Перекрестное опыление — страница 9 из 35

Так было чуть ли не с каждым стихотворением из Воронежских циклов Мандельштама, и я помню, что поначалу меня такая жесткая привязка к местности, такая укорененность в земле смущала. Мне казалось, что для строк Мандельштама буквальная прописка излишня. Но прошли годы, и постепенно сами стихи, то, как я их читал, как понимал и слышал, и рассказы Натальи Евгеньевны между собой договорились, теперь так и живут вместе.

Наталья Евгеньевна не меньше, чем о Мандельштаме, рассказывала о своей родне, и это было не менее интересно. В ней чувствовалась немецкая кровь; очень аккуратная, ясно выговаривающая слова – дань преподавательской работе – с выверенными, четкими, несмотря на хромоту, движениями. Голос звонкий, но тоже твердый и уверенный. Со времени знакомства с Мандельштамами она бессменно преподавала русский язык и литературу в Воронежском авиационном техникуме и была своему техникуму замечательно предана.

Родом она была тоже из Воронежа, из семьи мелких дворян, у деда был хутор километрах в двадцати от города. И отец, и трое дядей Натальи Евгеньевны служили земскими врачами. Двоюродный брат, инженер, еще пока шла Гражданская война, то есть его соотечественники продолжали всем, чем только можно – снарядами, минами и пулями, – отрывать друг у друга конечности, наизобретал целую кучу разного рода протезов и начал организовывать в России мастерские по их производству.

Многие её истории были просто замечательные. Вот две из них, обе они о чуде, причем стоит отметить, что, рассказывая обе, Наталья Евгеньевна никогда не забывала подчеркнуть, что её родители в Бога не верили и она сама тоже не верит.

В 1903 году её трехлетний двоюродный брат Костик забрался на крышу дачной террасы; только что прошел дождь, он поскользнулся, покатился вниз и, ударившись о крыльцо, сломал позвоночник. Два года Костик был полностью парализован. Родители возили его и в Москву, и в Петербург, там ребенка смотрели тогдашние медицинские светила – приговор был однозначным: они сами врачи и должны понять, сделать ничего нельзя, ребенок никогда не будет ходить.

Так сложились обстоятельства, что, когда Костику было пять лет, им снова пришлось поселиться на той же даче. Мальчик лежал в саду на соломенной кушетке, мать хозяйничала в доме. Ей показалось, что он её зовет. Она спустилась с крыльца, подошла к ребенку и спросила, не надо ли чего. Он покачал головой, а потом сказал, что больше не хочет жить. Не помня себя, она схватила его в охапку и побежала по дороге, которая вела в Акатов Алексеевский монастырь. Там в старой церкви она то ли положила, то ли просто бросила его на каменный пол и стала молиться. Забыв, где она и что с ней, несколько часов била и била поклоны. Очнулась же от того, что Костик стоит рядом и, теребя её за плечо, говорит: «Мама, мама, пойдем отсюда, здесь холодно».

Сама Наталья Евгеньевна в тринадцать лет заболела костным туберкулезом. Лечили её многие врачи, но безуспешно. Зимой, когда на ноге открылся свищ, её перевезли в больницу. Месяц температура была под сорок. Она почти все время бредила, но, когда была в сознании, понимала, что умирает. В больнице ей приснилось, что если она отстоит обедню в Митрофаниевом монастыре, свищ закроется, и она стала просить мать отвезти её туда. Но мать не соглашалась и не понимала её. Пыталась объяснить, что все это – средневековая дикость, суеверие. Наконец брат матери сказал: «Сделай, как хочет Наташа, хуже не будет».

В феврале её забрали из больницы и, укутав в шубы, уложили в сани – она хотела умереть дома. По дороге у Митрофаниева монастыря отец остановил лошадь и отнес Наташу в церковь. Как она и просила, усадил её у ковчега с мощами Митрофания и оставил одну. После обедни вернулся и они поехали дальше. Через неделю свищ закрылся и туберкулезный процесс, хоть Наташа так и осталась хромоножкой, остановился.

Город продолжал для меня населяться и дальше. Родители тогдашней моей подруги, а ныне жены, Ольги, после войны несколько лет прожили здесь, работая в том же самом Воронежском университете. На вторую летнюю сессию Ольга взяла на журфаке направление на практику в Воронеж и приехала ко мне.

Моя будущая теща много рассказывала о разрушенном послевоенном городе. Почти год половина Воронежа была за нашими, половина – за немцами, беспрерывные артиллерийские дуэли выгладили целые районы, срыли город чуть не до основания. Он и тогда, через несколько лет после конца войны, был изрыт землянками, жить было негде. И тем не менее она вспоминала это время как самое счастливое. У всех них были мужья, хоть и израненные, но живые и знавшие, всегда помнившие, как им повезло. Так что все сразу сдружились, жили как родня. И еще: после Москвы в этих черноземных краях было удивительно сыто. По субботам приезжали колхозники и на рынке за гроши можно было купить свиной окорок или гуся, чтобы с рыночными же яблоками запечь на всю компанию.

По вечерам мы с Ольгой ходили из одной квартиры в другую, тасуя и сводя друзей Натальи Евгеньевны, Александра Иосифовича с друзьями Ольгиных родителей. Город был не слишком большой, все друг друга или напрямую, или через общих знакомых знали, и теперь все вернее делалось так, что город, где столько милых, добрых и симпатичных тебе людей, шаг за шагом становится тебе родным.

А закончить я хочу еще одной историей, в сущности, анекдотом, правда, довольно грустным. С 1984 года Александр Иосифович жил уже в Москве. Мы с ним, хотя и с перерывами, довольно часто встречались. Он знакомил меня со своими новыми учениками, разговоры так или иначе были о древности. И еще Немировский читал стихи, которые он, студент-ифлиец, писал всю жизнь. Иногда за чаем я все это разбавлял байками, которые любил рассказывать. И вот как– то он слушал меня, слушал, и вдруг говорит: «Володя, а вы знаете, за что меня сняли с заведования кафедрой истории Древнего мира и выгнали из партии? Что было записано в решении партийного собрания ВГУ?»

Сейчас понимаю, что это решение достойно того, чтобы вслед за ленинской резолюцией быть обрамлено и увековечено. Между тем Александр Иосифович минуту молчит, выдерживая паузу, и торжественно объявляет: «Профессора-античника выгнали за пропаганду Древнего мира».

Игорь Вулох

Первая публикация в кн. Владимир Шаров. «Рама воды». Стихи. – М.: АрсисБукс, 2016.

Учась в Воронежском университете, я начал писать стихи, и две идущих дальше зарисовки (предисловия, в которых они нуждаются, будут куда объемнее) связаны именно со стихами, правда, не только моими.

С Игорем Вулохом и его женой Наташей Охотой мы познакомились еще в 90-е годы. Игорь тогда уже тяжело пил, но работал с прежней истовостью, иногда по много дней не выходил из мастерской. Вообще в настоящих художниках много от монахов-подвижников, только инструментарий разный. У одних молитва, у других резец, шпатель и кисть, но и здесь и там – вечная борьба с материалом. С его несовершенством. Словно до тебя никого и ничего не было, а теперь отсчет начался. За жизнь – твои семь дней – из безвременья, из бездумной и мертвой глины или столь же мертвых пигментов ты должен сотворить – вдунуть в них душу – людей и мир, который будет выделен человеку в опричнину. Творение и есть твоя повинность, если ты справишься, выполнишь назначенный урок, это станет прощением не только для тебя самого.

Издательство, для которого я делаю эту книгу, пару лет назад захотело опубликовать и мой стихотворный сборник. Когда-то эти стихи печатались в хороших журналах, включая «Новый мир», но с тех пор, как я написал последнее, минуло почти сорок лет, а тут мне вдруг предложили посмотреть на них из времени, которое тогда я и представить себе не мог.

В Музее современного искусства, что на Петровке, как раз проходила огромная ретроспективная выставка Игоря (так уж получилось, что посмертная). Почти десяток залов с его работами от первых, еще фигуративных и вполне реалистических, до картин последних десятилетий, сделавших Вулоха одной из самых уважаемых фигур русского авангарда. Художником, работы которого выставляются в самых престижных галереях мира. Один из залов на этой выставке был отдан иллюстрациям, которые Игорь сделал для книг двух поэтов – Геннадия Айги и знаменитого шведского поэта Туманса Транстремера.

Выйдя из музея, я позвонил Наташе, которая не просто предоставила музею почти половину выставленных там работ, но и вместе с куратором решала все связанное с их развеской, то есть фактически делала эту выставку, чтобы её поблагодарить, в ответ услышал, что Игорю работа со стихами всякий раз доставляла много удовольствия и она была бы очень рада, если бы и мои стихи опубликовали вместе с работами Вулоха. Честно говоря, я всегда считал, что наша жизнь строится подобными совпадениями, подарками, которые сваливаются прямо тебе в руки. В общем, дело сладилось безо всяких усилий, и эссе, которое идет ниже, это как раз то, что я написал об Игоре Вулохе для книжки «Рама воды».


Замечательного художника Игоря Вулоха уже два года как нет на этом свете, и мне придется говорить за нас обоих. Очень надеюсь, что не скажу ничего такого, чего он бы не смог принять.

Без сомнения, есть люди, которым ты – на равных они тебе – назначен в собеседники. И вы только лучше понимаете друг друга от того, что язык, на котором работаете, на котором говорите с миром, разный.

Неровная, шероховатая фактура холста делается матрицей, на которой отпечатывается жизнь. Краски и кисть не просто переносят её на эту основу, не просто хранят наше текучее, по самой своей природе непрочное, изменчивое видение мироздания, – будто соперничая с Создателем, они всякий раз ваяют, творят его наново. И никто не сомневается в этом их праве, потому что жизнь не только такова, какой была, но и какой мы её сохраним, оставим другим.

Язык удивительно не точен, он принципиально условен и абстрактен, оттого небольшое камерное стихотворение, как и многоплановый, многонаселенный, словно город, роман, всегда есть объяснение и толкование одного-единственного слова. Только в таком, не признающем случайных связей и отношений соседстве смысл его делается ясным, прозрачным.