Перестаньте удивляться! Непридуманные истории — страница 9 из 82

а психа»:

— Пойдешь в военкомат, возьми с собой большое блюдо. Ты придешь, они тебя спросят: «Зачем блюдо?» Ты скажи: «А просто так». Я, например, в военкомате перед стенгазетой, как перед зеркалом, причесываюсь.

Блюдо Богатырев не взял и причесываться перед газетой постеснялся. Прошел терапевта, хирурга и рентгенолога и, наконец, явился в кабинет психиатра.

— Захожу, сидит такая пышная дама, я еще дверь не успел открыть, а она уже кричит: «Только не вздумайте строить из себя психа». А я, говорю, и не думаю. Она смягчилась: «Садитесь, на что жалуетесь?» Ни на что не жалуюсь. «А почему у вас руки дрожат?» А руки, говорю, у меня потому дрожат, что меня однажды приговорили к смертной казни. «Вас? К смертной казни? За что?» За террор, говорю. «Что вы выдумываете? Какой еще террор?» Террор, объясняю, это когда кто-нибудь кого-нибудь убивает. «И вы кого-то убили?» Нет, я только собирался убить Сталина. Она как услышала слово «Сталин», сразу притихла и стала что-то писать. Написала, подняла голову и спрашивает: «Значит, вы не хотите ехать на терсборы?» — «Терсборы? — переспросил я. — Это что же? Сборы террористов?» Она посмотрела на меня, вздохнула и говорит: «Идите, вы свободны».

Войнович, как известно, большой выдумщик, что составляет существенную часть его писательского обаяния. Но тут я могу подтвердить, что эта рассказанная им история правдива от начала и до конца — в ней нет ни одной выдуманной детали, ни одной присочиненной подробности. Я говорю об этом так уверенно, потому что не раз слышал ее из уст самого Кости. А привел я ее в записи Войновича, во-первых, потому что он ее не только записал, но и опубликовал. А во-вторых, потому что вряд ли я смог бы рассказать ее лучше, чем это сделал он.

Сочинение с эпиграфом

Рассказывал Толя Аграновский.

Однажды его маленький сын Антон вернулся из школы радостно возбужденный.

— Нам сегодня сочинение задали. С эпиграфом! — с порога сообщил он.

— Как это — с эпиграфом? — спросил отец.

— Ну, вот я, например, уже придумал: «Один за всех, все за одного. Д’Артаньян». Как ты думаешь, можно написать сочинение с таким эпиграфом?

— Конечно, — подтвердил Толя. — Прекрасный эпиграф. И замечательное может выйти сочинение. Садись и пиши.

Вдохновленный поддержкой отца, Антон ушел к себе и полдня пыхтел над сочинением. Вечером Толя спросил:

— Ну как? Написал?

— Написал, — ответил Антон. Но как-то уныло ответил, уже без всякого энтузиазма.

— С эпиграфом?

— С эпиграфом.

— Один на всех, все за одного. Д’Артаньян?

Антон в ответ безнадёжно махнул рукой:

— Учиться, учиться, учиться. Ленин.

Рассказав эту замечательную историю, Толя вздохнул:

— Двенадцать лет мальчишке. И уже… Ну откуда это у них?

Тоже мне, бином Ньютона, — подумал я. Но вслух этого не сказал. Толю я любил и обижать его мне не хотелось.

Только одно замечание

Редактор сказал мне:

— Хотите написать про?.. — он назвал фамилию одного из самых любимых писателей моего детства.

Конечно, я хотел.

— Только одно непременное условие.

Ну вот, начинается, — подумал я.

— Надо написать хорошо.

Я скромно потупился:

— Постараюсь.

— Да нет, вы меня не так поняли. Хорошо — в смысле положительно. То есть только хорошее. Все ваши критические соображения, неудачи там, слабости и прочее… Все это, пожалуйста, оставьте при себе… Ну как, согласны?

Конечно, я был согласен. О любимом писателе моего детства можно было сказать много хорошего, ничуть не покривив при этом душой. А недостатки, слабости… У кого их нет?

— Да, — вспомнил редактор. — Еще одно непременное условие. Когда статья будет готова, надо будет вам съездить к вашему герою. Получить от него добро. Надеюсь, вас это не смущает?

Меня это, конечно, смущало, но делать было нечего. Я согласился.

Статья была написана. Редактор ее одобрил.

Я хотел было сделать вид, что о втором условии забыл, но — не тут-то было! Редактор тут же позвонил любимому писателю моего детства и договорился с ним, когда тот сможет меня принять, чтобы прочесть и, как он выразился, завизировать мою статью.

— А что это, собственно, значит — завизировать? — поинтересовался я.

— Ну, мало ли. Может быть, у него тоже возникнут какие-нибудь замечания. Да перестаньте вы вибрировать! — разозлился он. — В конце концов, ведь это простая формальность. Ну, поправите две-три фразы. Делов-то!

Вот это-то как раз меня и смущало. Мне вполне хватило дурацких замечаний самого редактора, из-за которых пришлось поправить не две-три фразы, а гораздо больше. И поправки эти мою статью отнюдь не улучшили.

Ну ладно, — подумал я. — Авось как-нибудь обойдется. К тому же — не скрою — мне все-таки любопытно было увидеть героя моей статьи, так сказать, вживе. Как-никак — он был любимым писателем моего детства!

Знакомство состоялось. И всё действительно обошлось.

Любимый писатель моего детства оказался очень милым человеком. И статья моя ему понравилась.

Он наговорил мне много хороших слов, кинув между прочим одну довольно остроумную реплику.

— Однако, — сказал он, мило улыбнувшись, — не особенно обольщайтесь насчет отмеченных мною достоинств вашего произведения. Ведь каждый ваш комплимент представляется мне большой критической находкой.

Мы посмеялись.

Я уже совсем было собрался откланяться, решив, что статья моя как бы уже «завизирована». Но тут вдруг какая-то тень прошла по его лицу.

— Есть, правда, у меня и кое-какие замечания, — сказал он.

Ну вот, начинается, — опять приуныл я.

— Впрочем, не замечания, — поправился он, — а замечание. Одно замечание. Только одно.

Ну говори же, говори, не томи! — мысленно торопил его я.

— Да… одно… — задумчиво повторил он. — Но — серьезное.

Мимикой и почтительным наклоном головы я изобразил, что я весь — внимание.

— Почему, — неожиданно строго спросил он, — вы не написали, что я лауреат Государственной премии? Что за свою литературную работу я был награжден орденом Трудового Красного Знамени и двумя орденами Знак Почета?

Слегка ошеломленный, я невнятно заверил его, что исправлю эту свою оплошность.

Провожая меня, уже в дверях, он наморщил лоб, словно припоминая что-то важное, и сказал:

— Да… Не забудьте, пожалуйста, упомянуть, что я был депутатом Верховного Совета РСФСР…

Помолчал — и добавил:

— Двух созывов.

Зачем ему нужен был орден?

Сперва я не хотел называть имя этого любимого писателя моего детства. Но потом подумал, что страна все-таки должна знать своих героев и решил назвать: это был Кассиль.

Но с Кассиля — что взять! Еще Архангельский шутил: «Скажу и двадцать лет спустя: Кассиль — способное дитя».

А вот история про другого моего любимого писателя, человека совсем другой судьбы и другого масштаба — Виктора Борисовича Шкловского.

Однажды жена Виктора Борисовича Серафима Густавовна завела с нами разговор о том, как они волновались перед его семидесятилетием: дадут ему к этой юбилейной дате орден или не дадут?

Говорила она об этом так, что не возникало ни малейших сомнений: если бы не дали, это было бы настоящим ударом не только для нее, но и для него тоже.

Я изумленно взглянул на Виктора Борисовича.

Мне показалось, что он этим постыдным Симочкиным признанием был слегка сконфужен. Сама-то она, конечно, могла и не считать эти свои волнения постыдными. Но чтобы он, Шкловский, волновался из-за того, дадут или не дадут ему «они» эту железку?!

Я был уверен, что этим «высоким правительственным наградам» давно уже никто не придает никакого значения.

В 60-е, о которых я сейчас вспоминаю, носителей даже самых высоких государственных орденов были уже тьмы, и тьмы, и тьмы.

В это время уже у всех на слуху были сразу ставшие знаменитыми строки Слуцкого:

Орденов теперь никто не носит,

Планки носят только дураки…

В это самое время моя теща — учительница — получила за выслугу лет тот самый орден Трудового Красного Знамени, которого с таким волнением (дадут? не дадут?) ждал к своему семидесятилетию Виктор Борисович. И как же мы все потешались над бедной нашей Анной Макаровной, которая с истовой серьезностью отнеслась к «высокой правительственной награде», которой была удостоена.

Помню, еще в сороковых — сразу после победы — зашла у нас, молодых, речь о том, сколько развелось нынче орденоносцев и как девальвировались поэтому ордена, к которым с таким пиететом мы относились когда-то. Кто-то сказал, что надобно ведь учитывать и то, что самые героические подвиги в годы войны стали явлением массовым. А мой отец, прислушивавшийся к нашему разговору, юмористически вздохнул:

— Вообще-то, по справедливости, надо было бы наградить орденом каждого, кто жил при советской власти. Заслужили…

Вспоминаю еще один поразивший меня тогда (возвращаюсь опять в 60-е) случай.

В «Известиях» было напечатано письмо группы передовых рабочих. В сущности, это был донос «передовиков» на четверых своих товарищей, которые были награждены медалями («За доблестный труд», кажется, или еще что-то в этом роде), но не отнеслись к этой высокой правительственной награде с должны уважением. Не соизволили даже явиться куда надо, чтобы эти свои медали получить.

За этим «Письмом в редакцию» вскоре последовали другие, дружно осуждавшие незадачливых медаленосцев. И наконец месяца через два сюжет завершился традиционной рубрикой: «По следам наших выступлений», из которой мы узнали, что двое работяг (из четверых) признали свою вину и покаялись, а двое были этих наград торжественно лишены. Так, значит, и не уговорили их взять эти злополучные медали.

Не знаю, насколько необходимо было это длинное отступление, но мне хотелось как можно нагляднее объяснить сегодняшнему читателю, почему все-таки так поразил меня взволнованный рассказ Серафимы Густавовны о том, как они с Виктором Борисовичем волновались: дадут ему орденок к семидесятилетию или не дадут?