Рене кашляет, проводит рукою по шарфику, нажимает пальцами на больное место. Потом спрашивает:
— Что это за машина, которую водит Ноэль?
— Наш Ноэль?
— Машина Его Преподобия.
— «ДАФ-55»? Та, которая автомат?
— По-видимому, — говорит Дольф.
Рене
Мама сильно сдала, думает Рене. Она сутулится, ей трудно держаться прямо. Она глотает с трудом.
И в четвертый раз спрашивает, рад ли я, что вернулся домой. Какая крошечная у нее лавчонка. Четыре шага в длину, три в ширину.
Они пьют столовое пиво[9].
Табак, который выращивает отец, крепче того, который я часто вспоминал под черным небом Бамако[10].
Мама захотела сделать мне компресс на шею. Я отказался. Она смотрит на меня обиженно. Четыре минуты смотрела, я засек по часам.
Угощает меня гороховыми стручками.
— Попробуй. Небось в армии вас не кормили свежим горохом в стручках, а? Только из банок, да? Свежего не давали.
Стручки свежие, молодые, водянистые.
Здешняя ночь холодная, темно-серая. Еще одна ночь из оставшихся мне двадцати. Или тридцати. Еще тридцать раз встретить рассвет.
Звоночек на двери лавки.
— Быстро уходи, — мама шепчет.
Я замешкался, и она потащила меня за собой, схватив за рукав, усадила на кухне.
Собака, которая кашляет, лает, замолкает, царапает прилавок и дверь в кухню.
— Ко мне, Жорж, ко мне, я сказал. — Голос я узнал, Фелисьен, собственной персоной. Стоит против двери. Я притаился за дверью.
— Привет, Фелисьен, — говорит отец и подобострастно смеется. Отец готов стелиться перед всяким. Так и не научился вести себя по-другому. — Привет, Фелисьен, как дела?
— Идут понемногу, — отвечает этот подлец. Его резиновые сапоги скрипят.
— Ну, Фелисьен, чем тебя порадовать? — Мама; проснулась наконец.
— Альма, детка дай-ка мне пол-литра геневера из Балегема[11]. Тот, что делают французы, вреден моему желудку. Ты же знаешь, какие чувствительные желудки у всей нашей семьи. Чуть-чуть переложили специй в еду или небольшая перебранка — и готово, мой желудок взывает о помощи. А в воскресенье у меня будут гости, человек десять, годовщина смерти нашей матушки.
— Как же тебе пол-литра-то на всех хватит?
— Если они хоть чуть-чуть понимают в жизни, Дольф, то выпивку принесут с собой. Жорж! Ко мне! Ко мне, я сказал!
Жорж, белый терьер, толкает неплотно прикрытую дверь. Гавкает. Вбегает в кухню, видит меня, скорчившегося в углу. Жорж рычит. Под прикрытием двери я хватаю его за ошейник, подтаскиваю поближе, левой рукой зажимаю пасть. Он скулит. Продолжая зажимать пасть, я поворачиваю его голову, подношу к своему лицу. И дую ему в нос. Он скулит, как охрипший ребенок, дрожит; мокрый нос, мокрые зубы. Я отпускаю его, и он бросается к двери.
— Ко мне, Жорж, ко мне.
— Пока, Фелисьен, merci, спасибо, и до скорого, и merci.
— И вам хорошего дня.
Пот, как вода, течет по спине и между ног. Я возвращаюсь в комнату.
— Ты его прибил, что ли, пса? — спрашивает мама.
— Этот пес давным-давно не в себе, — говорит отец.
Мама закладывает руки за голову. Потом наклоняется, пока ее лицо не касается коленей. Она работала медсестрой, а ее волейбольная команда когда-то победила в чемпионате Юго-Западной Фландрии, я забыл, когда и в какой категории.
Когда она заканчивает свои упражнения, отец подает ей стакан светлого эля. Для подкрепления. Я умру, а их жизнь ничуть не изменится.
Я целовал в губы вонючих чужаков, а ее губ с остатками пивной пены ни разу не коснулся, стоял и смотрел в восторге, ни разу не поцеловал ни медовые скулы, ни прохладную шею с прилипшими к ней завитками черных волос. Ни сеточку морщинок в уголках глаз.
— Как тебе наш тэвэ? — спрашивает отец. — Мы его получили от Янтье Фердина, с большой скидкой. Французская программа из Брюсселя принимается лучше всего. Потом — программы из Голландии. Но голландцы все время спорят. Или показывают жутких уродов и даунов. Или весь вечер рассказывают о войне. Двадцать лет прошло, все никак не успокоятся.
Над телевизором висит фотография, которая раньше стояла на каминной полке. Черно-белая, с волнистыми линиями трещин и белыми пятнышками от увеличителя. Солдат, заблудившийся в метели. Каска глубоко надвинута на голову и бросает тень на верхнюю часть лица, половину тусклого, бесцветного овала. Серая шинель до пят. Он вскинул винтовку, но цель мне не видна, она осталась за рамкой фотографии. Снежные хлопья кружатся. На заднем плане видна березовая роща.
— Зачем это? — спросил я маму. — Кому нужен этот лес? Солдат его все равно не может видеть, его слепит снег.
Дело было зимой. Мама сидела, поставив босые ноги на никелированную решетку раскаленной железной печки. Мне надо было делать уроки. И хотелось, чтобы она положила свои замерзшие ноги мне на колени.
— Лес нужен нам, тем, кто смотрит на картинку.
— Альма, не мешай ребенку заниматься.
Она не послушалась отца.
— Этому солдату не выбраться, — сказала она. — Он не увидит березовую рощу из-за метели. Если бы он мог увидеть рощу, он бы понял, что легко найдет дорогу назад, к своему лагерю, видишь, на березах черные свастики и стре́лки. Но ему не выбраться.
— Альма, оставь мальчика, не морочь ему голову дурацкими старыми сказками.
Позже, мне было уже пятнадцать, Учитель Арсен, увидел эту фотографию и сказал:
— Его винтовка похожа на «Гаранд M1». Это не обычное для него оружие, армия брала на вооружение «Маузер 24». Следовательно, он забрал «Гаранд» у убитого американца.
Во времена моей ранней юности я видел маму более-менее счастливой или довольной, только когда Ноэля не было рядом и когда она рассказывала о фотографии, иногда — когда я сидел у нее на коленях.
— Что еще ты видишь в этой метели, Рене?
— Белых медведей.
— Да. Хорошо. Очень хорошо. А еще что?
Я задумался. Помню, в тот вечер трактор Фелисьена тарахтел на улице и мешал думать. Как только он уехал, я выпалил:
— Снежных чудовищ.
Она улыбнулась, словно получила от меня подарок, словно ей открылось что-то новое, словно она никогда этого не забудет.
Альма
Мне часто не хватает телефона. Но Дольф не хочет подключаться из экономии. А так я могла бы позвонить Ноэлю.
Мне хочется любить своих сыновей одинаково. Этого парня у печки с остановившимся взглядом, из которого слова не вытянешь, и другого, ущербного Ноэля. Который еще в больнице сделал инвалидом меня, когда его, четырехкилограммового, пришлось вырезать из моего живота.
Чего еще мне не хватает, так это банджо Ноэля. Учитель Арсен сказал как-то:
— Тот, кто не слыхал игры Ноэля у воды в ясный летний вечер, не знает, что такое искусство.
Иногда я думаю: если бы только одному было позволено выжить, которого из двоих я согласилась бы бросить под поезд или утопить в колодце? Нельзя так думать, Альма. Лучше купи билет Колониальной лотереи.
Ах, если б у меня был телефон.
— Минеер Байттебир, нельзя ли мне поговорить с моим сыном, Ноэлем? Нет, ничего особенного. Спасибо, минеер Байттебир. Ноэль? Ноэль, не пугайся, пожалуйста, ничего не случилось, но об этом никому нельзя рассказывать, твой брат вернулся. Да, сидит здесь, на кухне. Нет, он не ранен, нет, он не опасен для тебя. Нет, Ноэль, так, как я сказала! Он почти ничего не рассказывает, и ты увидишь, что он много перенес, но главное — чтобы ты как можно скорее… нет, оставайся на работе, но сразу приходи, но тебе нельзя никому, ни одному человеку рассказывать, что он вернулся домой… особенно Юлии. Ноэль, ты знаешь, я всегда рада ее видеть, но она болтушка, и не то чтобы она делала это специально, но она всегда все выбалтывает… разве я не могу этого сказать?.. Ноэль, ты знаешь так же хорошо, как и я, что Юлия — сплетница высочайшего класса, она и сама ничего с этим не может поделать. Она унаследовала это от матери, Ромбойтсы этим всегда славились, но мать Юлии всех переплюнула.
Ноэль
Ноэль въезжает во двор. Он должен поставить велосипед у бетонной стены, аккуратно и внимательно, как велит мама. Одной рукой он ведет велосипед, в другой держит газету «Варегемский вестник», которую минеер Байттебир отдает ему каждый вечер после того, как сам прочтет ее и разгадает кроссворд. Он видит Рене. Велосипед падает, термос катится по дорожке, мальчик, громко ругаясь, бежит к окну, изумленно глядит внутрь, размахивает руками.
Он входит в гостиную, отдает газету матери.
— Так-так, — говорит, — кого мы видим! Рене!
— Да, — отзывается Дольф, — дождались наконец.
Альма говорит, надо пожать друг другу руки. Они подчиняются.
— Ты носишь короткую стрижку, — удивляется Ноэль, — совсем не следишь за модой.
У самого Ноэля волосы до плеч, темно-рыжие, блестящие.
Рене кладет рюкзак на колени, роется в глубине, выуживает охотничий нож с зазубренным лезвием, протягивает Ноэлю. Ноэль отскакивает назад.
— Ты чего? — говорит.
— Это подарок, — Альма говорит. — Бери, не трусь.
Ноэль крутит нож в руках, тычет им перед собой, словно хочет прорезать воздух, возвращает нож Рене:
— Как бы не довел меня до беды.
— Нет так нет. — Рене сует нож в небрежно набитый рюкзак, нож скрежещет, обдирая матовую сталь пистолета. Рене выходит в сад, им слышно, как он блюет на грядку с ревенем.
— Он болен, — Ноэль говорит.
— Вот именно, — отзывается Дольф. — Они там, в армии, сделали из него идиота и инвалида. Мне кажется, ему нужны очки. Он все время трет глаза.
Потом братья вместе в комнате, где раньше жил Рене. Рене лежит в постели на боку, закрыв глаза. Время от времени шевелит руками.
Говорит Ноэль:
— Я теперь работаю у Байттебира. Минеер Байттебир очень хорошо ко мне относится. Они делают хромированные детские коляски. Минеер Байттебир — председатель Спортивного клуба Алегема. И спонсор группы «Караколли»