огда часами — над мутно-желтым с прозеленью потоком воды, ничего не говоря друг другу, — но почему-то мама всегда догадывалась, когда они возвращались домой, что в этот раз они наблюдали за рекой.
Однажды я стал свидетелем спора между отцом и его старшим братом.
— Нет ничего злее, чем безвинное наказание человека! — сказал отец, закуривая бог весть какую сигарету подряд. — Из этого семени вырастут драконы, помяни мое слово.
— Не вырастут, — тихо возразил Сережа. — На Руси — не вырастут. А если и вырастут, то подадутся в сапожники или бетонщики. Или в милиционеры.
— Это ж ад, Сережа, — продолжал отец, отбывший пять лет в сталинских лагерях. — Но так наказует Господь грешных и виновных. А мы?
— Мы таковыми и были, — еще тише сказал Сережа. — Ты никогда не задумывался о том, что Сталин, по сути, был исполнителем надвысшей воли для России?
— А попросту говоря, по Сеньке и шапка? — ярился отец. — Ты пытаешься оправдать то, чему оправданья нет ни в языках ангельских, ни в языках человеческих. Это дело Божье, хоть я и не верю в Него, но никак не человеческое. Странно слышать это от тебя — со всеми твоими иностранными языками и философским образованием! На Колыме не было ни Зодчего, ни Правды, ни Первой Любви! Как и в Освенциме. А если что и было, то все это «что» принадлежало не Богу, но дьяволу. Есть разница? Еще Христос говорил: «Царство Мое не от мира сего», так как же можно назвать тех, кто в мире сем попытался устроить Царство Божие и ад — так сказать, в одном лице?
— Я ведь не о шапке, а о Сеньке, — напомнил дядя. — Да и сам я из этих Сенек. Это биология, брат: человек рождается из поколения в поколение. Процесс.
Шарманка, невзирая на публичный разрыв с былыми дружками, все равно то и дело беременела, однако редко когда могла вспомнить отца ребенка. «Все любовнички мои на все стороны равны!» — смеялась она. Всякий раз она отправлялась в абортарий, где благополучно и избавлялась от плода. И вот случись же такое: дядя Сережа однажды строго-настрого запретил ей делать очередной аборт. И хотя она кричала, что родится, может, вовсе и не его ребенок, дядя стоял на своем. Твердой рукой он отвел сгоравшую от стыда Шарманку в роддом, где она и произвела на свет девочку, которой дали имя Катя. Дядя возил ее в коляске, менял пеленки и угукал, словно испытывая терпение Катрин. А терпения у нее было меньше, чем у комара. В конце концов она не выдержала и взяла на себя материнские заботы. Так и росли у нас на втором этаже дядя Сережа, Шарманка и Катя. Соседи только хихикали, а самые отважные попросту смеялись дяде Сереже в лицо. Но когда кто-то из самых отважных решил высмеять и ребенка, назвав его выблядком, дядя Сережа ловким и точным ударом в пах свалил обидчика да вдобавок еще и помочился на него.
— Это, конечно, лагерный фокус, — виновато признался он. — Нам ведь как-то приходилось отбиваться от уголовников. А этот оглоед не оставил мне выбора. Иногда так бывает, лучше бы — реже.
С той поры ушли в прошлое и их с отцом споры о Сеньке и шапке. И дядя Сережа не называл себя Сенькой — даже в шутку.
Ранней осенью, когда Кате едва минул год, дядя Сережа умер. Его похоронили на новом кладбище. Шарманка назло всем прибыла на похороны верхом на двухместном велосипеде и в прекрасной кошачьей шубке, и пока длилась гражданская панихида, накручивала круг за кругом вокруг кладбища. Впрочем, велосипед она не гнала: к багажнику была привязана корзинка с маленькой девочкой Катей.
А когда люди и оркестр покинули кладбищенский холм, она с Катей на руках села на скамеечку у могилы дяди Сережи и долго молчала.
На поминки она не пошла. Поднялась к себе — отныне комната наверху, по негласному уговору, принадлежала ей и Кате — и беззвучно легла спать.
— Ни про что умер! — заплакала мама на поминках. — Ну ведь ни про что! Ничего и сделать-то не успел, даже дочь неизвестно чья!
— Про что! — взревел отец. — Про что! Про себя! Это главное, остальное же — побоку! А главное — про что!..
ПРЕСТУПЛЕНИЕ ДОКТОРА ШЕБЕРСТОВА
Черную брезентовую кепку Илья Духонин натянул на свою бритую голову с такой силой, что она затрещала в швах, — напялил до бровей, двумя пепельными дугами сходившихся на переносье, — с закрытыми глазами и выражением мучительной боли на обычно бесстрастном лице, выжженном жестоким ежедневным бритьем и едким одеколоном. Проверил, застегнута ли верхняя пуговица на рубашке. Обдернул пиджак с дожелта выгоревшими лацканами.
Анна помогла ему облачиться в черную непромокаемую куртку — когда-то это был клеенчатый плащ — и ногой подкатила тележку. Опрокинув ее набок, Илья проверил колеса: смазаны. Отжавшись на руках, впрыгнул на сиденье и всунул обрубки ног в ременные петли. Взял толкушки — два чурбачка, подбитые кусками автомобильных шин, постучал друг о дружку.
— Я сейчас, — сказала Анна, поправляя платок. — Бритва где?
— Да найдем мы вам бритву, — сказал доктор Шеберстов.
— В кухне. — Илья развернулся в сторону двери и резко оттолкнулся, под колесами громыхнули половицы. — На окне.
Дождь был мучительно нуден. Илья обогнул лужу, поверхность которой пучилась дрожащими пузырьками, и вкатился под навес, где грязной ледяной глыбой серела лошадь — Анна успела ее запрячь. Животина переступила с ноги на ногу и потянулась узкой драконьей головой к Илье. Нашарив в кармане кусок сахара, он сдул с него табачные крошки и поднес к жарким лошадиным ноздрям, держа коричневую ладонь ковшом. Брезгливо передернулся, вытер руку о штаны: не любил эти лошадиные нежности, не любил мягкие и пушистые, как жирные гусеницы, животные губы.
Высоко поднимая ноги в резиновых сапогах, Анна звучно прошла по луже и отвязала лошадь.
— Подсадить в телегу?
Он мотнул головой: нет.
— Лопату взяла?
— Все взяла. А вы?
— Я пешочком, — ответил Шеберстов. — Рядышком.
Она взобралась на выглаженную задницей доску, положенную на борта, и легонько шлепнула лошадь по крупу сложенными вожжами.
Илья оттолкнулся и легко покатился по дорожке вдоль заплесневелой понизу стены дома. Анна придерживала лошадь, чтоб муж не отставал. Доктор Шеберстов, в широченном плаще и широкополой шляпе, — гибрид бегемота и портового крана, как говорила Буяниха, — шел рядом с телегой, взмахивая сложенным зонтом в такт шагам. В телеге погромыхивал гроб, который они на пару ладили всю ночь. Неважно оструганный и обитый изнутри квелым розовым ситцем. Внутри молоток и гвозди в промасленном бумажном кульке.
— Черт возьми, ему же предлагали, — негромко проговорил Шеберстов. Почему он отказался? Люди готовы были все сделать бесплатно.
— Не знаю, — откликнулась глухо Анна из-под капюшона.
— И гроб, и яма, и музыка…
— Не знаю. Сказал: не хочу, и все.
Так они и проехали по всей Семерке — впереди, кулем на сиденье, с брезентовыми вожжами в покрасневших от холода руках, полусонная Анна, рядом с телегой — громоздкий доктор Шеберстов в промокшей насквозь шляпе, за ними — Илья, багровый от натуги, с побелевшими губами, — наклонится вперед, оттолкнется, выпрямится, и снова — наклон, толчок, дребезжанье колес на булыжной мостовой, наклон, толчок, не обращая внимания ни на оживающие по пути занавески в окнах, ни на ледяной нудный дождик. Вдох — выдох. Вдох выдох.
— Нельзя обижаться на весь мир, — пробормотал Шеберстов, когда они подъехали к больнице.
— Не знаю, — снова сказала Анна. — Этого тоже не знаю. Какой мир, такие и обиды.
Она привязала лошадь к спинке скамьи у больничного подъезда и, вскинув мешок на плечо, в сопровождении доктора скрылась за дверью.
По узкой дорожке, выложенной треснувшими бетонными плитками, Илья въехал на задний двор и остановился под окнами кухни, неподалеку от зеленого холма, в глубине которого, под слоем земли и кирпича, в помещении с низким сводчатым потолком и пыльными круглыми лампами, облепленными черными бабочками, рядом со штабелем из серых плоских кусков льда, под желтоватой простыней с черным больничным штампом, лежала девочка, которой через час-другой предстояло лечь в льдистую глину на Седьмом холме.
Сзади скрипнула дверь. Повариха вынесла ведро с парующими помоями, с маху выбухнула в ржавый таз, косо прилаженный у крыльца. Постояла, укоризненно глядя на обтянутую черной клеенкой спину, — ушла. Из-под навеса вылезли взъерошенные приблудные псы, кормившиеся от больничной столовки. Встряхиваясь, они медленно, с негромким рычанием, приближались к тазу, над которым медленно расплывалось облачко пахучего пара. Чтоб не дразнить голодных псов, Илья подъехал ближе к утопленному в холм моргу, к железной ржавой двери, густо усыпанной заклепками. Закурил, пряча папиросу под широким козырьком кепки.
Железная дверь со скрипом отворилась, доктор Шеберстов поманил Илью.
Дым щипал глаза.
— Это дым, — сердито сказал Илья. — Дым не стыд — глаза не выест.
— Плахотников умер, — бесстрастно сказал Шеберстов. — Ну, этот…
— Спасибо, — отрывисто бросил Илья.
Доктор пожевал губами, но промолчал.
…Наденька лежала на гранитной плите. От двери Илье хорошо были видны ее расставленные ноги, сложенные на груди руки с отчетливо проступившими косточками на локтях, очеркнутая густой тенью левая грудь и полноватый подбородок.
Уронив руки на колени, он сгорбился на своей коляске в углу, где стояла скамейка и висела распяленная на швабре тряпка.
Возвышавшийся над ним в дверном проеме доктор Шеберстов посмотрел на часы, но промолчал.
Свет под потолком вдруг мигнул и погас.
Илья хлопнул себя по карману, вытащил коробок спичек, но лампы под потолком снова вспыхнули, залив помещение жидким желтым светом. Глядя перед собою немигающими глазами, Илья подъехал к гранитному столу, чиркнул спичкой и поднес ее к Наденькиной ноге. Бледный огонек побежал по пушистой коже. Анна обеими руками вцепилась в Шеберстова. Свет под потолком мигнул, снова стало темно. Бледный огонь, разлившийся по мертвому телу, дополз до плеч и погас. Но через миг над столом вспыхнуло дрожащее свечение, прозрачное голубоватое облачко, которое осветило мертвую и запрокинутое к потолку выжженное лицо Ильи, и исчезло, растворившись в свете загоревшихся ламп.