Зрелище было не из привлекательных. Сад совершенно одичал и порос бурьяном, пруд затянулся илом, аллеи поросли высоким непролазным кустарником, а постройки разваливались.
Зато в стороне от барских хором, за полверсты от них, на юру и одиноко, торчал среди лужайки странной архитектуры небольшой дом, вокруг которого было и людно, и оживленно, и шумно. Весь залитый лучами солнца, он резко выделялся на темном фоне парка, давно превратившегося в дремучий бор. У заново срубленного крыльца хлопотали куры, и теснилась пестрая толпа поселян в живописной местной одежде, вызванная сюда бубенчиками приближавшегося экипажа. И, должно быть, такое событие, как приезд господ, было здесь в редкость, если судить по недоумению и жгучему любопытству, не без примеси страха, выражавшемуся на всех лицах.
Миновав строения барской усадьбы и оставив их далеко за собой, карета повернула прямо к этому дому. Толпа раздвинулась, куры разлетелись в разные стороны, а через огород, кратчайшим путем, перепрыгивая через ямы и кусты, бежал без шапки человек лет тридцати пяти в опрятном черном кафтане и в высоких сапогах, — управитель Андрей, заведовавший Воробьевкой со смерти старика Вишнякова, который тут хозяйничал бесконтрольно еще при жизни деда теперешнего владельца. Шла деятельная возня и в доме, где несколько парней и девок, под наблюдением красавицы Маланьи, жены Андрея, женщины молодой, строгой и проворной, вытаскивали в огород сундуки и узлы со всякой всячиной.
Бросив беглый, но зоркий взгляд на эту возню, Андрей обогнул дом и, подбежав к барину, низко поклонился ему.
— Управитель? — спросил последний с улыбкой.
— Точно так-с. Добро пожаловать, сударь! Заждались мы вашей милости, — весело проговорил Андрей, молодцеватым движением головы отряхивая назад густые кудри русых волос, спадавших ему на лоб при поклоне, которым он приветствовал своего господина. — Мы вас, сударь, не ждали сегодня, не взыщите за беспорядок. Уведомили бы раньше о своем приезде, все нашли бы готовым для вашего пребывания, — продолжал он, энергичным взмахом руки отгоняя прочь глазевшую кругом толпу любопытных, чтобы остаться с барином наедине.
— А ты меня здесь хочешь поместить? Почему же не в доме?
— Там уже давно невозможно жить. Покойный Абрам Никитич все собирался от сырости да от крыс к внучкам в деревню перебраться, да так и умер, а после его смерти дом в еще большую ветхость пришел. Крыша протекает, печи разваливаются, полы давно прогнили. Все это поправлять стало бы в копеечку вашей милости; ведь здесь глушь, мастеровых пришлось бы из Киева выписывать, а там все ляхи, — такую заломили бы цену, что весь годовой доход с Воробьевки им пришлось бы отвалить. Вот я и надумал заместо таких трат использовать амурный домик, что без употребления стоял в парке.
— Амурный домик? — переспросил Грабинин. — Вот это? — прибавил он, указывая на строение, пестревшее заплатами из нового дерева и с неуклюжими пристройками, нисколько не отвечавшее данному ему названию.
Красивое лицо управителя, его смеющиеся лукаво глаза, бодрый вид и жизнерадостное красноречие производили такое приятное впечатление, что в беседе с ним время летело незаметно, а этого только и нужно было Андрею: задержать подольше барина на крыльце, чтобы дать время убрать все лишнее из дома.
— Точно так-с, домик этот спокон века звали амурным. Кличка эта ему дана покойным старым барином, вашим дедушкой.
— Ты говоришь, что он стоял в парке? Как же вы его сюда перенесли?
— Мы его не переносили-с, мы этот самый парк вокруг него вырубили и, таким образом, к жилью его приспособили. Если теперь убрать его теми коврами, что у нас в кладовой хранятся, да кое-какую мебель из старого дома сюда перенести, вашей милости можно будет совсем спокойно целый год тут прожить, пока нового дома не выстроим.
— Я приехал сюда всего на неделю, — заявил барин.
— Что же это вашей милости не угодно нас подольше вашим присутствием порадовать? — спросил Андрей, ловко скрывая радость, наполнившую его сердце от приятного известия.
— Мне надо только познакомиться с имением, посмотреть, как идет хозяйство, да узнать, нельзя ли побольше извлекать из него дохода.
— Хозяйство здесь ваша милость найдет в порядке, на том стоим. Ночь не доспим, куска не доедим, чтобы барское добро в целости сохранить, чтобы все было исправно, а что до денег, то в настоящее время у нас самая малость осталась, по той причине, что вплоть до зимы в хозяйстве одни только траты, а доходов ждать нельзя. Вот если б ваша милость дозволили хоть самую малость леса продать, тогда мы бы и с деньгами были, и облегчение в хозяйстве получили. Народ кругом — вор и разбойник отчаянный, от одних беглых с Дона да из Москвы отбоя нет.
Барин давно перестал слушать его; он углубился в мысли, не имевшие ничего общего с рассуждениями о непроизводительности лесного хозяйства. При упоминании об амурном домике в его уме завертелись рассказы старых московских тетушек и бабушек о проказах его покойного деда с красавицей-полькой, которую он тайком вывез из Варшавы, где состоял при царицыном после. Эту польку, к величайшему огорчению своей законной супруги и ко всеобщему негодованию и соблазну, дед поселил в своем родовом имении Воробьевке. На беду красавица была замужем за паном Джулковским из мелкой шляхты, но с большими связями и протекциями. Сутяга и законник из Киевского воеводства, это Джулковский немедленно отправился в Петербург жаловаться на бесчестье, причиненное ему русским офицером, и как ни старались доброжелатели Грабинина, в том числе и его свояк, Александр Андреевич Безбородко, придать его поступку вид невинной шалости, и как ни расположена была сама царица Елизавета Петровна снисходительно относиться к такого рода любовным проделкам, пан Джулковский до тех пор зудил и кляузничал, пока не добился приказа вернуть ему, на счет похитителя, супругу, с уплатой крупного куша за бесчестье.
На имение Грабинина было наложено запрещение, тем более тягостное, что Воробьевка находилась на границе Киевского воеводства, где в то время хозяйничали соплеменники его соперника, и частые наезды судей да разных комиссаров, все друзей и собутыльников пана Джулковского, не могли не быть убыточны и мучительны для несчастного похитителя его жены.
Одним словом, дело несомненно кончилось бы полнейшим разорением последнего, если б, на его счастье, поляки не прогневали русскую императрицу какой-то крайне дерзкой выходкой, и если б друзья Грабинина не воспользовались удобным случаем убедить ее, что не стоит так жестоко карать дворянина, проливавшего кровь за отечество, из-за беспутной полячки, которая сама соблазнила его на увоз от постылого мужа. Следствие приказано было прекратить, а пану Джулковскому — довольствоваться возвращением ему супруги и вознаграждением, уже сорванным всякими правдами и неправдами.
Однако пятилетняя судебная волокита так измучила и разорила Грабинина, что вернуться к прежней жизни он был не в силах. И он повел в своей Воробьевке жизнь озлобленного анахорета, удрученного мрачными воспоминаниями (а может быть, и угрызениями совести), относясь равнодушно не только к хозяйству, но и к родному единственному сыну. Последнего мать увезла с собою в Москву, когда убедилась в своем бессилии кротостью, покорностью и любовью изгнать из сердца мужа привязанность к иноземке. Так как прибегать к другим мерам, пользоваться своими законными правами и заступничеством влиятельных родственников против неверного мужа ей было не по нраву, то она и предпочла удалиться в монастырь, где вскоре и скончалась от тоски, оставив сына на попечение своих родных.
Когда польку вывезли из Воробьевки и когда кончилось мучительное дело взысканий и начетов с имущества Грабинина, все ждали, что он пожелает взять к себе сына, чтобы самому заняться его воспитанием. Однако этого не случилось, и только перед смертью он выразил желание благословить внука, названного его именем. Кроме того, дед был его восприемником от купели заочно, точно так же, как заочно дал свое согласие на брак сына с неизвестной ему девицей. При последнем свидании он несомненно открыл сыну свою истерзанную душу и объяснил ему причины, заставившие его обречь себя на затворничество в молодых еще годах; долго говорил он с ним наедине, перед тем как навсегда смолкнуть. Михаил Владимирович вышел из спальни отца растроганный, в слезах, но сын был еще слишком мал, чтобы посвящать его в семейные тайны, а когда он достиг возраста, когда можно было все открыть ему, сделать это было некому: его отца уже не было в живых. Таким образом, он знал про деда лишь то, что все знали, о внутренней же его жизни ему ровно ничего не было известно.
Много раз пытался Владимир Михайлович восстановить воображением подробности любовного романа, от которого так много выстрадал его дед, но это оказалось так же трудно, как восстановить сложнейшей архитектуры здание по куче мусора и камней, оставшихся от него.
И вот судьба столкнула его с людьми, которые могли отчасти удовлетворить его любопытство.
— Ты дедушку помнишь? — спросил он у Андрея.
— Как не помнить! Я при них в казачках состоял, трубку им подавал и за их стулом стоял, когда они изволили кушать. Ведь мне, сударь, тридцать шестой год идет. Когда вашу милость сюда привозили прощаться с дедушкой, я вас на руках к ним поднес. Вам, конечно, этого не помнить, а я уже тогда жениться метил и невесту себе присмотрел — ту самую Маланью Трофимовну, теперешнюю мою супругу! — с веселой откровенностью продолжал распространяться Андрей, не забывая при этом поглядывать на окна дома, мимо которых то и дело шныряла его полногрудая красавица-жена.
Он не ошибся, предполагая, что барин не помнил ничего из того, что он старался ему напомнить; как часто бывает в подобных случаях, важнейшее событие из его поездки сюда, а именно смерть деда, совершенно испарилось из его памяти, тогда как такое ничтожное событие, как посещение дома на реке Малявке, и старуха на кровати под балдахином с золотой птицей, как живое, воскресло в его воображении.