Первые воспоминания. Рассказы — страница 2 из 31

Но маленький и простой человек в ее новеллах отнюдь не соразмеряет помыслов со своим положением и ничтожными возможностями. Ему не достаточно жить, а надо знать — зачем жить. Им владеют истинно человеческие и только человеку присущие порывы к красоте, правде, добру, самораскрытию. Таковы герои многих рассказов сборника «Время». «…Можно проиграть или ошибиться, — рассуждает один из них, — не все рождаются для побед, я знаю… Но все, все мы имеем право знать наши пределы, наши возможности!.. Право знать, господи…» Действительность беспощадна к ним, и если не смертью, то жестоким поражением кончается их спор с нею.

В иных рассказах Матуте доминирует социальная тема, мотив материального неравенства людей. Тогда используется прием контраста (мир голодных — мир сытых в рассказе «Не мир, но меч») или уподобления (история слабого животного — символ судьбы слабого человека в «Фаусто») для того, чтобы отчетливей выступали несправедливые законы жизни. Условия существования в их конкретном, предметном воплощении почти никогда не выпадают из поля зрения писательницы: им всегда принадлежит какая-то роль в человеческой драме.

Проза Матуте во многом обязана воспоминаниям и впечатлениям детства, и, в первую очередь, это относится к рассказам.

Путешествуя по Испании, — а природа ее очень разнообразна, — Мигель де Унамуно писал: «Те пейзажи, что были первой пищей для нашей души, те горы, долины или равнины, которые вскормили наш еще бессловесный дух, сопровождают нас до самой смерти и составляют как бы костный мозг, основу основ нашей души…» Детские годы писательницы прошли в двух городах: Барселоне и Мадриде; летние месяцы — В деревне Мансилья, расположенной в юго-западной части Логроньо, одной из провинций Старой Кастилии. Красная земля, вереница тополей вдоль реки, горная цепь на горизонте — таким был пейзаж Мансильи. В прозе Матуте пейзаж всегда конкретен: баскский («Маленький театр»), мальоркский («Первые воспоминания»), североамериканский («Ловушка»). Но любимый и в рассказах преобладающий — старокастильский, пейзаж детства. И кажется, та деревня, по которой тоскует Матия на острове — с ее рекой, тополями и ароматом поздних яблок, — тоже Мансилья.

«Восьми лет, — рассказывает Матуте в автобиографическом очерке, — я заболела, и меня отправили в деревню к деду и бабушке. С ними я прожила почти год. Думаю, что это было решающее для меня время. Оно очень глубоко врезалось в память, и я вошла в мир, который никогда потом не забывала. Люди кастильской деревни… их жестокая борьба за жизнь открылись мне впервые. Я захотела ходить в школу с сельскими ребятами и добилась этого. Из воспоминаний о том времени родился рассказ „Хорошие дети“…» Людям Кастилии посвящены многие из историй Артамилы, часть новелл книги «Река». Некоторые «непридуманные» персонажи, по словам писательницы, попали в рассказы даже помимо ее воли. «Подойдя к школе, — говорит героиня рассказа „Хорошие дети“, — я сразу увидела учителя и никогда, пока жива, не забуду его…» Этого поразившего рассказчицу человека и его судьбу, обычную судьбу сельского учителя вспомнит Матуте во многих своих новеллах. Другое воспоминание: неподалеку от Мансильи стояли лагерные бараки, рядом жили семьи заключенных. Лагерь и «лагерные» воскрешаются в романе «Мертвые сыновья», в повести «Безбилетный пассажир», в рассказах «Лагерные», «Необычные мальчишки»…

Из впечатлений и воспоминаний детства рассказы складываются, точно рисунки в калейдоскопе. Поворот — и из тех же цветных осколков получается новый рисунок. Так меняется угол зрения, и возникают две разных новеллы о бродячих лудильщиках: одна о гонимых, другая о странниках.

Рассказ «Хорошие дети», в котором берет начало тема сельской жизни и детства, открывает цикл лирических новелл. К последнему принадлежат рассказы от первого лица из «Историй Артамилы» и все пятьдесят маленьких новелл книги «Река». Написанные в разное время, они как будто рождены одним настойчивым желанием: найти скрытый рубеж, за которым осталось детство, переступить его и снова увидеть мир в его ослепительной новизне.

Предвосхищенная в «Хороших детях» и артамильских историях, пронизанная тем же чувством грусти, книга «Река» написана скорей по законам поэзии, чем прозы. Она заставляет вспомнить обжигающий холод весенней воды, вкус незрелого плода, запах травы. И первый страх, первую жалость, первые слезы бессилия. Как будто навеянные рассуждениями старого крестьянина из рассказа «А мы еще поживем» о людях, скованных земными страстями, и других, «легких», возникают новеллы о детях, выскальзывающих из жизни, «слишком» добрых, странных, непохожих на всех («Птицы», «Маленькая жизнь Пакито»). Воскрешая в памяти Мансилью своего детства, писательница поэтизирует чуждый суетности крестьянский труд, «суровый, но нежный» крестьянский хлеб, отдает дань любви жестокому, но ясному, «истинному» миру.

Совсем иначе, прибегая к карикатуре и гротеску, изображает Матуте буржуа и аристократов. Буржуа в ее романах и рассказах подобны лоснящемуся от довольства дону Марселино («Не мир, но меч»), — это маски хищности, алчности, духовной глухоты. Отмеченная печатью вырождения, живущая среди тлена, в который превратилась былая роскошь, но еще цепкая, еще диктующая свою волю — такова аристократия, олицетворенная в донье Пракседес. Она же господствует в доме, где задыхается тринадцатилетний Хуан, герой «Необычных мальчишек». Матуте намеренно противополагает этому миру духовной нищеты мир детства и предоставляет острому детскому глазу наблюдать, ясной душе судить фарисеев и торгашей.


Мигель Делибес, соотечественник Аны Марии Матуте, сравнил ее стиль с фейерверком. В самом деле, мир в прозе писательницы многокрасочен, пронзительно ярок. В нем нет только праздничности и умиротворенности. «Я пишу, — говорит Матуте, — чтобы побудить читателя задуматься, чтобы получить от него ответ, которого не знаю, чтобы протестовать».

В. Гинько

___________________

© Составление, предисловие, иллюстрации, переводы, кроме отмеченных *, издательство «Художественная литература», 1977 г.

Первые воспоминания

Этой книгой я начинаю трилогию «Торгаши». Название второй книги — «Солдаты плачут ночью» — строка из Сальваторе Квазимодо; третьей — «Ловушка». Сюжеты этих книг связаны, в них участвуют одни и те же герои, но каждая — самостоятельна, и их можно читать отдельно.

А.-М. М.


Перевод Н. Трауберг

Откос

Господь тебя не посылал,

и ты обнадеживаешь народ сей ложно.

Иеремия 28,15


I

Моя бабушка была седой, и белая прядь над лбом придавала ей рассерженный вид. Почти всегда она опиралась на бамбуковую трость с золотым набалдашником, хотя была крепка, как породистый конь. Разглядывая старые фотографии, я нахожу в ее тяжелом, бледном лице и в серых глазах, окруженных тенями, какие-то наши с Борхой черты. Борха, должно быть, унаследовал породу и жестокость. Я — бесконечную печаль.

Бабушкины руки — костлявые, с узелками, но еще красивые — были усеяны кофейными пятнышками. На указательном и безымянном пальцах правой руки она носила кольца с огромными, мутноватыми бриллиантами. После еды бабушка подвигала качалку к окну своего кабинета (духота, горячий влажный ветер бесчинствует в агавах или гонит листья каштанов по земле, к миндальным деревьям, и вздутые свинцовые тучи гасят зеленый блеск моря) и разглядывала в старый театральный бинокль, инкрустированный фальшивыми Сапфирами, белые домики на откосе горы, где жили арендаторы, или море, где не ходили корабли и совсем не было тех ужасов, о которых нам рассказывала ключница Антония. («Говорят, там, у них, целые семьи вырезают, монахов стреляют, выкалывают им глаза… бросают людей в кипящее масло… Господи, смилуйся над ними!») Невозмутимая, как всегда, бабушка слушала зловещие рассказы, только глаза ее сдвигались еще ближе, словно брат и сестра, делящиеся страшной тайной. Мы четверо — бабушка, тетя Эмилия, мой кузен Борха и я — изнывали от жары и одиночества и жадно ждали хоть каких-то вестей (война началась месяца за полтора) здесь, на острове, в самом затерянном на свете уголке — в бабушкином доме. После обеда бывало тише и тревожней всего. Скрипела качалка в кабинете, и мы представляли, как бабушка шпионит за женщинами с откоса и тусклое солнце дробится в огромных бриллиантах. Она часто говорила, что разорена, и клала в рот одну из бесчисленных таблеток, томившихся в темных флаконах на комоде, и тени четко проступали у нее под глазами, а зрачки подергивались студенистым налетом усталости. Она становилась похожа на побитого Будду.

Помню, Борха, словно по команде, срывался с места, когда бамбуковая трость, скользнув по стене, падала на пол. Его длинные темные руки с большими, как у бабушки, суставами, устремлялись вперед (только это и взрывало невыносимый покой ненужной сьесты), и воспитанный мальчик кидался к непослушной трости, чтобы слова прислонить ее к стене, к качалке или к бабушкиным коленям. Когда мы — тетя, Борха и я — собирались в кабинете, как на королевском приеме, говорила только бабушка. Говорила она без интонаций, и, кажется, никто ее не слушал, каждый был поглощен скукой или самим собой. Я ждала знака Борхи, чтобы улизнуть. Тетя Эмилия часто зевала, не открывая рта — только сжимались ее большие челюсти, дергались молочно-белые щеки и увлажнялись маленькие глазки с розовыми белками. Раздувая крылья носа, стискивая зубы, она старалась изо всех сил не открыть рта — с открытым ртом зевали те, с откоса. Время от времени она говорила: «Да, мама», «Нет, мама», «Как хочешь, мама». Только это и развлекало меня, пока я ждала, что Борха чуть-чуть поведет бровями, — такой у нас был знак.

Борхе было пятнадцать, мне — четырнадцать. У бабушки мы очутились не по своей воле, и оба не находили себе места в маслянистой тишине, в лицемерном покое острова. Мы приехали на лето, и вдруг началась какая-то