— Дурак должно быть этот Грабинин, — заметил он, не обращая внимания на воркотню старухи. — До сих пор не приезжал взглянуть на имение, допустил все разграбить и растаскать! Впрочем, это нам на руку. А собою каков?
— Красавец, в деда, и щеголек изрядный. Тонкого воспитания, учтив отменно.
— Все петербургские тонкого обращения. Увидим, увидим, что за птица.
— Связи у него есть. У Воронцовых принят, у Безбородки. Упоминал про Орловых.
— Мы с Потемкиным знакомы, да и то не хвастаемся!
— Он не хвастался, к слову пришлось. Говорил также про Репнина.
— С этим он где же успел познакомиться. В Варшаве разве был?
— Перед отъездом из Петербурга у Воронцова его встретил, и Репнин его к себе на службу звал, да он отказался.
— Напрасно. Нам бы это на руку, чтобы побольше русских в здешнем крае селилось, особенно, если богатые да со связями. Чарторыские теперь извиваются перед нашим князем ужами и жабами по той причине, что перед выборами он им до зареза нужен, а как на своем поставят на конфедерации, мы им опять будем не нужны. Надо свою партию ставить. Это князь Репнин отлично понимает, да вот беда — от своей Изабеллы отстать не может, а она, как истая полячка, во все дела вплетается. И разоряется мотарыга на свою рябую красавицу в лоск. Давно ли императрица долги его уплатила, а он уже вдвое понаделал. Пока Потоцкие будут жить в Польше, нашему князеньке из когтей ростовщиков не выпутаться. Разве что Изабелла найдет выгодным его на другого променять.
— А муж-то ее чего же смотрит? — спросила старуха.
— Он — философ. Сердце у него чувствительное, и всех амантов [3] своей супруги он нежно любит. Намеднись охотились мы с ним большой компанией, и Ржевусский был тут. Под конец ужина, когда все перепились и целоваться полезли друг с другом, наш Адам Чарторыский к Ржевусскому обратился с речью: «Ты, пане, постоянен, бардзо постоянен! Выпьем, панове, за венец постоянства пана Ржевусского!»
— Это он, что же, в насмешку, что ли? Чтобы показать, что ему все известно, или сдуру?
— А черт его знает! Такие нравы, что ничего не поймешь: от человека всякой другой нации можно было бы такие слова за угрозу принять, но у поляков все шиворот-навыворот. Все схватились за кубки и с криком: «За постоянство пана Ржевусского!», — осушили их.
— Ничего, значит, не поняли?
— Как будто не поняли. А, впрочем, черт их знает!
— И резидентка графини Анны там была? — спросила, помолчав, старуха. — Та, с которой ты любовное лазуканье затеял, вдова?
— С какой стати она там будет? Пани Розальская так еще молода, что без своей благодетельницы не выезжает, и в пьяных компаниях ее встретить нельзя, — ответил Аратов с раздражением.
— И долго это твое с нею лазуканье будет продолжаться? — продолжала допрашивать его старуха, забавляясь его досадой. — Она тебя всяческими соблазнами поманивает, а, поди, с любым юнцом из палестры издевки над тобою, москалем, строит! Про мецената Фьялковского слышал? Он по всему околотку хвастается знакомством с твоей красавицей и жениться на ней собирается.
— На ней многие жениться собираются, невеста не из плохих, — заметил Аратов с самонадеянной улыбкой человека, убежденного в своем неотразимом влиянии на женщин. — А с кем вы посадили за стол Грабинина? Анфису и прочий хлам убрали, надеюсь?
— Никого не убирали, он со всеми моими домашними обедал, — сердито возразила Серафима Даниловна. — Твои магнаты небось своих резиденток не выгоняют в людскую при гостях.
Дмитрий Степанович вспомнил про блестящих дворских юношей и девиц у Чарторыских, прислуживавших ему несколько дней тому назад в Пулавах, и усмехнулся.
— У моих магнатов дворская молодежь так расфранчена и воспитана, что нашим помещиками и помещицам не мешало бы с нее пример брать, как в свете жить, — сказал он.
— Так, значит, если я из Парижа выпишу наряды для моих хамок, ты с ними за стол сядешь?
— Там не хамы, все дворянские дети.
— А за хамов у стола прислуживают? Да какая же им цена после этого? Если с юных лет честь свою соблюдать не умеют, чего же от них в старости ждать? У меня тоже по бедности дворяне живут; есть и девицы-сироты, которым голову преклонить некуда, и старухи, которые уже работать не могут, так я за грехи считала таким бы наряды нашивать, как на смех. Всяк сверчок знай свой шесток, так-то. А гнушаться я ими тоже за грех считаю и, когда ноги меня носили, всегда сажала их с собою за один стол; значит, и гостям моим не след ими гнушаться, даром, что одежда на них, по их бедности, неважная. Да-с! Так вот и Грабинин со всеми моими домашними обедал, и с французом твоим, и с Анфисой.
— И с Анфисой? Одолжили, нечего сказать, подвели под срам! — с досадой воскликнул Дмитрий Степанович.
— С чего это ты так вдруг Анфисы застыдился? Она расфуфырилась изрядно, не хуже твоей пани Розальской щеголихой себя при госте выказала. С первого взгляда видать, на каком она здесь положении при молодом барине, — прибавила она язвительно.
— А мне, может быть, не надо, чтобы это знали. Я, может быть, желаю, чтобы меня за примерного супруга считали?
— Надо было нас заранее о такой перемене в мыслях предупредить. А ты бы лучше спросил про твою супругу, что она тут сегодня накуролесила.
— Что еще? — отрывисто и, сдвигая брови, спросил Аратов.
— Как узнала, что приехал гость и что нам не до нее, побежала во флигель, Алешеньку скрала, да через сад с ним в дом и убежала. Потом она заперлась в своей спальне, никого не пускает, кричит: «Зарежусь, если дверь выломаете!». Вот она какая начинает проявляться, тихоня! Недосуг мне было с нею ватажиться, приказала до отъезда гостя не трогать ее. Тебя мы раньше будущей недели не ждали.
— Справился раньше, чем думал.
— Всегда бы тебе надо было так справляться, чтобы больше дома жить. Знаю, что радости тебе мало с такой супругой, но знаю и то, что ты с нею через край пересыпаешь и до отчаяния ее довел. Нельзя у матери детей отнимать. Даже и курица остервеняется, когда у нее из-под крыльев цыплят уносят. Значит, от Бога так положено, чтобы младенцы при матери были. А ты наперекор всем законам идешь. Зарвался злобой и хуже зверя стал. Нечего плечами-то пожимать да губы кусать! Хоть в кровь искусай, а я все-таки всю правду-матку без остатка тебе выложу. Она грозит зарезаться. В первый еще раз такое слово вымолвила, значит, недоброе у нее на уме, и от человека с такими мыслями всякой беды можно ждать. Вот ты о чем поразмысли, прежде чем срывать на ней гнев за ослушание. Пожурить — пожури, даже побей, если придет охота, а потом смилуйся, приласкай и обещай к ней каждый день, хотя на часочек, детей посылать.
— Алешка до сих пор у нее? — спросил он.
— У нее. Я приказала не трогать, пока гость не уедет. Люди при нем — кучер, камердинер, форейтор; неладно при них шум поднимать. И без того по всему околотку невесть что толкуют про наше над нею тиранство.
— Мне на то, что здесь плетут, наплевать, а вот если через этого питерского франта до столицы гнилые слухи дойдут, тогда подлинно неприятности могут выйти. Да что тут толковать? Дело сделано — надо поправлять. А чтобы дети при ней оставались, на это я ни в коем случае согласиться не могу, уж это, как вам будет угодно.
— Да ты слышал, что я сказала? — прервала его старуха.
— Обращаться вы с нею не умеете, вот что.
— Я не умею, так вези ее туда, где умеют.
— Увезу, не беспокойтесь. Дождаться нужно только одного человека из Варшавы. Туда доктор приехал из Праги, порченых лечит. Пригласил я его сюда осмотреть Елену. А вы еще говорите, что я ее не жалею! Знаете, сколько запросил с меня этот доктор? Двадцать червонцев! Это только чтобы сюда приехать, а за лечение само собою. Я и торговаться не стал, все двадцать червонцев ему отвалю, сказал бы только, как нам ее лечить. Что вы на это скажете? — прибавил Аратов, смущаясь под зорким взглядом старухи.
— Скажу, что тебе уж очень приспичило скорее от нее избавиться, вот что я скажу, — заявила она.
Правнук не возражал и начал молча прохаживаться по комнате, не раздвигая бровей и улыбаясь странной, вызывающей усмешкой, в то время как Серафима Даниловна продолжала смотреть на него, пытаясь разгадать его мысли. Он знал, что ему ничего от нее не утаить. Слишком хорошо знали они друг друга, и слишком сильна была в Аратовой воля, чтобы бороться против ее проницательности. Да и не для чего! Разве в конце концов, как бы ни повернулась его опасная затея, она не пожертвует всем на свете, чтобы помочь ему? Ближе и дороже его у нее никого нет на земле. Чтобы оставить ему все свое состояние, она со всеми родственниками разошлась; только привязанность к этому правнуку и поддерживает в ней жизнь.
— Пригласили вы Грабинина ночевать? — спросил он с успокоенным лицом и с обычным выражением в глазах.
— Зачем? Дорога недальняя, и ночь лунная, пусть едет с Богом.
— Нет, он мне на подольше нужен. Когда еще удастся залучить его! Послезавтра надо ехать в Тульчин, там пир горой по случаю выборов послов на сеймик. Я обещал воеводе кое в чем помочь ему. Грабинина надо так ублажить, чтобы совсем в нас уверовал. Приятельские отношения надо с ним завести. Это легко: он, наверное, в отца, такой же кисляй с чувствительным сердцем. А все же на это время нужно, и я им займусь. Может быть, повезу его с собою в Тульчин. Пусть увидит, как в Речи Посполитой люди живут, с красавицами нашими пусть познакомится…
— Смотри, не отбил бы он у тебя Розальской, — усмехнулась старуха.
— Пусть попробует! Узнает, как полячки русским дуракам носы натягивают. Ну, да в грабининском роду это известно. Ловко отработала полячка его деда! А, кстати, я и забыл вам рассказать: мне с этой самой погубительницей вашего любимца удалось встретиться.
— С Джулковской? — с живостью спросила старуха. — Где же? И неужто она еще жива?
— Жива и здорова. Про здешние края помнит, и, когда ей меня назвали, заинтересовалась, стала про Воробьевку расспрашивать, живет ли там кто, жив ли прежний управитель, все ли там по-прежнему.