.
18 февраля 1964 года — первое заседание районного суда под председательством судьи Е. А. Савельевой. И обстановка к тому времени была, можно сказать, накалена.
Вигдорова акцентировала, что суд заведомо необъективен. Савельева это и не скрывала -
«Судья: Чем вы занимаетесь?
Бродский: Пишу стихи. Перевожу. Я полагаю…
Судья: Никаких „я полагаю“. Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенам! Смотрите на суд! Отвечайте суду как следует! (Мне): Сейчас же прекратите записывать! А то — выведу из зала. (Бродскому): У вас есть постоянная работа?
Бродский: Я думал, что это постоянная работа.
Судья: Отвечайте точно!
Бродский: Я писал стихи. Я думал, что они будут напечатаны. Я полагаю…
Судья: Нас не интересует „я полагаю“. Отвечайте, почему вы не работали?
Бродский: Я работал. Я писал стихи.
Судья: Нас это не интересует. Нас интересует, с каким учреждением вы были связаны.
Бродский: У меня были договоры с издательством.
Судья: У вас договоров достаточно, чтобы прокормиться? Перечислите: какие, от какого числа, на какую сумму?
Бродский: Точно не помню. Все договоры у моего адвоката.
Судья: Я спрашиваю вас.
Бродский: В Москве вышли две книги с моими переводами… (перечисляет).
Судья: Ваш трудовой стаж?
Бродский: Примерно…
Судья: Нас не интересует „примерно“!
Бродский: Пять лет.
Судья: Где вы работали?
Бродский: На заводе. В геологических партиях…
Судья: Сколько вы работали на заводе?
Бродский: Год.
Судья: Кем?
Бродский: Фрезеровщиком.
Судья: А вообще какая ваша специальность?
Бродский: Поэт. Поэт-переводчик.
Судья: А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?
Бродский: Никто. (Без вызова). А кто причислил меня к роду человеческому?
Судья: А вы учились этому?
Бродский: Чему?
Судья: Чтобы быть поэтом? Не пытались кончить вуз, где готовят… где учат…
Бродский: Я не думал, что это дается образованием.
Судья: А чем же?
Бродский: Я думаю, это… (растерянно)… от Бога…
Судья: У вас есть ходатайства к суду?
Бродский: Я хотел бы знать, за что меня арестовали.
Судья: Это вопрос, а не ходатайство.
Бродский: Тогда у меня ходатайства нет».
Диалог характерный. Савельева атаковала, Бродский защищался. Каждый решал свою задачу. Судья выполняла заказ, пусть и вопреки закону, подсудимый же отстаивал свою репутацию.
Вполне очевидно, что подсудимый не желал принять риторические условия, навязываемые судьей. Та начала с вопроса о роде занятий, имея в виду пресловутый «общественно полезный труд», а Бродский понятие «работа» противопоставлял другому — «праздность». Настаивал, что праздным не был. Однако по условиям игры тут выигрывал задававший вопросы, а не отвечавший на них.
Бродскому пришлось все же принять навязанные условия. Ну а Савельевой явно не хватало доказательств, чтобы обосновать выдвинутые обвинения: у подсудимого имелись документы, подтверждавшие наличие легального заработка, хоть и скудного. В этом случае применение Указа Верховного Совета СССР становилось проблематичным.
Далее, как явствует из диалога, Савельева несколько изменила тактику, потребовав формальное подтверждение статуса поэта. Бродский же лукавил. Нет оснований сомневаться в том, что он понял вопрос судьи: «Кто причислил вас к поэтам?».
Речь шла не о признании читателей. Имелся в виду документ, подтверждавший право не работать постоянно на государство.
Таким документом могло быть удостоверение состоявшего в каком-нибудь отделении СП или справка, выданная подобного рода организацией. Вот это и требовала предъявить Савельева. Бродский же ушел от прямого ответа. Однако не преминул обозначить: вне советских реалий вопрос судьи абсурден.
Нет оснований сомневаться: Бродский понимал, что все сказанное им в ходе судебных заседаний будет широко известно. Догадывалась о том и Савельева. Вот почему и пыталась запретить Вигдоровой стенографировать.
Найман в мемуарах утверждал, что воспроизводит суждение Ахматовой об итогах судебных баталий. По его словам, когда Бродского «отправили в ссылку на север, она сказала: „Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он кого-то нарочно нанял“»[18].
Следует отсюда, что Ахматова рассуждала о литературной репутации. И на вопрос Наймана «о поэтической судьбе Мандельштама, не заслонена ли она гражданской, общей для миллионов, ответила: „Идеальная“».
Допустимо, что Ахматова именно так и говорила. По крайней мере, аналогичные суждения формулировала не раз. Настаивала, что судьба настоящего, значит, искреннего писателя в советском государстве может быть лишь трагической. Именно потому и мандельштамовская — «идеальная»: смертью в лагере он искупил все свои компромиссы с режимом.
В биографии же ленинградского поэта 1960-х годов суд был своего рода контрапунктом. Пользуясь нынешней терминологией, можно констатировать, что Бродский свой имидж создал. Не выказывал страха, наоборот, иронизировал.
Однако не мог Бродский не осознавать, что известность если и придет, так не скоро, а потому не защитит. Его уже поместили в тюрьму до суда, так что наиболее вероятная перспектива — ссылка и принудительные работы. Смерть тоже близка: врожденный порок сердца. И сердечный приступ был в тюремной камере.
Вероятно, риск не казался поначалу чрезмерным. Формально Бродский не подлежал уголовной ответственности за «тунеядство». Это и доказывал адвокат. Но итог был изначально предопределен.
13 марта началось второе судебное заседание. Справки о гонорарах и договорах с издательствами, равным образом ходатайства авторитетных писателей и литературоведов, предоставленные адвокатом, не были приняты Савельевой. Она потребовала свидетельство из местной Комиссии по работе с молодыми писателями и получила официальный документ, гласивший: «Бродский не является поэтом».
Вне советских реалий ответ выглядел абсурдно. С учетом же их вполне понятно, что хотел сказать автор. Ленинградское отделение СП не предоставляло Бродскому право не работать постоянно на государство. Итог — обвинительный приговор.
Да, Бродский рисковал. Не только свободой и советской литературной карьерой. Подчеркнем еще раз: высока была вероятность смерти от сердечного приступа в тюрьме или по месту ссылки. Зато в перспективе он мог выиграть репутацию и — развить успех.
Так и случилось. Правда, не вскоре.
Берзер в мемуарах сочла нужным подчеркнуть, что Гроссман сочувствовал осужденному. По ее словам, уже в больнице «читала ему вслух запись процесса Бродского, сделанную Фридой Вигдоровой. Он (что бывало редко) повернулся лицом к стенке, и я не видела, дремлет ли, слышит ли. Но догадывалась, что слышит, потому что ни разу не прервал — ни стоном, ни кашлем (а это трудно).
Когда я кончила:
— Я как будто провалился в туман, но слышал все, каждое слово.
Потом, помолчав:
— Бедный мальчик… Как это навалилось на него…».
Вскоре, согласно Берзер, в палату вошла медицинская сестра. Была она «толстая, мрачная и злая.
Она что-то резко сказала Василию Семеновичу. После ее ухода:
— Она разговаривает со мной, как судья с Бродским…
И снова:
— Бедный мальчик…».
В данном случае Берзер доказывала, что Гроссман, даже больной, умирающий, не утратил присущую ему способность воспринимать чужую беду как свою. А насколько точно переданы его слова — неизвестно.
Зато бесспорно, что Берзер считала «дело Бродского» значимым элементом в биографии Гроссмана. Событием, формирующим биографический контекст.
Берзер в данном случае точна. Связь ареста гроссмановского романа и «дела Бродского» прослеживается на уровне телеологии. В обоих случаях цель акций — защита государственной издательской монополии посредством устрашения потенциальных нарушителей.
В марте 1964 года Ахматовой и другим покровителям Бродского дан был урок: не им формировать сообщества, где определяется, кого считать поэтом. Это компетенция официально уполномоченных организаций. Без разрешения таковых нет пути к статусу профессионального литератора, а нарушители правил лишь провоцируют карательные меры.
Следует из сказанного выше, что цензурное разрешение солженицынской повести не противоречило аресту гроссмановской рукописи и «делу Бродского». Парадокса не было.
Издание солженицынской повести эмблематизировало продолжение заявленной Хрущевым либерализации. Пресловутой «оттепели». Арест рукописи Гроссмана и «дело Бродского» — сусловские коррективы. В целом же политика была непротиворечивой. Функционеры стремились режим сохранить, а разногласия относились только к масштабам уступок в области идеологии.
После судебного приговора Бродскому минуло полгода, когда умер Гроссман. В случае иностранной публикации его романа уже некого было бы привлекать к уголовной ответственности за антисоветскую пропаганду. Но Липкин не отправил за границу рукопись.
О причинах можно спорить. Допустимо, что силен был шок, вызванный «делом Бродского». Оно демонстрировало: советское правительство готово по-прежнему нарушать закон ради охраны своей монополии в литературно-издательской области. Соответственно, КГБ пресекались любые попытки отправить чьи-либо рукописи за границу. Значительно усилен был контроль за иностранцами, ведь именно они занимались отправкой непосредственно. Следили и за теми, кто с ними общался.
Допустимо, что Липкин после смерти Гроссмана не рискнул заняться отправкой рукописи, опасаясь слежки. И долго еще избегал опасности. Например, предполагал, что не исключено привлечение к уголовной ответственности вдовы или дочери автора крамол