Аил в ее представлении — нечто вроде отстоявшегося в чаше молока с нетронутым слоем сливок. В аиле мужчины, выехав утром на коне, целый день не слезают с седла, коротая время за разговорами, вечером спокойно возвращаются домой, словно в мире ничего не произошло и не происходит, потом, мирно посидев за едой, тихо ложатся спать. А тех, кто отжил свой срок, провожают с почетом и свято чтят память ушедших. Откушают мяса, попьют бульона на поминках, воздев руки к небу, пожелают добра на том свете покойнику и степенно погладят свои бороды. И эти покладистые аильчане казались Батийне честнее, справедливее шустрых горожан. В этом мнении Батийна утвердилась особенно после того, как потолкалась на скотопригонном базаре.
Батийна условилась со своим провожатым встретиться там, чтобы продать подаренную Качыке кобылу. С превеликим трудом удалось Батийне найти в базарной сутолоке своего провожатого, который держал в поводу рослую жирную кобылу. Не успела подойти к нему Батийна, как набежали два молодчика и схватили лошадь за чумбур — они, мол, купят ее. Один из них был помоложе, да и одет почище.
— Я сказал, сколько стоит ваша лошадь. Ни одной копейки не прибавлю, — отрезал он и отошел в сторону.
А второй — здоровенный толстяк с красным лицом — был похож на торговца мясом. Пощупав кобыле загривок, он сказал:
— Ва-а, жирная лошадка, добрая. Казы у нее будет в два пальца. И мясо ее как казы, — назвал свою цену и потянул чумбур к, себе. — Э-э, аке-а! Соглашайтесь, если вправду хотите продать свою лошадь. Я даю больше, чем она стоит. Если заупрямитесь, потом пожалеете, а скотина ваша станет поганой!
Толстяк напирал так нахраписто, что Батийна в конце концов отдала ему лошадь по дешевке. Женщина едва выбралась из кипящего котлом рынка, обливаясь потом, и посмотрела на своего спутника с видом человека, выдержавшего жестокое испытание.
— Не приведи бог пережить еще раз такое. Страшнее толстяка, купившего у нас лошадь, тот, черный, курносый, что стоял рядом. Он сунул руку с деньгами мне прямо в рукав. И шепчет: «Отдай кобылу, на свое счастье отдай!»
Спутник Батийны вскинул жиденькую бороденку и, вытирая пот со лба мерлушковой оторочкой тебетея, деловито сказал:
— Не удивляйся, молодка! Где-где, а на рынке поневоле будешь шустрым, иначе копейки не заработаешь…
— Пропади они пропадом, эти далдалчи![11] Прямо из рук рвут…
Почему-то Батийна представила на миг своего Алымбая. «О несчастный… Тут бы его вмиг окрутили… Такой неуклюжий, простодушный. Приведи он сюда, этот мой простак, продавать свою скотину, все бы у него выманили задаром наглые пройдохи!»
Потолкавшись на суматошном базаре, Батийна как бы разглядела город изнутри и раскусила одну из его скрытых тайн. «Тут скоро научишься распознавать всяких надувал и плутов, чтоб им, окаянным… Кто обжигался, небось знает, как жгуч огонь, кто мерз, знает, как колюч мороз. Эх, будь я сейчас грамотна или какое ремесло было б у меня в руках…»
Попрощавшись со своим провожатым в харчевне, где они поели манты и попили чаю, Батийна зашагала в кантком. Она почувствовала себя одиноко, словно путник, у которого сбежал конь посреди безлюдной пустыни.
Батийна почти бегом отмахала квартала два, настороженно оглядываясь по — сторонам, но вскоре одернула себя: «Куда так спешить, аж задохнулась. Чего, собственно, бояться? Валентина предупредила, что мы отправляемся через три дня. «Хорошо-о! — сказала Валентина. — Теперь ты, Батийна, поедешь в Москву. Своими глазами увидишь Ульянова-Ленина, Сам Ульянов-Ленин подаст руку страждущим женщинам Востока. Угнетенные женщины всех народов соберутся на большой мажлис[12], сам Ленин будет держать перед ними речь, укажет, какой дорогой идти, даст совет, как нам жить!» Чего же мне бояться? Интересно, где соберется такая большая сходка разных народов в великом городе? — Батийна представила себе невероятно — просторное помещение, похожее на огромный сарай. — Интересно, кто туда от киргизов поедет? И от других народов? Как я там встречусь с ними? Будет забавно, если все будем хлопать глазами, не понимая друг друга… Горе мне, если не пойму, что скажет Ленин. Возвращаться тогда с разбитой надеждой, не достигнув своих целей и своих желаний. О боже, за что ты оставил наш народ без ученья и знания ремесла…"
Как и предполагала Батийна, отправляли ее не одну. Жители города вышли провожать четырех делегаток — ее, Батийну, киргизку, узбечку Анархон, татарку Рабийгу и сарткалмычку из Каракольско-Нарынского кантона Ракийму.
Проводы вылились в праздничное торжество. Пароконные фаэтоны стояли наготове перед зданием канткома. Загремела, забухала музыка, фаэтоны — в каждом одна делегатка — неторопливо поплыли, мягко и упруго покачиваясь в сопровождении конных красноармейцев в серых шинелях, выстроившихся в колонну по четыре. Обе стороны улицы моментально заполнились народом. Аксакалы с окладистыми бородами смотрели на это шествие, сурово насупив брови, женщины, напротив, были радостно-оживленны. Одни растрогались до того, что кончиками платка утирали слезы, другие указывали друг другу то на Батийну, то на остальных делегаток, кивая им головой.
— Ах, как хорошо, какие они счастливые! В большой город едут!..
— Да-а, много кое-чего они увидят там!
— Ойё-ёй… смотри, красиво как одета киргизушка!
— Они тоже по-своему одеваются хорошо…
— А что удивительного? Народ есть народ!
Кто-то недовольно сморщился и одернул женщин:
— Подумаешь, намотала себе на голову черт-те сколько кисеи и расселась, как под котлом, а что тут красивого?
— Зато к ней это прекрасно идет, дорогая. Смотри, какой у нее нарядный передник! А как на ней сидит бешмет, а подвески на косах! У каждого народа свои достоинства! Свои понятные и дорогие ему обычаи! А кое-кому, может, не нравится, что русские женщины ходят в желтых полушубках…
— Да-а, верно!
Народ все прибывал, запруживая улицу, — и конные и пешие. Аильчане, потолкавшись на базаре, спешили сюда поглазеть, галдели, сбившись в отдельную кучку, словно находились на козлодрании или готовились на полном скаку хватать монеты с земли.
Иные джигиты, подъехав вплотную к фаэтонам, громко переговаривались между собой:
— Слышали, что это представительницы от женщин и что они, говорят, поедут в большой город Москву, получат свободу из рук самого Ленина.
— А что это значит?
— Разве не знаешь? Добиваются, чтоб можно было выходить замуж без калыма, чтоб гонять мужчин с ведрами за водой…
— И еще ходят слухи, будто накажут тех, кто содержит токол. А стариков, кто поженился на молоденьких, сошлют в Шыбыр.
— Катись отсюда подальше со своими предсказаниями…
Много было шуток, смеху, подковырок. Казалось, все жители города высыпали на улицу.
Тощий дунганин, на тонких журавлиных ногах, в коротенькой душегрейке из китайского тика и с черным калпаком на голове, посаженным вроде деревянной чашки донышком вверх, и тот наблюдал за шествием, стоя под высоким тополем и держа на плече коромысло с висевшими на обоих концах чашами для ашлянфу[13]. Не понять было, удивлялся ли он или радовался. Глядя на шествие, дунганин с жиденькими усиками и тонкими пучками бороды по обе стороны длинного подбородка сощуривал узенькие щелки глаз. Люди толкались, задевая его коромысло, и никто не сказал: «Ой, расплеснете его ашлянфу!» Озорные босоногие мальчишки сновали взад и вперед, протискиваясь меж ногами взрослых.
Высокий узбек в просторных бязевых штанах и бязевой рубашке, подпоясанной вышитым платком, с подвешенным ножом в изящных ножнах, торговал самсой[14], обходя городские улицы с поставленной на голову чашей в белой скатерти, «Горячий самса, жирный самса! Оближется тот, кто его поел, и тот, кто еще не поел!» Оказалось, что это был муж одной из делегаток — Анархон.
— Эй, дорогая аяш-джан! Отведай-ка самсы из моих рук! — суетился узбек, протягивая Батийне пирожок. — Денег не возьму! Бери, аяш-джан, чтоб дорога твоя была счастливой!
Батийна замялась, со всех сторон ее уговаривали:
— Берн, молодка, бери! Само счастье плывет тебе в руки!
— Э, дитя мое, раз тебе послано судьбой, отказываться нельзя.
— Возьми, возьми! — сказала Анархон, передавая Батийне завернутую в бумагу самсу.
Фаэтоны, проехав до конца улицы и обогнув поворот, вступили на большак. Музыка гремела громче прежнего. Зарысили пары лошадей, закачались повозки.
Люди не спеша расходились.
Чем дальше продвигалась крытая телега, то громыхая по жесткой каменистой дороге, то увязая в сыпучем песке, тем беспокойнее Батийна уносилась куда-то всеми своими мыслями. Словно долговечная шелковая нить, протянутая по земле, все манила, звала ее в горы… Впервые в жизни она едет в далекий путь, да еще в какой путь! Не сравнить с тем, когда женщина, навьючив на коня полный гостинцев куржун, отправлялась в гости к родственникам или к почтенным сватам и свахам. Нет, это путь к столице новорожденного государства, путь к освобождению! Впервые Батийна передвигается в крытой телеге и впервые от имени женщин аила, что неотлучно веками жались в женской половине юрты, гнули спину у очага, над домашним ткацким станком или латая рванье.
Когда прогневила свою свекровь и возила в лютую стужу лед с реки, то было на верблюдах или на быках. Когда же, не выдержав мучительных обид, бежала от издевок или когда меняли кочевье, тогда приходилось седлать коней.
На четырехколесных телегах, она видела, ездили городские иноязычные люди. В своих кепи с козырьками или в широкополых шляпах они казались горцам слабыми, малоприспособленными существами. Если семьи городских богатеев изредка забредали в дальние аилы, то жители смотрели на них с жалостливым удивленьем. Какие они все нежные, хрупкие, словно выросшие в тени цветы! Пожалуй, где им перевалить за гору на конях. Глядишь, дунет ветерок, и разлетятся они, как пушинки одуванчика.