Он почему-то ждал, что Солженицын придет к нему, хотел встречи с ним. Но им так и не суждено было встретиться».
Оборот «почему-то» свидетельствует: мемуарист не знал, по какой причине Гроссман «ждал». Не сказано, что тот приглашал Солженицына.
Кстати, приглашение Гроссман мог бы передать через ту же Берзер. Ситуация обычная: маститый писатель зовет в гости младшего коллегу. Знак уважения. В таких случаях отказ не прогнозируется. Но если не приглашал, но «ждал», тогда уместен вопрос о психической адекватности.
Обычно поведение Гроссмана было адекватно ситуации. А тут, если верить Липкину, что-то изменилось.
На самом деле — не менялось. Похоже, что историю о рукописи «на папиросной бумаге» и беспричинном ожидании визита Липкин выдумал, пытаясь обозначить преемственную связь Гроссман-Солженицын. К 1986 году оба писателя всемирно знамениты, имя каждого — символ противостояния советскому режиму.
Параллель тут подразумевалась. Из рассказа Липкина следовало, что Солженицын чуть ли не продолжил начатое Гроссманом.
Что до описания рукописи в липкинских мемуарах, так источник очевиден. Это цитированный выше фрагмент книги Солженицына «Бодался теленок с дубом. Очерки литературной жизни».
По словам Липкина, работу над мемуарами он завершал в 1980-е годы. И можно отметить, что к тому времени уже немало «тамиздатовских» экземпляров солженицынской книги было нелегально перевезено через советскую границу. Хватало и копий в «самиздате».
Солженицынскую книгу Липкин уже прочел, когда готовил к изданию свои мемуары. А берзеровские тогда еще не были опубликованы.
В мемуарах Липкина имена Берзер и Солженицына — рядом. И это не случайно. Контекстуально обозначена последовательность событий: рукопись на папиросной бумаге Гроссман получил от своей давней знакомой, сотрудницы «Нового мира», а потом другу почитать дал. Вроде бы все логично. Такое вполне могло бы произойти. Осталось лишь найти какое-либо документальное подтверждение.
Но при сопоставлении мемуаров Липкина и Берзер устанавливается, что та не передавала Гроссману исходную солженицынскую рукопись «на папиросной бумаге». Вот тут и выявляется несообразность.
Она бы осталась незамеченной, если б Липкин не увлекся нарративом. Слишком уж подробно характеризовал рукопись, якобы прочитанную в гроссмановской квартире.
Подчеркнем: из всего сказанного выше не следует, что Гроссман не обсуждал солженицынскую повесть с Липкиным. Возможно, обсуждение было. И восторженный отзыв тоже.
Если такое случилось, то вне связи с рукописью, переданной Солженицыным в редакцию «Нового мира». Прагматика же истории про чтение повести до публикации ясна: Липкин акцентировал, что от него у Гроссмана не было секретов.
Мнимое противоречие
Сюжетов подобного рода немало в мемуарах Липкина. Но существенно, что он пытался акцентировать значимость литературного события — повести Солженицына — в биографии Гроссмана. Настаивал: тот одним из первых оценил талант будущего нобелевского лауреата.
Берзер в мемуарах тоже сочла нужным подчеркнуть, что Гроссман не раз о Солженицыне расспрашивал. Возможно, так и было. А бесспорно, что для мемуаристки опубликованная «Новым миром» повесть — значимое событие в биографии Гроссмана.
Подчеркнем: не только в ней. Событие, можно сказать, мирового значения. В ноябре 1962 года Солженицын проснулся знаменитым.
Разумеется, это был триумф журнала. Тематику и проблематику новомирской публикации сочли тогда сенсационными как на родине автора, так и за границей. В центре повествования — крестьянин, бывший колхозник, солдат-окруженец, вышедший к своим, но безвинно осужденный. А главное, взгляд не со стороны. Лагерь — глазами узника: обыденность ужаса лагерной жизни, способность героя в нечеловеческих условиях оставаться человечным.
Об авторе тогда мало что было известно даже сотрудникам «Нового мира». Знали, только что перед войной Солженицын закончил физико-математический факультет университета в Ростове-на-Дону, фронтовик, офицер, беспартийный, арестован и осужден за «антисоветскую пропаганду», официально признан невиновным восемь лет спустя, ныне — школьный учитель.
Солженицын оказался весьма удачливым дебютантом. И это отнюдь не случайная удача. Все совпало — талант писателя и точный расчет математика: запросам новомирского редактора идеально соответствовали и тематика повести, и ее проблематика, и, разумеется, биография автора.
Крестьянский сын Твардовский, в юности отрекшийся от «раскулаченной» семьи, вину свою помнил, даже когда был прощен родственниками. Стремился искупить малодушие, печатал очерки и беллетристику, связанные с жизнью крестьянства. Магистральная новомирская тематика. А тут — повесть именно о русском крестьянине, его трудолюбии, доброте и честности. Подчеркнем еще раз: человечности в бесчеловечных условиях. И автор — вовсе не литератор-профессионал, даже не столичный житель, а учитель в провинциальной школе. Ко всему прочему, фронтовик, безвинно осужденный и годы спустя оправданный.
Все это учла и Берзер. Отнюдь не случайно обратился к ней старый лагерный друг Солженицына, выполняя его поручение: рукопись должна была сразу «в первые руки угодить».
Репутация Берзер уже давно сложилась в литературных кругах. Отменный литературный вкус, честность, доброжелательность, бескорыстие, а главное — упорство, с которым редактор отдела прозы добивалась, чтобы рукописи, ею сочтенные достойными, были опубликованы, вопреки ожидаемым препятствиям.
Вот и рукопись «Щ-854» пришлось готовить к сложным маневрам. Сначала Берзер обеспечила перепечатку. На что, по Солженицыну, понадобилось не так уж мало времени. А еще пришлось редактору ждать, «пока Твардовский вернется из очередного приступа своего запоя (несчастных запоев, а может быть, и спасительных, как я понял постепенно). Но главная трудность была — как заманеврировать членов редакции и прорваться к Твардовскому, который редко ее принимал и несправедливо не любил (то ли не оценивал ее художественного вкуса, трудолюбия и отдачи всей себя интересам журнала, то ли ревновал к авторам, которые все с ней дружили и постоянно толклись в отделе прозы)».
В общем, интрига долгая, сложная. Можно сказать, многоэтапная. Требующая осторожности, терпения, настойчивости.
Интрига удалась. По очереди Берзер опросила всех заместителей главреда, и они не заинтересовались рукописью: «лагерная тема». Вот тогда уместно было и к Твардовскому обратиться.
Как Солженицын подчеркнул, аргумент Берзер нашла лучший. Утверждала, что описывается «„лагерь глазами мужика, очень народная вещь“. Опять-таки, в шести словах нельзя было попасть точнее в сердце Твардовского!».
Заместители Твардовского, как предвидел Солженицын, воспротивились публикации. Но главред не согласился с ними. В январе 1961 года настаивал, что печатать можно и нужно.
Солженицынская повесть, как известно, опубликована после личного обращения Твардовского к Хрущеву. Имел право: с 1961 года у новомирского главреда статус был не только литературный — «кандидат в члены ЦК КПСС».
Неважно, Берзер ли сама придумала решающий аргумент, подсказал ли кто. Важно, что и Солженицын на такой подход надеялся. По его словам, «верная догадка-предчувствие у меня в том и была: к этому мужику Ивану Денисовичу не могут остаться равнодушны верхний мужик Александр Твардовский и верховой мужик Никита Хрущев».
В общем, «мужики» решения принимали. И Солженицын подчеркнул, что «не поэзия и даже не политика решили судьбу моего рассказа, а вот эта его доконная мужицкая суть, столько у нас осмеянная, потоптанная и охаянная с Великого Перелома, да и поранее».
Солженицын удачно выбрал и время для обращения к Твардовскому. На XXII съезде КПСС Хрущев объявил, что продолжится «разоблачение культа личности Сталина», и вот, несколько месяцев спустя, в редакцию самого популярного журнала страны поступила рукопись, публикация которой подтвердила бы, что обещанное реализуется.
Триумф повести закономерен. Позже Солженицын характеризовал советскую лагерную систему куда более резко, но для начала 1960-х годов и дозировка идеальна. Сказано все, что можно было тогда сказать в печати, а запретное — четко обозначено.
В 1956 году такую повесть вряд ли пропустила бы цензура. Маловероятно, чтоб даже у Симонова получилось. Шесть лет спустя — в связи с XXII съездом КПСС — Твардовскому удалось. И статус у него был партийный, и Хрущев тогда добивал сталинский авторитет.
30 декабря 1962 года — двух месяцев не минуло после издания повести — Солженицын принят в ССП. А это давало триумфатору право жить исключительно литературными доходами, не работая постоянно на каком-нибудь предприятии либо в учреждении.
Однако триумф Солженицына и Твардовского не повлиял на судьбу гроссмановского романа. По-прежнему тот был под запретом.
Ямпольский в статье о Гроссмане осмыслил это как нелепость. Трагическую парадоксальную ситуацию, возможную только в «путаном обществе».
Берзер осмыслила это аналогично. Рассуждая о судьбе Гроссмана, акцентировала парадоксальность ситуации: «Ведь шли 60-е годы нашего века, счастливые для многих 60-е годы. Для него же они полны бед».
Суждениям Ямпольского и Берзер свойственна откровенная публицистичность, отсюда и акцентирование парадоксальности ситуации. Однако не исключено, что оба мемуариста осознавали: парадокса не было.
В обоих случаях — Гроссмана и Солженицына — налицо проявление закономерности. И проявлялась она, когда представители власти определяли пределы допустимого в литературе, исходя из соображений целесообразности.
Солженицынская повесть не отрицала советский режим в целом. Как таковой. Подразумевалась ее интерпретация в качестве осмысления «культа личности Сталина». Именно это и нужно было Хрущеву — в связи с XXII съездом КПСС.
Подчеркнем еще раз: общепринятым представлениям о предписанном и разрешенном в советской литературе солженицынская повесть не соответствовала. Но оставалась