— А красивая ты была в девках, Ирка!
Она не рисуется и не прибедняется. Отвечает просто.
— Яка корысть з мией красы.
Тогда он крепче сжимает ее плечи, нарочито насупясь, говорит:
— А вот завтра отстрелит мне ваша шпана ногу или руку, ведь знаю, убежишь! Убежишь?
Скажет, нахмурится, а сам млеет каждой клеткой, когда она ему отвечает:
— Як що сами не прогоните, то и я не уйду.
— Любишь? — глупо спрашивает он.
— А чому мени не любиты вас? Вы добрий.
— Добрый! — хмурится он. — Я людей убиваю!
— Вись свит в крови, — говорит она тихо.
Вот так обстояло дело с личным вопросом у начальника районного отделения МГБ Ильи Захаровича Шитова. Была у него служба, к которой он относился добросовестно, были у него враги, с которыми он был не более жесток, чем все в его время, была у него женщина, для которой он был добрый…
А был начальник районного отделения ОББ Калиниченко, хлюст и выскочка, которого нужно было во что бы то ни стало обойти и оставить с носом, или грош цена Шитову в базарный день!
И как раз, когда он обнимал Ирину, когда купался в теплом смородиновом море ее взгляда, когда уже оставалось только захлебнуться и исчезнуть, тогда-то, чёрт возьми, и пришла ему в голову отличная мысль, и настолько она была отличной, что Шитов не пожалел даже, что она появилась не вовремя, откровенно говоря, совсем не вовремя. Но она пришла и осенила, и Шитов, бросив Ирину, вскочил с дивана, махнул через комнату и коршуном упал на телефон…
II
Вокруг, куда ни глянь, холмистое, сытое, пестрое тело полей. Как незначительные, несущественные ущербинки на сильном молодом лице — у стыков холмов овраги, кривые, узкие, вспотевшие от упорной борьбы за существование. В их ложбинках и отрогах рождается и выползает на холмы кустарник-орешник, черемушник. Где-то это уже не кустарник, а гостеприимный лесок. Островки таких лесков как сторожевые посты вдоль мира плодородия. Шелест их листвы перекликается над холмами, над дремлющими полями, скатывается в ложбину, где деревня — мозг и нерв всего этого огромного, умного тела.
Деревня в одну улицу на полтора километра. Домишки с окошками, как косточки домино. По обоим краям ленты домов и палисадников взбившейся зеленой пеной — сады, между ними — квадраты и прямоугольники огородов.
В деревне — ни суеты, ни шума. Деревне нужна тишина, чтобы слушать голоса полей и колокольный звон из-за холмов. А все голоса и шумы, какие бывают здесь, — это лишь подголоски одной большой зеленой тишины, той, что своим ароматом заполняет все и вширь и вверх до самого неба, где оседает голубым, опрокинутым кристаллом.
Ночью, когда тишина уходит в темноту и небытие, этот кристалл миллионами глаз щурится вниз, в пустоту, растворившую в себе формы, цвета, звуки, потом падает на землю белым рассветом, воссоздавая заново все, что было до этой ночи, распадаясь спектром земной пестроты. Ежедневное рождение чуда начинается с косого холма, куда тупым концом нацелена деревня, куда она пытается доползти, а пока лишь замахивается на него засушенным щупальцем дороги.
На том месте, где щупальце перекатывается на другой склон холма, в тот час и миг, когда с восточного горизонта бесшумно откалывается и падает, рассыпаясь, первый пласт утреннего тумана… однажды в это самое время там появился и замер всадник…
Потоптавшись на месте, он уже через мгновение нырнул в долину, еще лежащую во мраке, досматривающую утренние сны. Галопом влетел он в темный коридор домов и заборов, встревожив дворовых собак. Где-то на середине деревни он повернул коня, метнулся было назад, но остановился, словно решая что-то. Еще раз развернул коня и снова поехал вперед, теперь уже шагом, подъезжая то к одному, то к другому дому или забору, пока вдруг чуть не врезался в молчаливую парочку, прижавшуюся к дощатой калитке.
— Где дом Петра Гнатюка? — спросил он тихо.
Ему не ответили. Люди деревни не любили незнакомых, задающих вопросы.
— Вы что, оглохли! — зло прошипел всадник.
— Четвертый дом с того краю.
Ответила девушка.
Через минуту он уже стучал рукояткой большого нагана в раму темного окна, за которым проснулись подозрительно быстро, а отзвуки возникшей суеты слышались сквозь рамы. За калиткой взвизгнула наружная дверь, и тени предметов вдруг заколыхались, закачались, сшибая друг друга, сплетаясь и расплетаясь, перемещаясь с места на место. Это кто-то вышел во двор с переносной лампой-лихтарней, с которой обычно ходят по хозяйству — скотину проведать или в погребок за выстоянной бутылью…
Вышедший был старик или казался им в перекрестках розовых языков качающейся лампы. Он подошел вплотную к незнакомцу, поднял лампу и хотел было поднести ее к лицу незнакомца, но крепкие пальцы сжали его руку выше кисти, и лихтарня подалась в обратном направлении, чуть ли не к носу старика, так что он вынужден был зажмуриться и отпрянуть. Однако старик опомнился быстро и не без угрозы, но спокойно потребовал:
— Пусти руку!
— К обеду, Гнатюк, жди гостей. А родственникам лучше убраться…
И хотя лишь мгновение потребовалось незнакомцу, чтобы вскочить в седло и бросить коня в темноту, но старик успел вскинуть лихтарню и обомлел, увидев хромовые офицерские сапоги и офицерские галифе из-под кожаной куртки всадника. Впрочем, едва ли тот хотел скрыть от взора старика свою одежду. Он мог бы переодеться заранее. Что проще. А вот лицо свое он скрывал, но недооценил цепкость глаз старого Гнатюка…
Через минуту-другую ночной гость уже вспорхнул маленькой тенью на горбу восточного холма и тотчас же упал по ту сторону его.
Тогда старик поспешно засеменил по двору, почти вбежал на крыльцо. Последний раз качнулись тени построек и заборов, и дверь поглотила старика с лампой. А через некоторое время из этой же двери вышли во двор шесть человек, одетых явно не по сезону. Четверо держали навскидку автоматы, в темноте похожие на остывшие головешки, а у двоих автоматы были за плечами, — руки им чуть не до колен оттягивали пузатые корзины. Молча, цепочкой, прошли они в глубь двора, через низкую калитку в сад. И по саду шли беззвучно. И могло показаться, что идут они по специально раскатанной, очень узкой ковровой дорожке. Уперлись было в забор, но прошли сквозь него, как тени, и исчезли в кукурузных джунглях, что начинались сразу за садом и уходили за пологий холм, на мягком животе которого уже развалилось розовощекое утро, небрежно разбросав полы своего отсыревшего плаща по склонам и соседним холмам.
III
Шитов нервничал. Он уже знал, что Калиниченко несколько минут назад вернулся. Всё должно было пройти, как по нотам. Осечка почти исключалась, а Шитов все же нервничал. Слишком крупную игру он затеял, ставки предельные, а привычки к такому у него нет. Было страшновато, но в то же время он испытывал головокружительную радость от сознания, что сам решился на такую авантюру, сам додумался до нее, взял на себя всё. Всё! Оказывается, очень даже приятно — брать на себя всё, есть в этом что-то омолаживающее, бодрящее. Ему даже подумалось, что будь он посмелее в свое время, может быть удалось бы ему и прыгнуть дальше. Но здравый смысл подсказывал другое: что голова у него все-таки одна, что она ему еще нужна, а потерять ее, зарвавшись, в наше время — раз плюнуть! Такие головы слетали — ахнешь! Он, конечно, нынче молодцом, но это в первый и последний раз. Он человек пожилой, рассудительный и не тщеславный, и суета ему не нужна. Пусть такие вот Калиниченко ломают дрова, а кто из них выживет, еще неизвестно.
От мысли о Калиниченко снова засосало под ложечкой. И в тот же момент он услышал четкие, твердые шаги в коридоре. Отворилась дверь, и без стука и приветствия в кабинет вошел Калиниченко.
Да! На него стоило посмотреть! Желваки метались на острых скулах, острый нос обострился еще больше, а кончик его побелел, как от мороза. Глаза зрачками двустволки дали дуплет по Шитову и уперлись в бюст Дзержинского, что в простенке за шитовским столом. Вонзенные в планшетку пальцы выпяченными суставами кричали о ярости и еще о чем-то, от чего Шитов вдруг почувствовал, что в кабинете у него прохладнее обычного.
— Что случилось, Василий Григорьевич? — спросил Шитов. И это получилось у него очень естественно, хотя именно первого вопроса он больше всего боялся.
Тонкие бледные губы дрогнули и со скрипом выбросили:
— Пусто.
— Ушли! — ахнул Шитов опять очень естественно.
Зрачки напротив сидящего теперь уже спаренным пулеметом хлестнули по Шитову.
— От меня не уходят! В три часа утра кто-то верхом приезжал в деревню со стороны района и предупредил Гнатюка.
«Вот гад, даже время установил!» — с ненавистью подумал Шитов, участливо и деловито вглядываясь в лицо начальника ОББ.
— Я располагал абсолютно точными сведениями, — вырубил Калиниченко, а Шитов злорадно ухмыльнулся про себя: «Еще бы неточными, сам тебе их подкинул! Дурак ты, братец, как есть дурак, несмотря на весь твой фасон! Хлюст!»
Однако в кабинете становилось все холоднее и холоднее. Шитов поежился, в то же время мимикой изображая напряженную работу мысли.
— Ваши предложения? — спросил он просто и деловито. И снова порадовался на себя.
Калиниченко поднялся, положил планшет на стол, обошел Шитова и остановился перед бюстом железного Феликса в позе испрашивающего благословение.
Когда такой тип заходит вам за спину, ощущение не из приятных. Но Шитов не шелохнулся и не повернул головы, лишь сжался так, что прошел озноб, и даже как-то не заметил, когда Калиниченко снова появился перед ним в кресле. Теперь зрачки под редкими белесыми ресницами беспрерывно работали очередями, и фонтанчики от пуль выплясывали дьявольский танец под самым носом у Шитова.
— Кто знал о предстоящей операции, Илья Захарович?
Шитов побагровел. В эту минуту он даже как-то забыл, что сам — автор этой комедии, и почувствовал неподдельную ярость. «Щенок! Подозревает его и даже не считает нужным это скрывать!» С каким удовольствием двинул бы Шитов тяжелым мраморным пресс-папье по барсучьей физиономии начальника ОББ или просто по-мужицки обработал бы кулачищами, или всадил бы пол-обоймы в этот гладкий обтянутый лоб!