о литературы»[4]. Анализируя французскую ecole du regard и привлекая также итальянские материалы, Кальвино писал, что он («мы») не предвидел и не желал такого развития литературы, когда индивидуальная воля и суждение «тонут в море объективного». Однако это совершившийся факт, и Кальвино с горечью пишет о том, какой разрыв во времени существует между познанием мира и его изменением. И все-таки (в самом конце статьи возникает слово «лабиринт»), ничего не упрощая и фиксируя перемены в развитии литературного процесса, Кальвино подтверждает свою верность старому паролю: сохранять активную позицию, волю к противопоставлению своих ценностей тем ценностям, которые как будто взяли верх, «упорство без иллюзий».
Через два года Витторини открыл в «Менабо» важную Дискуссию на тему «Индустрия и литература», и Кальвино принял участие в этой дискуссии; его выступление «Вызов лабиринту» стало теперь знаменитым. В своей старой статье об этой дискуссии (я позволю себе сослаться на нее[5]), я писала о том, что, по мысли Кальвино, философия, литература и искусство получили в результате промышленной революции травму, от которой они до сих пор не оправились. После того как на протяжении веков устанавливались определенные отношения человека с себе подобными и с окружающим миром, все решительно переменилось. «Вещей больше нет, есть только товары, серийная продукция; машины занимают место животных, город — всего лишь дортуар при заводе, время — это распорядок дня, человек — шестеренка механизма, только классыимеют историю…» «Машины опережают людей, общество отстает от технического прогресса; капитализм сознает свою дряхлость и цепляется за суффикс «нео»; социализм как никогда чувствует себя молодым. Новые народы выходят на историческую сцену. И в таких сложных, быстро меняющихся условиях культура не может довольствоваться своими привычными ресурсами — она должна прибегать к помощи этнографов и социологов». В блестящем эссе Кальвино возникает образ лабиринта, джунглей: «Мы хотим спасти вызов, брошенный лабиринту, мы хотим выделить литературу вызова лабиринту от литературы сдачи лабиринту. Только таким путем можно преодолеть «позицию отчаяния», в которой Витторини обвинил старый авангардизм».
Восемнадцать лет тому назад мне казалось, что Кальвино должен был произнести «еще какие-то слова», более четкие и обязывающие. Сейчас я думаю, что писатель неизменно помнил об impegno; но ведь смысл этого понятия изменяется в соответствии с изменением исторического времени. Были годы «Тропинок к паучьим гнездам» — первого романа Кальвино, написанного «для партизан, сражающихся в горах» (он там был вместе с ними), так как подпольщики-антифашисты в городах уже имели свой роман — «Люди и нелюди» Витторини. Об этом заявил сам Кальвино с полной определенностью.
Жаль, что в рамках рецензии нельзя рассказать о том, какими путями развивалась потом проза Кальвино, Было многое: неореалистические рассказы, великолепные сказки, философские повести, косми-комические истории… Так вплоть до последнего (1979) романа «Если однажды зимней ночью путешественник». Давно уже Р. Хлодовский точно сказал об Итало Кальвино: «Он поэт, а не моралист. Возможно даже, он плохой философ. Сила его не в этом. Она — в гуманистической вере в цельную, не ущербную человеческую личность»[6]. Хочется только добавить, что Кальвино не моралист в известном значении слова. Но вспомним его тезис о том, что всякое поэтическое произведение, если оно настоящее, — морально. Кальвино не признает абсолютных ценностей, он неоднократно заявлял — и для него это программно, — что мнения писателя и вообще человека могут меняться, поскольку само понятие ценностей относительно и изменяется в рамках исторического времени
Кальвино проводит четкую (мне кажется, слишком четкую) грань между своей прозой и эссеистикой. С прозой гораздо легче: законченный роман, вылившийся в определенную форму, напечатанный, живет сам по себе, и Кальвино не считает себя вправе трогать его, Иное дело эссе: в них отражаются сомнения, колебания, споры, развитие мысли, в них «почти разговорная интонация». В сборнике 323 страницы, вместившие 42 выступления.
Расхожее выражение лаборатория писателя (добавим эпитеты) здесь применимо вполне. Мне кажется, что при составлении сборника Кальвино проявил большую интеллектуальную честность и незаурядное мужество: проницательный и опытный литератор, отлично знающий «кухню», не мог не предвидеть, что часть итальянских критиков плохо отнесется к этой книге. При систематизации материалов он мог сделать чуть-чуть иной отбор, не подвергая себя риску. Он не пошел на это. Кальвино выбрал все ключевые тексты, важные для него в какой-то момент его жизни. Он не приглаживал пройденный им путь. При всех изменениях политической и литературной обстановки в Италии, при всех поворотах личной судьбы, Кальвино занимал ясно выраженную позицию. Она могла быть правильной или ошибочной, и, вероятно, Кальвино ошибался не раз; так, нетрудно оспорить некоторые теоретические его соображения о построении фабулы, о лейке персонажей, даже о языке — слишком рациональные для поэта. Но мы благодарны художнику за честность и серьезность: он не включил в книгу никаких однодневок. Мы читаем внимательно, видим Кальвино, понимаем путь, которым он прошел, понимаем, каков был и есть этот писатель. С его пристрастиями и антипатиями, с его противоречиями, исканиями, пессимизмом, тонким вкусом, с его уважением к литературному ремеслу, к слову.
Как и можно было предположить, наряду с серьезными рецензиями, в которых критики пытаются осмыслить развитие Кальвино, наряду с хвалебными, но не очень содержательными откликами, появились и холодные, порою раздраженные, а то и открыто враждебные. В чем только Кальвино не упрекают: он не может утешиться, не достигая высот Борхеса; он искал выход из лабиринта для себя одного, а не для всей итальянской культуры; ему не по душе никто из крупных писателей, и он их боится; он грешит интеллектуальным кокетством и слишком занят собственной эстетикой; строит никому не нужные параллелограммы и кубы; переоценивает роль литературы; слишком осторожен и «говорит шепотом»; он, конечно, демократ, но буржуазный демократ; не проявляет чуткости по отношению к новаторам; всегда отходил от литературных и культурных течений, когда замечал, что они начинают идти на спад; он хороший прозаик, но скучный эссеист. И так далее, — при желании всегда можно отыскать прегрешения. Добавим итальянский темперамент и особые местные условия.
Сборник Кальвин о имеет подзаголовок: «Беседы о литературе и обществе». В самом деле, общество, Италия с ее бедами, с терроризмом самого разного толка и множеством трудно разрешимых проблем, касающихся и рабочих, и молодежи, и интеллигенции, постоянно присутствуют в книге. Несмотря на все сказанное о гангрене, обвале и крахе, Кальвино хранит верность этическим идеалам своей юности. Исчезло звонкое, прямолинейное impegno «Мидолло», но мы видим его и в отвлеченных литературоведческих текстах, и в трех статьях, посвященных Фурье (с цитатами из Маркса и Энгельса), и в оценке экстремизма — impegno во всем.
«Ринашита» однажды провела анкету на тему «Для кого пишется роман? Для кого пишется стихотворение?». Процитируем несколько строк из ответа Кальвино: «В произведении почти всегда можно найти явный или угадываемый «адрес». Писатель, считающий себя участником борьбы, естественно, склонен обращаться к товарищам по борьбе. Но он должен прежде всего считаться с общим контекстом, б котором окажется произведение. Он должен сознавать, что фронт проходит и внутри его произведения, Этот фронт постоянно находится в движении, и оно безостановочно приводит в движение также знамена, казавшиеся прикрепленными гораздо более прочно. Не существует совершенно надежных территорий, само произведение есть и должно быть ареной борьбы».
Взаимоотношения писателя с читателем — одна из тем, больше всего интересующих Кальвино. На этом построен роман «Если однажды…», где главные персонажи — Читатель и Читательница, которые «хотят прочесть новый роман Итало Кальвино», но книготорговец подсовывает им бракованные экземпляры, где собраны одни лишь первые главы почти ничем не связанных между собою и совершенно различных по стилю десяти романов, — серию «типографских ошибок», литературных мистификаций, фальсификаций, поисков «настоящего романа Кальвино» и т. д. Книга удивительная по изяществу иронической интонации, остроумная, веселая, озорная и показывающая исключительно высокий уровень литературного мастерства Кальвино. Ограничусь одним примером. Читатель приходит в магазин и мысленно классифицирует все выставленное на витрине: «Книги Которые Ты Можешь Не Читать; Книги Сделанные Для Другого Употребления Нежели Чтение; Книги Уже Прочитанные Хотя При Этом Не Было Даже Необходимости Раскрывать Их Поскольку Они Принадлежат к Категории Уже Прочтенного Еще До Того Как Ты Начал Их Читать…»
Когда вышел этот роман, издатель Джулио Эйнауди, крупный деятель итальянской демократической и антифашистской культуры, заявил, что Кальвино создал шедевр и теперь должен вообще перестать писать. А если уж не сможет удержаться, пусть подождет лет пятнадцать — двадцать. Но вот Кальвино через год после романа выпустил сборник эссе. Повторяю, мне кажется, Кальвино напрасно проводит (теоретически) такую четкую грань между своей прозой и эссеистикой: они взаимосвязаны. Не потому, что Кальвино-прозаик пишет по созданным им самим литературным рецептам. А потому, что в прозе и в эссеистике мы находим нечто глубоко индивидуальное, вероятно, присущее Кальвино-человеку.
Литература остается самым главным в жизни Кальвино, но было бы абсурдом вспоминать об архаической башне из слоновой кости. Писатель занимает недвусмысленную гражданскую позицию на стороне антифашизма и демократии, это доказано фактами. Только, в отличие от некоторых коллег, Кальвино никогда не позирует и не становится на котурны: это противоречило бы и его этике, и его эстетике.