». Но в постановлении на производство обыска стояло имя Юрия Григорьева, и он знал, что стояло не зря.
Ответы парня вызывали у следователя не досаду, а улыбку. Потому что о юном Григорьеве он знал гораздо больше, чем тот предполагал. Юный Григорьев попался. И еще далеко не осознал всей нависшей над ним беды, более страшной, чем ответственность за незаконное хранение огнестрельного оружия. И окажись на месте следователя другой работник, даже не формалист, а просто менее опытный и прозорливый, он легко и на достаточно веских, хотя и формально обоснованных доказательствах, спокойно упек бы строптивого подозреваемого. Но следователь понимал, в чем вина, а в чем беда Юрия Григорьева, хотя тот балансировал на очень тонких гранях, и считал своим долгом вытащить парня из трясины, куда он попал по своему малодушию. Однако сделать это без самого Григорьева было очень трудно. А он упрямился.
Между следователем и Юрием Григорьевым лежал на столе пистолет «вальтер». Тяжелый и холодный, сизоватый, покрытый местами тусклыми пятнами на изъеденном временем металле. Чернел зрачок ствола.
— Посмотри на него получше, внимательно посмотри, — сказал следователь.
Юрий уставился на пистолет. Но ничего нового разглядеть не сумел. Он вопросительно взглянул на следователя, как бы спрашивая, что он хочет этим сказать, что надо увидеть в лежащем перед ними оружии.
— Ничего не вижу, — сказал Юрий.
— А надо уметь видеть вещи, особенно такие, — сказал следователь. — Ты его хранил, берег, в тряпочку масляную укутал. А что ты знаешь о нем? Историю его знаешь? Чей он?
— Не мой.
— Что ты заладил — «не мой, не мой». Я это уже слышал от тебя. Я не об этом сейчас говорю. Ты на нем марку разглядел? Чья она? Фирма чья?
— Немецкий.
— Вот именно. В чьих он руках был? В кого стреляли из него? Кого убивали? Вот что нас должно с тобой интересовать, когда мы смотрим на него. Понял? А кому он принадлежал до изъятия, это мы обязательно установим...
Обо всем этом Юрий, конечно, не задумывался. И после слов следователя он невольно, с другим любопытством смотрел на оружие.
— Раньше с ним разбойничали фашисты, убивали советских людей.
Юрий кивнул головой. Этого он отрицать не мог.
— ...А теперь им пользовались грабители. Да, Григорьев. И этого ты не можешь отрицать. Так?
Он чуть было не кивнул головой, сдержался, но следователь, смотревший на него в упор, заметил, и Юрий покраснел.
— И не можешь отрицать, Григорьев, что это были твои дружки.
Следователь говорил все это строгим, резким, но не торопливым слогом. Каждое слово укладывалось в сознании допрашиваемого маленьким, крепким кирпичиком. Одно на другое. И они не разъезжались, не падали, а, будто сцементированные раствором, сцеплялись друг с другом в четкую кладку. Слово на слово. Не разобьешь, не развалишь.
Григорьева словно током пронзило. Он понял, что следователь знает все. А тот продолжал:
— Да-да, дружки. И все вы на одной лесенке. Все уместились. Все без исключения...
У Юрия все оборвалось внутри, ему показалось, что он стал пустой и ледяной, а вся тяжесть легла на плечи, шею, налила свинцом голову. И давила, давила.
— Назвать их? Или сам решишься?
А он думал, что его будут спрашивать про голубятню, да с кем он гонял голубей, да кто мог подсунуть «вальтер». Сидеть да гадать, разводить турусы на колесах.
— Мне-то не так важно, — сказал следователь, — это тебе нужно одну правду говорить, без утайки, только правду. Единственное твое спасение, парень.
«Правду! А поверят в нее?» — думал Юрий.
Григорьеву Юрию было что рассказать.
С недели две назад поздно вечером его вызвал из дома во двор Славка Жижичкин.
— На пару слов, — сказал Жижичкин. И он действительно не обманул, обошелся всего двумя словами.
— Давай пистолет, — сказал.
— Какой еще пистолет? — будто не зная, о каком пистолете идет речь, спросил Юрий.
— Не знаешь какой? Не придуривайся, Юрик. Неси-ка, давай! А не дашь, сам знаешь. Я не шучу.
«Ишь ты, как расхрабрился Славка», — подумал Юрка. Никогда он таким его не видел. Да его за человека во дворе никто не считал. «Нет, неспроста это», — подумал Григорьев. И невольно оглянулся.
Когда оглянулся, понял, что даст пистолет, не может не дать. За спиной Славки, немного поодаль, стоял Виктор Глотов. Огонек сигареты освещал его нахмуренные брови под надвинутой на лоб кепкой, резко очерченные скулы. В разговор он не вступал, но его грозное молчание было яснее всех слов и намеков Жижичкина.
— Сейчас принесу, — выдавил из себя Юрка и ушел в дом.
Осторожно проскользнув мимо спавших родителей, стараясь не шуметь, он достал из ящика под диваном, в котором хранился различный слесарный и столярный инструмент, пистолет. Сунув за пазуху, вынес его Жижичкину.
— А патроны? — спросил Жижичкин.
— Не было патронов.
— Врешь!
— Чего мне врать. Пистолет дал, патронов бы пожалел?
— Без патронов какой пистолет.
— Давай обратно, — сказал Юрка и с надеждой потянулся за пистолетом, чтобы взять.
— Больно скорый, — усмехнулся Славка и спрятал пистолет за спину. — Ладно, не расстраивайся, скоро вернем. — И опустил «вальтер» в карман брюк.
Глотов бросил догоревшую сигарету в грязь. Лицо его потемнело.
— Пошли, — позвал он Жижичкина.
И они ушли.
И только тогда Юрий вдруг осознал, что он наделал, передав оружие Глотову. Не ради баловства взяли у него ребята «вальтер» так нахально и спешно. И понял, что и он теперь связан с ними и, даже не ведая, что они натворят, придется ему за все это отвечать вместе с ними. И даже подумал, уж лучше бы с собой его взяли, хоть бы видеть мог, вмешаться, удержать. Но ему ли удерживать Глотова? Нет, не больно вмешаешься. И только одним пытался успокоить себя Юрий, что пистолет был без патронов. Но разве такой тип, как Глотов, не достанет их?
Мысль об утраченном пистолете точила Юрия, не давала покоя. Поздно было ругать себя за то, что хвалился пистолетом перед ребятами во дворе, разрешая им щелкать курком. Дохвалился! Но если бы за «вальтером» пришел один Славка, он ни за что бы не дал. А Глотову не мог отказать. Его не только ребята, его взрослые остерегались.
Глотов уже раза два побывал в заключении за разные темные дела и снова вышел. Как он говорил — «в отпуск». С пропиской у него не получалось, и он упрекал несчастную мать за то, что она недостаточно активно хлопочет о его устройстве с жильем. Упреки кончались скандалами, после чего Глотов уезжал к тетке в Рязанскую область, но скоро возвращался.
А у Жижичкина мать лежала в больнице. Лежала долго, маясь какой-то тяжелой болезнью, и неизвестно было, когда выпишется, да и выйдет ли она вообще. Пользуясь этим, Глотов дневал и ночевал у Жижичкина. Соседи втихомолку сокрушенно покачивали головами, видя, как Славка приносил авоськи с водкой и пивом и приводил размалеванных девиц. Девицы были как близнецы: на очень бледных, сильно напудренных лицах с жирно накрашенными малиновыми губами в черных овальных рамках блуждали глаза. Жижичкин называл девиц «мочалками». «А ну, мочалки, быстро коридором, пока тетки не срисовали!» — приказывал он. И они пробирались бочком, бочком, скромно потупив тяжелые ресницы и похихикивая. Зато потом из комнаты Жижичкиных доносился их визг и хохот, мешаясь с громкими, пьяными голосами мужчин, песнями, звоном и грохотом.
Получив пистолет, Глотов поиграл им.
— Хорош! Вот так, на вскидку. Па-па-па! — затряс он «вальтером» перед животом Жижичкина.
— Ты что, сдурел?! — закричал Славка. — А вдруг заряжен!
От испуга он забыл, что получил пистолет без патронов.
— Это мы сейчас проверим. — Глотов умело оттянул затвор, проверил патронник, магазин. — Не заряжен.
— Жаль, что патронов нет, — сказал Жижичкин. — Добыть бы.
— Ты что, Славка, мокруху захотел? Патроны ему понадобились. Выбрось из башки. Без патронов проще.
Он посмотрел сквозь ствол на свет.
— Давно из него не стреляли, — сказал, — чищеный, смазанный, видно, в умелых руках содержался... Зря. Лучше бы проржавел весь внутри.
— Почему? — удивился Славка.
— Подозрений меньше. Если накроют нас с этой пушкой, по стволу определят, что не стреляли из него, ржавый, запущенный. А когда почищен и смазан, значит, могли пострелять и почистить. С грязным меньше проверок. А то еще чернуху повесят, замоченного...
— Какого замоченного?
— Убитого.
— Ну?! — испуганно воскликнул Жижичкин.
— Вот те и ну!.. Ладно, не дрейфь. Пошутил я. Они не дураки. Каждый пистолет имеет свой почерк, понял? Как человек. По почерку и определят, из нашего или из другого шмаляли. Ясно?
— Как это «по почерку»?
— Пуля ведь идет по каналу ствола, а он с нарезом. Идет она впритык, бока о нарез царапает, они мягче нареза. Понял?
— Ну.
— На ее боках остается след. Пулю выпустишь, где найдешь? А они найдут, они всегда находят. У них такие приборы есть. Найдут и сличат патроны, пули, то есть найденную и специально отстрелянную. Теперь понял? Так на фига нам патроны? Пускай он заместо пугача будет.
Утром они бодро подошли к одиноко стоявшей на пустыре палатке утильсырья.
— Что принесли, ребята? — спросил краснолицый утильщик.
— А вот что, — Глотов положил пистолет на чашечку весов, не выпуская рукоятки. — Сколько потянет?
У палаточника округлились глаза и вытянулись губы.
Ему приказали поднять руки вверх.
Старый человек не был спортсменом и не занимался физзарядкой по утрам, у него быстро затекли руки. Но опустить он боялся. В это время Жижичкин выгребал из ящичка наличные деньги, ревизовал карманы утильщика. Потом разрешил опустить одну руку и снял с нее часы.
— Теперь, папаша, снимай кольцо, — сказал Глотов, играя пистолетом, — золото нынче в цене, и я не могу тебе его подарить.
— Это же обручальное, ребята, — взмолился утильщик.
— Понимаю, — сказал Глотов, — но ты его все же побыстрей отвинчивай. Придут люди, мы за тебя утиль принимать не будем. А тебя в утиль сдадим!
— Одной рукой? — спросил утильщик.
— Вот это верное замечание, — сказал Глотов. — Отдай ему вторую.
— Не могу, ребята, не снимается.
— Приросло, — заметил Жижичкин и спросил старика ласковым, с издевкой, тоном: — Батя, может, у тебя ножичек есть?
— Ты что?! — закричал Глотов.
— А ничего. Ему безымянный зачем? Деньги остальными мусолить будет.
Может, с отчаянья у старика силы прибавилось, может, от страха палец отсырел, но с величайшим трудом утильщик вывинтил палец из прижившегося к нему за десятки лет кольца и подал грабителю. Старался не лязгать при этом зубами, добрая половина которых желтела золотом. А Жижичкин издевательски шутил:
— Ничего, папаша, теперь вы сдаете металл. Непривычно?.. Зубки оставим в залог. Мы не дантисты.
Грабители ушли. Утильщик долго еще стоял в глубоком раздумье: кричать ему, звать на помощь или пока воздержаться?
Между прочим, он так и не заявил в милицию. О нем уже сами обвиняемые рассказали. Это обстоятельство заинтересовало следователя, своими соображениями на этот счет он поделился с работниками ОБХСС, и тонкая ниточка сомнений и предположений в конце концов привела к другому клубку. Но разматывали его уже отдельно. Узнай Глотов и Жижичкин, сколько золота, бриллиантов, денег и других ценных вещей было изъято законным путем при обысках на квартире и двух дачах у потерпевшего, они бы сильно затосковали.
Обильно смочив водой глаза и искусственно накачав себя глубоким горем, Жижичкин встал у дверей загса и стал предлагать всем входившим и выходившим обручальное кольцо. Он говорил, что оно осталось ему от внезапно скончавшейся невесты. Нашелся сердобольный человек и купил кольцо, правда, заплатил за него вдвое ниже его стоимости.
Вечером, пропивая вырученные от продажи кольца деньги, Глотов спросил Жижичкина:
— Ты что же, змей, делаешь? Ты зачем, когда на деле был, грозил старичку палец отрезать?
— А что?
— С тобой нельзя дело иметь, Славка! Ты же садист!
— Я-то? А ты что думал? — гордо ответил Жижичкин.
— Я думаю, что ты — вошь! — сказал Глотов и сплюнул на пол в сторону Жижичкина. — Ты со мной на дело пошел за бабками, а не фокусы крутить, артист несчастный. Зачем людей дразнить. Попадемся, они же нас съедят.
— А попадемся, Витя, какая разница, кто нас съест? — возразил Жижичкин.
— Для тебя нет, а для меня есть. И вообще я этого не люблю: людей травить. Тебя, наверное, самого-то никогда не травили.
— Меня?.. Да я, Витя, всю жизнь травленым хожу... Я почему к тебе прилепился, почему, думаешь?.. Эх! Да что тебе объяснять!
Жижичкин налил себе в стакан немного водки. Выпил. Запил пивом.
— Начал, говори, почему же ты ко мне прилепился. — Глотов тоже подлил себе водки, но не пил, медлил. — Из-за бабок скорей всего?
— Нет, Витек, деньги, конечно, нужны, но не из-за них, нет. Какие это деньги?
Никому еще не исповедовался Жижичкин, и Глотову не решался. Чего перед ним бисер метать, только посмеется.
— Не могу я, Витя, тебе этого сказать, не решаюсь.
— Значит, в темную со мной пошел? — повысил голос Глотов. — Тогда вали от меня, вали с концами!
— Ладно! Скажу! Только смотри, зубы не скаль.
Жижичкин налил себе еще водки, выпил и продолжил:
— Не могу я их не травить, не могу! Сидит во мне это! Знаешь, когда еще в школе учился, во втором классе, мальчишкой был, меня парень один из девятого, сам не знаю за что, мучил, гад, ходу не давал. Ну, а я... Кому пожалуешься? Мать вкалывала круглые сутки, отец на фронте был. Он так и не вернулся...
— Убили?
— Лучше бы. Нет, он к другой укатил, другую завел, медсестру. Лечила она его. Мы его больше не видели.
— Может, хорошо лечила, заслужила? — сказал Глотов.
— Не знаю. Мы-то его ждали, мать даже молиться ходила в церковь за здравие его.
— Дошла молитва, а бог, вишь, как рассудил, — сказал, смеясь, Глотов.
— Тебе смешно.
— Ну, ладно. Трави дальше.
— Дальше я стал вымещать свое на меньших. Мне врежут, а я ищу кому передать. Когда не утешало, тогда уж я поиздеваюсь, помучаю... Сорву с другого, и отпустит.
— Откровение, — процедил Глотов.
— Ты же хотел, — Жижичкин помолчал. И словно зажегся: — Помню, пацана одного поставил к стене на перемене, говорю ему, чтобы на колени встал, а он не встает. Тогда я ему все пуговицы на пиджаке оборвал, всю одежду подошвой ботинка измазал.
— А он? — с интересом спросил Глотов.
— Он? Ничего он, — уклонился от ответа Жижичкин.
— Врешь, Славик. Что он? — настаивал Глотов.
— Ничего. Набил я ему морду, в кровь избил...
— Нет. До этого что было? — допытывался Глотов, а Жижичкин отводил глаза, не хотел отвечать. — Хочешь, сам скажу? В морду он тебе плюнул! Точно?!
— Ну и плюнул, — сознался Жижичкин. — Что из этого?
— Хороший пацан, видно, был. Дельный. Мне бы его вместо тебя.
— Не пошел бы он к тебе, Витя! — с вызовом сказал Жижичкин. — Это я пошел. Потому что я при тебе — герой. Человеком себя чувствую. При таких, как ты, я человек!
— Что же это выходит, падло, я хуже тебя? А? — привстал Глотов.
— Что ты, что ты, Витя! Не понял ты меня, — испугался, заюлил Славка. — При такой силе и я вроде ничего. Я это хотел сказать. Вот я при тебе и изгаляюсь над ними. Смелый я при тебе... Спасибо тебе, Витя. Спасибо, друг, спасибо, кореш!
— Гнида! — как плевок, бросил в него оскорбление Глотов.
Вздрогнул, напрягся весь Жижичкин, сжал зубы.
Отмолчался. И вдруг сказал:
— Пойдем, Витя, пройдемся. Сейчас как раз последний сеанс в клубе кончился... Какая-нибудь парочка от табуна отбилась...
— Пойдем... Мститель суровый.
Несколько вечеров подряд они проверяли дамские сумки, снимали пиджаки, обшаривали карманы. Помогал пистолет.
Когда Глотов собрал достаточно денег, чтобы выехать из Москвы и устроиться на новом месте, он театрально поцеловал «вальтер» и передал его Жижичкину.
— Верни малому.
— Сто́ит ли?
— Сто́ит. Понадобится, снова даст, куда он денется.
Спустя два дня после того, как он вернул Юрию пистолет, Жижичкина арестовали. Глотова задержали у тетки в Рязанской области. На него указал Жижичкин.
«Ничего не утаивая, — мысленно повторил Юрий Григорьев слова следователя. — Только начни, а где остановишься?»
Но он не успел.
— Дружки твои, Глотов и Жижичкин!
— Не дружки, неправда, — пробормотал Юрий.
— Все вы на одной лесенке, — будто не слыша его, продолжал следователь. — Только Глотов — на самой верхней, Жижичкин чуть пониже, ну, а ты? Ты — на первую вступил. Такие дела, брат.
«Нет, не вступил, — мысленно возражал он следователю и себе. — Не вступил я». Но вслух боялся. «Только начни, а где остановишься?» И вдруг Юрий почувствовал, как что-то изменилось в тоне следователя. Он вроде бы заговорил мягче, а слова зазвучали жестче. Следователь словно оттолкнул его от себя, хотя и не приближал, стал более чужим, хотя и был неблизким человеком.
— И вот что я вам скажу, Григорьев, совершенно серьезно. Очень хотелось бы, чтобы вы поняли это...
«Почему он со мной вдруг на «вы» перешел? — подумал Григорьев, и до него дошла причина возникшей отчужденности. И стало ему совсем не по себе, неуютно, жестко. Хотя о каком уюте можно было говорить в такой ситуации в кабинете следователя на Петровке, 38. — Зачем он так?»
— Вы, Григорьев, этот фашистский «вальтер» своими руками передали бандитам, как эстафету. От гитлеровца, который им раньше, до вас, владел. Да, да! Узнал бы фашист, порадовался — не пропал «вальтер». В деле!
Плохо было Григорьеву от этих слов, но следователь не щадил.
— А кто передал? Сын фронтовика. Да, может, из него фашист в вашего отца стрелял!
— В отца? Почему в отца?! — встрепенулся Юрий. — Почему вы так думаете?
— А что я думаю? — переспросил следователь.
— Да нет, ничего... Я так.
«Нет, брат, не так, — мысленно сказал следователь, — не знаю, дошли мои слова до тебя или нет, но доказательства дойдут».
— Друг ваш, Жижичкин, разговорчивей оказался. Мы ведь пришли с обыском после его показаний.
— Значит, он сказал на меня?
— Он.
— Что же он сказал?
— Так и сказал, что пистолет дали вы.
— Ничего я им не давал... А Глотов?
— И Глотов то же показал.
— Они сами взяли, потребовали.
— Какая разница.
«Действительно, какая разница», — согласился Юрий.
— Зачем же они показали? — спросил он.
— Затем, что они не глупее вас, Григорьев. Не скажи, тогда бы с них требовали пистолет.
— Я не участвовал в их делах.
— Вы снабдили их оружием, этого достаточно для обвинения.
— Но я же не знал, для чего оно им нужно. Я же не знал. У меня попросил Жижичкин, и я дал... Если бы не Глотов, я бы не дал ему пистолет.
— Но вы дали не обычную вещь, а, повторяю, огнестрельное оружие... Что сказал Жижичкин, когда брал его, для какой цели?
— Он не говорил, взял и все.
— Но вы же знали, что из себя представляет Глотов?
— Кто его не знает!
— Так для чего же мог понадобиться пистолет известному вам Глотову? — спросил следователь, выговаривая отдельно каждое слово.
Юрий покраснел, не ответил. Он всякий раз краснел, когда знал правду, но боялся сказать ее. Но точной преступной цели он действительно не знал.
Никто из обвиняемых не наговорил лишнего на Григорьева. И Жижичкин и Глотов оба отрицали его причастность к грабежам и разбою. «Мы только взяли у него оружие», — пояснили обвиняемые. Другие материалы дела не опровергали этих показаний. Когда же после одного успешного налета Жижичкин пригласил Григорьева «погулять» с ними, выпить, тот наотрез отказался от этой чести. И после ребята не настаивали. И о преступлениях не рассказывали.
— Итак, откуда у вас пистолет? Где вы его взяли? — задал следователь вопрос, вокруг ответа на который кружились все мысли Юрия Григорьева, как ночная мошкара возле горящей лампочки. Ударялись, обжигались и падали.
Глаза парня наливались тоской. Потерянно смотрели в лицо взрослого, сильного человека, который наступал на него твердо и неуклонно. Но этому казавшемуся неумолимым, безжалостным человеку также нелегок, даже мучителен был этот допрос. Потому что знал, к какому тяжкому ответу ведет парня. А тот еще пытался обороняться, а если точнее, закрывать собой, оборонять другого.
— Мой пистолет, — тихо, совсем неуверенно сказал Юрий и с вызовом добавил: — Сажайте меня, делайте, что хотите — пистолет мой! Так и пишите... Нашел я его.
— Записать все можно, Григорьев. Бумага стерпит, — сказал следователь. — Но я не писарь и не садовод. Пишите, сажайте. И запишем, и, будут основания, посадим. Не торопитесь... Я — следователь. Моя обязанность — разобраться в вашем деле, установить истину, а потом уже решать.
— Мой пистолет, — пытался еще упрямиться Юрий.
— Нет! И не торопись признаваться в том, в чем не виноват, — снова перешел на «ты» следователь. Трудно ему было говорить с этим парнем официальным языком. — И даже если виноват, то знай, что тюрьма — не лучшее место для исправления, особенно для таких, как ты, молодых людей. Не лучшее, Юра.
— Для кого же она?
— Для отпетых. Хотя, честно говоря, не люблю я этого слова. Ведь отпетый это вроде уже похороненный. А разве можно считать похороненным человека, когда он еще живой, когда у него есть еще надежда... Знаешь, один замечательный человек очень верно сказал: «Убить в человеке надежду — значит убить его душу». Так что, Григорьев, тюрьма — для злодеев, но и для них — вынужденная мера.
Следователь выдержал паузу и сказал:
— Не твой это «вальтер». И я не ошибусь, если скажу, что нам обоим известен его настоящий хозяин.
Юрий молчал. Он сидел с поникшими плечами, опущенной головой. Показывал лишь вихрастый затылок. И напряженно ждал, что вот-вот ударят его словом, которое сам он не мог выговорить, никак не мог.
— Отец?!
Юрий поднял плечи. Голову.
Трудно было смотреть в глаза следователю.
Не вызов в них был и не признание. Не ложь и не страх. И даже тоска уплыла, словно слезами вытекла.
Одна лишь просьба.
И у следователя был сын, дороже и любимей которого не было у него никого на свете. Маленький, светлоголовый, зеленоглазый мальчишка. Каждое утро он сам отвозил его в детский сад, а вечером забирал. Боясь опоздать на работу, он шел быстро, а малыш хотя и старался, но не поспевал. И тогда они придумали игру. Они играли в войну, были солдатами, которые должны были вовремя поспеть к намеченному рубежу для атаки, а потому шли форсированным маршем. Вот они попеременно и меняли шаг, то шли, то бежали. И еще стреляли по дороге в засевших за углами и деревьями вражеских лазутчиков. И так до самого детского сада. Зато вечером шли не торопясь, рассуждая на разные темы. Но его чувство к собственному ребенку было совершенно лишено примеси того эгоизма, какой присущ некоторым родителям: свое дитя — свет в окне, взлелеянное растение, а остальные — так, трава в поле.
И уже не видел он перед собой молодого человека, которого официально именовал подозреваемым и которого надо было уличать во лжи, вести́ к признанию. А видел такого же сына. Очень несхожи были они, его мальчишка и этот паренек. Возрастом, внешностью, ростом, лицом, глазами. Но оба — дети. И свой, познавший подлинную отцовскую заботу и ласку, и этот, родным отцом подброшенный следствию отвечать за его грех — какая жестокость! — оба ищут защиты.
«Какие слова подобрать? Что сказать? Как дальше вести допрос? Ведь надо».
— Трудно тебе, Юра, — сказал следователь. — Но правда есть правда, никуда от нее не денешься.
А себя спросил: «Любой ценой?.. Да стоит ли она такой цены, когда отец пошел на сына, а сын на отца? — И возразил себе же: — Но они же были врозь, уже были. Пистолет — не начало розни, разрыва. Пистолет — финал».
«Финал? Откуда ты такой прозорливый? А может, всего лишь ступень? Перешагнут и забудут, а о тебе только и вспомнят, что стравил ты их из-за этого пистолета. Отца с сыном. Да не вышло. И пойдут рука об руку».
«Куда?»
«Куда отец поведет».
«Так ведь это же вред?»
«Кому?»
«Им и людям».
«Людям — да, а им почему? Лучше будет, если отец навсегда, на весь отпущенный остаток жизни потеряет сына? А сын — отца?..»
И тут следователю вспомнился эпизод из его многообразной следственной практики. Тогда он еще работал в районе и за ним был закреплен определенный участок территории. Когда случалось происшествие на его участке днем, в рабочее время, он обязан был выехать сам, произвести осмотр и составить протокол. А потом, если это было преступление, принимать дело к своему производству. В остальные часы эту обязанность брал на себя дежурный следователь по городу. Но и ему приходилось дежурить по городу, согласно графику, и выезжать на происшествия в любой его конец в составе оперативной группы МУРа, а потом отсылать протоколы осмотров участковым следователям. Но в тот раз был полдень.
Начальник вызвал его и сказал:
— На твоем участке обнаружен труп. Поезжай для осмотра. Оперативная группа уже выехала, так что догоняй.
— Где это? — спросил он. — Что случилось?
— На Пятницком кладбище, — сказал начальник, — а что случилось, на месте выяснишь.
— Там всегда трупы, — нескладно пошутил он по молодости лет.
— В земле! — сердито сказал начальник. — Но этот лежит сверху. И ждет тебя! И что за глупые шутки?! Бери мою машину и догоняй их.
«Пожалуй, дело не шибко серьезное, — решил следователь, — а то бы он сам поехал».
«Победа» быстро промчалась по проспекту Мира, проследовала через Рижский путепровод и свернула направо, к кладбищу.
Он вышел у ворот и в цепочке других посетителей вошел в его зелень, прохладу и тишину. Оперативную группу не пришлось разыскивать. Недалеко от церкви, у одной из могил, толпились несколько человек в милицейском и штатском.
Следователь поздоровался со всеми сразу кивком головы, и они расступились, открыв чью-то могилу, на которой лежал ничком мужчина. Он лежал, обхватив руками бугор, словно в самый последний раз обнимал дорогого ему человека и, расставаясь навсегда, не в силах был оторваться, оставить и уйти, хотя между ними было полтора метра земли. Люди лежат так.
— Что здесь произошло? — спросил следователь.
— Самоубийство, — коротко ответил кто-то из сотрудников милиции, хотя такое заключение даже врач не мог дать, а покажет лишь расследование, и указал пальцем на голову лежавшего. — Вот. — Он наклонился и повернул ее, открыв левый висок.
— Левша? — спросил следователь, увидев на виске довольно четкий отпечаток дульного среза пистолета, в центре которого чернело опаленное пороховыми газами входное отверстие. Такие следы встречаются не часто. Позже снимок с него следователь передал своему коллеге, тот задумал организовать небольшой криминалистический музей.
— Похоже, — ответил сотрудник и указал на левую руку мертвого человека. На ней были заметны брызги крови. — И стрелял в упор.
Заключения заключениями, но версии, подчас очень точные, при внимательном осмотре намечаются сразу же.
— Кто же он? — спросил следователь, обведя взглядом кружок людей. — Это установлено?
Вперед выдвинулся полноватый пожилой капитан милиции, участковый, и сказал негромко, как говорят на кладбищах:
— Да всего три дня, как освободился. — И, не скрывая горечи, добавил: — Вернулся, а отца уже не застал, с полгода как умер. Вот и пришел навестить... Встретились... на том свете.
— Вот как... Отчего его отец умер?
— От сердца, говорят, — ответил участковый и, немного подумав, сказал: — Не знаю, конечно, но, видно, посчитал, что по его вине умер, и порешил себя... И жил непутево, и помер не лучше того.
— Он, что же, не знал, не сообщили ему, что отец скончался? — спросил следователь, чего-то недопонимая.
— Почему же, сообщили родственники, — ответил участковый и, вздохнув, заключил: — А, вишь, терпел до встречи.
«Терпел до встречи, — повторил про себя следователь и, будто убеждая себя в чем-то, сказал мысленно: — Нет, это не пьяная истерия «вора в законе», хотя и не без театральности. Все это гораздо сложнее».
Он смотрел на коротко подстриженный в скобку серый затылок мертвого человека, на его новый, из дешевого черного материала пиджак, такие же брюки, заправленные в длинные хромовые сапоги; перевел задумчивый взгляд на темно-синюю кепчонку-шестиклинку с пуговкой на макушке, валявшуюся рядом; стал искать пистолет. Кто-то из сотрудников догадался и показал следователю коробочку, в которой аккуратно лежал «маузер» небольшого размера.
Следователь не взял пистолет в руки. Он знал, что его нельзя брать, пока эксперты не исследуют следы пальцев. Но смотрел на него так же долго, как будто он мог ответить на поглотивший его вопрос. Следователь все пытался понять, осознать случившееся с этим уголовником, который только для того и вернулся домой из заключения, чтобы из спрятанного впрок пистолета застрелить себя на могиле отца...
...«Но они уже потеряли друг друга, — думал следователь, возвращаясь к Григорьевым, — отец же сам предал его в тяжелый час испытания. И еще предаст, не раз предаст! »
«Уверен?»
«Уверен».
«Да, ложью ложь не исправить».
— С фронта он его привез. Трофейный...
С трудом выговаривал слова Юрий Григорьев, но это были слова правды.
— Кто знает, зачем отец хранил его? Я не знаю. Лежал он в диване, в ящике для инструмента. Ваш работник при обыске открывал, видел ящик...
«Любовь к оружию? — подумал следователь. — Есть такая любовь».
Имеет человек оружие, и кажется ему, что с ним он сильнее. Хотя случись что, явится вдруг прямая надобность применить, побоится вытащить и применить. Но все равно хранит, бережет и тем самым чувствует себя сильнее, если, конечно, не преследует иных замыслов. Есть в оружии притягательная сила.
Григорьев-старший из-за этого странного чувства и в инкассаторы пошел. В их работе многое сочетается, здесь и доверие и ответственность, смелость и доля риска. Но пришлось ему уволиться, потому что стал выпивать «больше положенного».
Однажды в пьяном виде он достал пистолет, показал сыну, похвалился трофеем.
— В бою взял, стрелял в меня фриц, но я опередил.
У какого мальчишки не загорятся глаза при виде настоящего пистолета, когда вся их жизнь до самой юности наполнена играми, в которых оружие занимает еще очень много места. Сабли, пушчонки, пистолетики, ружья, стрелы, копья, рогатки, автоматы, мечи, щиты, ракеты, танки, бронемашины, самолеты, корабли. Но все игрушечное. А тут настоящий!
Юрий проследил, куда отец спрятал «вальтер», «игрушку», которой не было ни у кого из его приятелей, ни во дворе, ни в школе. И когда хотел, тогда и брал.
«Следователь вправе произвести очную ставку между двумя ранее допрошенными лицами, в показаниях которых имеются существенные противоречия».
«Приступая к допросу на очной ставке, следователь опрашивает лиц, между которыми проводится очная ставка, знают ли они друг друга и в каких отношениях находятся между собой».
Противоречие между отцом и сыном Григорьевыми, с юридической точки зрения, одно — кто из них владел пистолетом «вальтер». С разрешением этого противоречия решится и судьба одного из них. Устранить противоречие может очная ставка. Без нее не обойтись. Не сговор дома в пользу одного, не обоюдное улаживание вопреки истине, а четкий ответ перед законом.
Что против Григорьева-младшего? Показания ребят со двора, которые видели у него неоднократно в руках этот пистолет. Показания Жижичкина и Глотова, получивших у Григорьева Юрия пистолет. Оружие найдено на голубятне, которой пользовался Юрий. И наконец, его собственные показания о том, что он держал его в руках, показывал, передавал и прятал на голубятне.
Что против Григорьева-старшего? Только показания сына.
И убеждение следователя. Где взять ему доказательства, подтверждающие это убеждение? Кто видел пистолет у Григорьева Ивана Дмитриевича? Кто скажет, что он его хранил, прятал?
Следователь уже думал над этим. Была одна мысль, но реализация потребовала бы очень длительного времени, а его отпускают скупо.
Все решала очная ставка. Но слишком необычная. Сын против отца. Хватит ли у него силенок отстоять свою правду, убедить родителя, показать ему все последствия его лжи? Для обоих, не только для младшего. Неужели отец не дрогнет, не осознает, что в нем, в его ответе спасение сына, пусть даже за счет собственной свободы? Но ведь это же его долг!
Сомневался следователь, что Григорьев-старший вспомнит о долге своем. Хотя далеко не все свидетели и подозреваемые раскрываются на первом допросе, так вот сразу. И может, Иван Григорьев не себя одного, а обоих спасал. Пусть, мол, мое равнодушие примут за убежденность, что Юрий невиновен, а невиновен, тогда чего за него бояться, разберутся и отпустят. Тогда еще не знал следователь всей предыдущей жизни семьи Григорьевых, отношения Ивана Дмитриевича к жене и сыну, полного безразличия. Не по его ли вине парень бросил школу и долго болтался без дела, пока сам не устроился на работу? А когда принес первую получку, не послал Григорьев сына за подарком матери, а велел купить поллитровку и устроил «обмывку». И потом, как и сам привык, после очередной получки, похлопывая Юрку по плечу, говорил: «Растешь, сынок», — и чокался с ним граненым стаканом.
Парня такая жизнь не очень тяготила, но и не радовала. А начинал перечить, получал в ответ затрещины да бранные слова: «щенок, дармоед, мерзавец». Тяжело было жить вместе, а уйти некуда, да и мать жалко, ей тоже не легче было с отцом.
А все же не оставляла следователя надежда.
Они молча сели на поставленные перед столом следователя стулья, лицом друг к другу.
Юрий опустил голову, но и отец не смотрел на него. Старался сохранять спокойствие, а может, и правда был спокоен. Нет, не удержался, выдал нервный зевок. Однако ничто не выдавало, что на очной ставке сидят не посторонние друг другу, а родные люди. Так все сидят, кто нервничает, кто почти спокоен, потому что прав и убежден в своей правоте.
Следователь не задал им первого, обычного вопроса: «Знаете ли вы друг друга и какие между вами отношения?» Вопроса, обязательного согласно протоколу.
Что знают они друг о друге? И много. И ничего. Чтобы знать, надо интересоваться, проникать в мысли и чувства другого, принимать их к сердцу, сопереживать, предлагать и получать помощь, быть близкими. Этого не было.
А может, только сейчас, на этой очной ставке, необходимом процессуальном действии, но противном законам общения между родными, близкими людьми, они узнают истинную цену их отношения друг к другу, их близости, их родства и, узнав, поймут.
— Расскажите, каким образом оказался у вас пистолет «вальтер»? — спросил следователь Юрия Григорьева первым.
— Его... Этот пистолет был у нас дома... Он лежал в диване, давно лежал, — начал Юрий, прямо глядя в лицо отца.
Следователь посмотрел в глаза одного, потом другого свидетеля. Глаза парня казались неживыми, словно осколки темной керамики. Глаза взрослого нацелились в них, будто хотели пробуравить.
Юрий слегка запнулся, глубоко втянул в себя воздух, словно не хватало ему его, выдохнул и твердо сказал:
— Отец, ты же его с фронта привез, ну что еще говорить!
— Ну-ну, продолжай, — сказал отец.
— Привез с фронта, и мама это знает...
— Мать не путай! — сказал отец.
— Хорошо. Не буду. Но ведь это же правда. Помнишь, ты мне его показал, а потом спрятал, а я знал куда. Ну и брал...
— Выследил.
— Григорьев, не перебивайте его, вам будет дано слово, — вмешался следователь.
— Ну-ну, пусть рассказывает дальше, — сказал Григорьев-старший.
— Что же еще рассказывать?.. Брал я его, ребятам показывал. Потом вот Жижичкину дал, они с Глотовым недели две у себя держали...
Отец молчал, но при этих словах сына побледнел, заиграл желваками на скулах. Видно было, что ему было очень трудно сдерживать себя.
— Потом они вернули мне его, и я спрятал на голубятню. Там его и нашли. Вот и все.
— Все, значит? — не выдержал отец.
— Все, папа. Разве я сказал неправду? Разве не твой пистолет?
Парень был тверд. И отвечал твердо, и глаза стали живыми, ясными, словно протерли их, сняли пыль. И этими ясными, чистыми глазами искал в отце и ждал такого же ясного и честного ответа.
— Врешь, сукин сын! — получил Юрий в ответ. — Врешь!..
— Прекратите оскорбления, Григорьев! — строго сказал следователь.
— А если он врет, если топит меня?! Сговорились здесь! — прорвался Иван Дмитриевич. — Это же...
— Ведите себя достойно! — еще раз предупредил следователь. «Достойно! Какое же тут достоинство?» — подумал он и добавил: — Теперь ваша очередь давать показания. Вы подтверждаете то, что показал ваш сын?
— Ничего не подтверждаю. Все наврал!
— Неправда, папа! Я не врал!
— Заткните ему рот! — закричал Иван Дмитриевич. — Теперь, кажется, моя очередь...
— Да, ваша, но вы не грубите, не забывайте, где вы находитесь, — следователь с трудом сдерживал себя, чтобы самому не закричать.
— Не забываю. Пишите: пистолет не мой, с фронта я его не привозил, дома не держал. Все!.. Нет, не все. Пистолет я ему, — он кивнул на Юрия, — не показывал. Впервые увидел этот пистолет при обыске. Теперь все... Да, еще... Жена никогда не видела у меня этого пистолета. Вот так все и запишите.
— Таким образом, — сказал следователь, — вина за незаконное хранение огнестрельного оружия ложится на него?
— Меня это не касается, — ответил Григорьев-старший.
— Здорово!
Следователь смотрел на растерянного, подавленного парня. И тот смотрел, ища поддержки.
— У вас есть дополнения к своим показаниям? — спросил следователь юношу.
Тот задумался. Потом сказал тихо:
— И маму уговорил, застращал маму... Нет у меня дополнений.
— А у вас, Григорьев?
— У меня тоже нет, — ответил тот резко.
— И все же я должен вам разъяснить, — сказал следователь, — что сейчас как раз тот момент, когда лучше всего сказать правду. Потом может быть поздно... Вы понимаете, что вы умышленно толкаете сына в тюрьму?
— Папа, ведь тебе же ничего не будет, — сказал Юрий. — Скажи правду.
— Да, Иван Дмитриевич, ведь я же не уговариваю вас взять вину сына. И я не скрываю, что убежден в вашей вине. Но решая, как быть с вами, учтут и ваш возраст, и ваши фронтовые заслуги, и то, что вы ни разу не судились... Взвесьте сами все. И взвесьте то, что против Юрия. Ведь Жижичкин с Глотовым грабили людей, используя ваш пистолет, но дал-то им Юрий... Вы же отец!
— Решайте сами, — без колебаний сказал Иван Дмитриевич, — он заварил кашу, он пускай и расхлебывает.
Выговаривая это, он для убедительности пристукивал кулаком по колену.
«Шкурник! — хотелось крикнуть следователю в лицо этому заскорузлому человеку. — Ты же, спасая себя, оговорил родное дитя! Лишаешь его веры, опоры! Как же ты дальше жить будешь?!»
— Как же вы дальше жить собираетесь, товарищ бывший младший лейтенант? — все же сказал.
— Без ваших советов, — ответил тот.
— За что же вы его так, сына-то своего?
— Не надо, товарищ следователь, — сказал Юрий. — У меня есть дополнение...
— Что за дополнение?
— Пусть будет так, как хочет он... Пишите, что пистолет мой.
— Нет, я этого писать не буду, — сказал следователь. — Это же ложь.
— Откуда вам знать? Он говорит, а вы пишите! — вскричал Иван Дмитриевич.
— Хорошо, — сказал следователь. И обратился к Юрию: — Вот, Юрий Иванович, протокол. Вот здесь вы можете написать все, что хотите, это ваше право. И подпишитесь.
И он положил протокол перед Юрием и протянул авторучку.
— Что, папа, писать? — спросил Юрий отца.
— Твое дело. Сам решай, — ответил отец.
— Я решил, папа, — сказал Юрий.
Он взял ручку и сделал запись.
«Все, что я показал, правда, за что и расписываюсь», — прочитал следователь. Откровенно говоря, он не ждал такого поворота. Но рад он был не за дело. За Юрия Григорьева. И молча протянул протокол Ивану Дмитриевичу.
Григорьев-старший, увидев запись, сделанную сыном, лишь зубами заскрипел. Вынул свою авторучку, словно не доверял той, которая лежала на столе, и подписал свои показания.
— Можно идти? — спросил, будто опять куда-то торопился.
— А как же ваш сын? — ответил следователь вопросом на вопрос. — Останется здесь, вместо вас? Заложником?
— Оставляйте меня за него, — сказал Григорьев-старший. Его глаза выдали страх.
— За него вам не придется. А вот за себя — это мы еще будем решать, — сказал следователь. — Подождите в коридоре.
Юрий повернулся на стуле и смотрел на уходящего отца, ожидая, что тот дрогнет, вернется и, рассказав правду, такую уже теперь нетрудную, не новую, уведет его отсюда. Но отец не вернулся. Лишь перед самой дверью произнес:
— Завтра мать принесет тебе передачу.
Сказал, как приговорил.
— Такие дела, Юра, — сказал следователь.
— Что же мне теперь будет? — спросил Юрий взволнованно. — Неужели вы мне не верите?
— Я верю тебе, — сказал следователь. — Но что будет с тобой, это теперь зависит только от тебя.
Юрия Григорьева в первую очередь, конечно, волновало, арестуют ли его, привлекут ли к уголовной ответственности. Он хотел знать это. Но следователя волновало другое. Он думал о том, что будет с парнем, когда он выйдет на улицу и пойдет домой. К кому он пойдет, в чьи руки, под чье влияние. Семья — не опора. Отец — не друг, а почти враг. Он представил себе, как Юрий откроет дверь, неожиданно для матери и для отца войдет в комнату и никого не обрадует своим приходом. Отец поймет, что отпустили за показания на него. А матери какая радость от такого решения? Отец скажет: «Вернулся. Отпустили. Поверили. За отцом пришел. Свято место пусто не бывает». Закричит, упрекая в неблагодарности, закорит предательством, а потом начнет учить, как отказаться от правды, как снова обманывать следствие. Дело-то еще не закончено, все еще можно исправить. Спастись. И следователь думал: «Как помочь парню? Чем поддержать его, чтобы не сдался, выстоял?..»
— Иди домой, Григорьев, — сказал следователь просто.
— Отпускаете? — в глазах у парня мелькнуло недоверие, но тут же сменилось радостью.
— Отпускаю. Иди, Юра.
Но когда Юрий поверил, что его действительно отпускают, нахмурил брови. Теперь он думал о том же, что и следователь.
— А как же с отцом? — спросил он.
— Этот вопрос мы уж как-нибудь сами решим, — ответил следователь. — А ты иди и не бойся. Теперь тебе очень важно научиться отличать истинных друзей от ложных. Понимать, с чем идут к тебе, что предлагают, что требуют, что хотят. Но прежде всего ты сам будь стойким и порядочным человеком.
Юрий слушал внимательно, серьезно. Следователь видел это и чувствовал, что слова его ложатся на добрую почву, примутся. Но он понимал, что молодой человек ждал большего — решения дальнейшей судьбы его отца. «Иди и не бойся...» За кого? Разве только за себя... Но сейчас следователь не мог дать точного ответа.
— Ты читал про Павлика Морозова? — спросил он Юрия, вспомнив героя своего детства, ставшего почти легендой.
— Слыхал, но не читал, — ответил Юрий. — Есть клуб такой на Красной Пресне.
— Он, конечно, был моложе тебя, мальчик еще. Но он может служить примером и для взрослых. Нас с твоим отцом на примерах таких героев воспитывали. Война — это гибель людей. Но, знаешь, и школа для настоящих мужчин. Не поверю, чтобы твой отец ничего не вынес из нее, кроме горя и страха смерти. Я ведь тоже был на фронте, семнадцати лет пошел... Ты эту книгу прочти. Под этим условием тебя отпускаю.
— Обязательно прочту, — сказал Юрий.
— А на работу придешь, расскажи обо всей этой истории секретарю комитета комсомола.
— Я не комсомолец.
— Ничего. Он подскажет, что делать, он знает. И я ему позвоню, встречусь с ним.
— Значит, на работе узнают?
— Не все. Всем не обязательно. А кому надо, тот должен знать, чтобы помочь тебе. Но помни, прежде всего — ты сам.
Наступала ночь, когда Юрий Григорьев выходил из здания управления.
Снова в кабинете следователя Григорьев-старший.
Где сейчас находился его сын, он не знал. Следователь вывел парня так, что он не встретился с отцом.
Но войдя в кабинет и не увидев сына, Григорьев не спросил о нем, не проявил интереса. Хотя Юрия могли уже отправить в камеру. «Дикое, удивительное безразличие», — подумал следователь.
— Вот что, Григорьев, — сказал он. — Не надейтесь на свои показания. Я выделю эпизод с пистолетом из дела и займусь им отдельно. Это, во-первых, для того, чтобы меня не поджимали сроки. А во-вторых, я по архивам установлю всех ваших сослуживцев по воинской части и разыщу их. И они скажут мне, каким образом попал к вам этот «вальтер». Они вспомнят и скажут. А теперь можете идти и ждать вызова. Ждите его, Григорьев, он будет.
Но Григорьев не встал со стула и не пошел, как дважды до этого.
— Чего ж вы сидите, Григорьев? Вы свободны. Идите домой. Уже ночь на дворе... Но предупреждаю, — следователь сделал паузу и добавил: — Парня не третировать!
Григорьев продолжал сидеть и, сжав кулаки, постукивал ими о колени.
— Не надо вызывать фронтовиков, — сказал он глухо.
Следователь посмотрел на часы, потом взял чистый бланк протокола допроса и положил перед Григорьевым.
Григорьев достал свою авторучку и стал писать.
Когда он написал то, что хотел, следователь взял и скрепил своей подписью. Текст он просмотрел бегло, потому что он знал его содержание. Оно соответствовало правде.
Они молча простились, и каждый пошел своей дорогой.
Звонок раздался через неделю.
— Это я, — услышал он звонкий голос Юрия. — Это я вам звоню.
— Что ты хочешь сказать, Юра? — спросил следователь.
— Я прочитал про Павлика Морозова, — сказал Юрий.
— Ну и как?
— Хорошая книга... Что мне теперь делать?
— Как что? Работай, постарайся поступить в вечернюю школу... Живи!
— Спасибо, товарищ следователь!
— На здоровье, товарищ Григорьев!
Но Юрий не вешал трубку, а следователь имел привычку класть ее последним.
— Что ты еще хочешь сказать? — спросил он.
— Я хочу спросить... об отце.
— Следствие еще не закончено, — только и сказал следователь.
Примерно так, хотя совсем другими словами, приходится врачам отвечать родным и близким тяжело больного человека, за жизнь которого они борются и когда исход еще неизвестен. И даже самым дотошным не поясняют они, какие процедуры назначают, какие медикаменты дают, по методу какого медицинского гения оперируют. Все верно, все на пользу. И, пока идет борьба, люди смотрят на них, как на подручных самого господа бога. Но даже врачи, несмотря на все новейшие достижения науки, на их золотые руки и страстное желание помочь, подвластны тем законам человеческого естества, которые и диктуют окончательное решение, и отнюдь не от бога.
Что же говорить о следствии, когда и оно и сам ведущий его строго подчинены закону, не потустороннему, а конкретному, писанному для всех. И окажись вне его, люди будут пассажирами на челне без паруса, руля и весел. Когда их честь, достоинство, имущество и сама жизнь, отданные стихиям беззакония и произвола, легко могут стать грузом, не имеющим ценности.
И все же следователь знал, как решит дело Григорьева. Знал еще до того, как признался Иван Дмитриевич после столь недостойного поведения на обыске, допросе и особенно на очной ставке. И последний вопрос Юрия лишний раз говорил о том, что его решение верное. Но следователю еще предстояло убедить в этом других, тех, от кого зависел окончательный итог. В этом была тоже нелегкая сторона его работы — отстаивать свое убеждение, а не только собирать и оценивать доказательства.
Он сознательно выбрал дело, совмещавшее романтику поиска и колоссальную ответственность за человека. И был твердо убежден, что в первую очередь именно на нем, а не на ком-то другом в эстафете судебного процесса лежит она. Что его обязанность не только установить факт преступления, искать следы, добывать улики, разыскивать и изобличать преступников, но и загодя предупреждать судебные ошибки. Защищать. Защита не только в том, чтобы перехватить занесенный нож или загородить от выстрела, но и уберечь от тюрьмы того, кого можно исправить без ее воздействия. Ведь при всей разнице позиций обвиняемому в его позоре и беде ближе всех следователь, представитель хотя и карающего, но справедливого закона, исследователь его дела. Да, он обвинитель, но и защитник, более того, воспитатель, цель которого — провести человека сквозь путаницу различных версий, мнений, правд и кривд и поставить перед истиной. Единственной для обоих. А значит, вытащить оступившегося человека из болота, зажечь для него огонек надежды.
Но многие ли понимают это? Из тех, кто преступил закон. Из тех, кто пострадал от преступления. Из тех, кто был его очевидцем, но умолчал или равнодушно прошел мимо. Из всех тех, кого оно так или иначе задело.
Следователь прекратил дело и на Юрия Григорьева, и на его отца. Иного решения он не мог допустить. С тех пор прошли годы. Следователь не знал, где живет Юрий Григорьев, чем занимается, как сложилась его судьба. Но он никогда не забывал этот очень редкий эпизод в его следственной практике. Очную ставку между сыном и отцом...
Это был небольшой, но упорный бой за правду, за человека. И они выиграли его вместе.