чие махорочной фабрики, где работал Дзержинский, вовсе не собираются затыкать уши. Даже наоборот: они с удовольствием слушают его.
Правда, недавно Дзержинского уволили с фабрики, а больше в городе Нолинске работать негде. «И правильно. Пусть помирает голодной смертью! — со злостью подумал полицейский, ощупывая очередную ступеньку. — Раз против царя идет — так пусть!»
Но Дзержинский пока был жив, и полицейский должен был следить за ним, подслушивать разговоры, подсматривать, что делает, с кем встречается.
Сегодня, едва стемнело, к дому, где Дзержинский снимал комнату за четыре рубля — полицейский знал и это, — потянулись ссыльные. Такие же бунтари, как и сам Дзержинский. Тут, в Нолинске, глухом городишке Вятской губернии, их было немало. А раз потянулись к Дзержинскому — ничего хорошего ждать не приходится. Это уж точно, уже проверено. Даром что Дзержинский и полгода не живет еще в Нолинске…
Полицейский преодолел, наконец, последнюю ступеньку, осторожно перевел дыхание и приник ухом к двери. В ту же секунду дверь широко распахнулась, и полицейский увидел на пороге Дзержинского. Молча схватив полицейского за шиворот, Дзержинский так тряхнул его, что фуражка свалилась с головы и покатилась по ступенькам вниз. А через секунду и сам полицейский катился по ступенькам, по которым он только что взбирался с такими предосторожностями. Стукнувшись о косяк входной двери, полицейский вскочил на ноги, ощупью нашел фуражку и, выбежав на улицу, в бешенстве погрозил кулаком маленькому занавешенному окошку на втором этаже.
— Подожди же, — хрипло прошептал он, — я тебе все припомню! — Он представил себе, как хохочут сейчас над ним в этой комнатке, и даже зубами заскрипел от злости.
Но полицейский ошибся: в комнате Дзержинского никто не смеялся. Примостившись на скрипучих колченогих стульях и на узкой кровати, собравшиеся внимательно слушали Феликса Эдмундовича. Пламя маленькой самодельной коптилки то и дело вздрагивало, и большие причудливые тени колебались на стенах. Дзержинский ловко свернул цигарку и прикурил от коптилки.
— Мы не только поможем нашим товарищам, хотя это само по себе уже великое дело, — говорил он. — Мы не только ободрим товарищей, покажем, что, где бы они ни были, они не одиноки. Мы покажем нашим тюремщикам, что существует великое братство людей, борющихся за свободу!
— Ведь нас не надо уговаривать, — сказал кто-то в углу, — мы все понимаем и готовы хоть сейчас…
— Верно, я это знаю, — перебил Дзержинский, — но надо, чтоб не только мы понимали и не только мы были готовы. Надо, чтоб как можно больше людей узнало и приняло участие во встрече!
— Это может плохо кончиться, — снова сказал сидевший в углу.
Дзержинский порывисто обернулся, но Александр Якшин предупредил его:
— Всю ответственность мы с Феликсом берем на себя. И сами заявим приставу, что мы все это организовали…
Нолинский исправник доносил вятскому губернатору, что «Дзержинский — человек вспыльчивый и раздражительный, идеалист, питает враждебность к монархии». А вятский губернатор Клингенберг считал Дзержинского настолько опасным, что сообщал о нем министру внутренних дел.
Из Нолинска в Вятку, из Вятки в Петербург шли казенные бумаги с сургучными печатями, спешили нарочные и специальные курьеры. А навстречу им медленно двигалась партия политических ссыльных. Они шли в кандалах, под надежной охраной, они шли в далекую Сибирь, где, как считали жандармы, эти люди будут безопасны для государства и его устоев. Люди шли уже не один месяц, шли под дождем и в мороз, в жару и в слякоть. Многие были больны, и у всех нестерпимо ныли натруженные кандалами ноги и руки. Кое-кто пал духом — ведь впереди еще длинная, нескончаемая дорога, одиночество, оторванность от товарищей, от борьбы.
Политзаключенные вошли в Нолинск, грязный городок, каких уже немало встречалось им на пути. И вдруг… они еще ничего не увидели, но уже поняли: произошло что-то необычное. Заключенные почувствовали, как насторожились солдаты, как забеспокоился начальник конвоя. Навстречу заключенным шли люди. Шли молча, плечом к плечу. Чуть впереди шли двое — стройный юноша с вьющимися светлыми волосами и широкоплечий, кряжистый человек с крепкими руками рабочего. Поравнялись с заключенными — все, как один, сняли шапки. Конвой растерялся. В действиях людей не было ничего противозаконного— каждый имеет право где и когда угодно снимать шапки. И в то же время все — и конвойные и арестованные понимали, что это значит.
Недолго отдыхали политзаключенные в Нолинске — через день снова зазвенели кандалы и партия направилась дальше. Но как изменились заключенные! Даже больные приободрились и старались шагать твердо.
Многим ссыльным, жившим в Нолинске, было очень трудно: работы в маленьком городке не найти, деньги от родных и близких получали не все, а на те гроши, которые выдавало правительство «политическим», впроголодь и то не проживешь. И все-таки нолинские поселенцы нашли в себе мужество отдать последние копейки, собрать продукты, поделиться теплыми вещами с теми, кого гнали в Сибирь.
Этап провожало много людей — и ссыльные, живущие в Нолинске, и жители городка. А впереди провожающих шли Дзержинский и Якшин, организовавшие встречу и проводы этапа, сбор денег, вещей и продуктов для товарищей.
Феликс знал, что это ему даром не пройдет, начальство припомнит все. Но ни на секунду не пожалел Дзержинский о том, что сделал. Продукты, вещи и деньги, конечно, очень помогут заключенным. Но еще больше поможет им сознание, что всюду — друзья, всюду — единомышленники!
Дзержинский долго стоял на дороге, глядя вслед ушедшим. Уже давно не слышно было звона кандалов, уже давно нельзя было различить отдельных людей, а Феликсу все казалось, что он видит распрямленные спины и посветлевшие лица товарищей.
А через несколько дней его схватили, посадили в сани и увезли в глухое село Кай, за две сотни верст.
Вятский губернатор Клингенберг был доволен: там, среди угрюмых лесов и болот, среди глубоких снегов, Дзержинский поостынет. Там у него будет достаточно времени, чтоб подумать о своей жизни и понять, что слишком слабы он и его товарищи, чтоб сокрушить незыблемые устои империи!
Губернатор не ошибся: у Дзержинского действительно было достаточно свободного времени, чтоб не только охотиться и ловить рыбу, не только беседовать с крестьянами, писать за них жалобы на местное начальство, но и подготовиться к побегу.
28 августа 1899 года Феликс Эдмундович бежал из ссылки.
ЛЮБОВЬ К СТРАДАЮЩЕМУ, УГНЕТЕННОМУ ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ, ВЕЧНАЯ ТОСКА В СЕРДЦЕ КАЖДОГО ПО КРАСОТЕ, СЧАСТЬЮ, СИЛЕ И ГАРМОНИИ ТОЛКАЕТ НАС ИСКАТЬ ВЫХОДА И СПАСЕНИЯ ЗДЕСЬ, В САМОЙ ЖИЗНИ, И УКАЗЫВАЕТ НАМ ВЫХОД. ОНА ОТКРЫВАЕТ СЕРДЦЕ ЧЕЛОВЕКА НЕ ТОЛЬКО ДЛЯ БЛИЗКИХ, ОТКРЫВАЕТ ЕГО ГЛАЗА И УШИ И ДАЕТ ЕМУ ИСПОЛИНСКИЕ СИЛЫ И УВЕРЕННОСТЬ В ПОБЕДЕ.
АНТОН РОСОЛ
Солнечный луч, перечеркнутый тюремной решеткой, добрался, наконец, до столика. Дзержинский отложил ручку и подставил ему ладони. Апрельское солнце уже пригревало по-настоящему, но в камере все еще было холодно и сыро. А на воле сейчас…
Дзержинский посмотрел в окошко камеры, увидел клочок неба, плывущие по нему белые комочки облаков и вспомнил, как в детстве он любил подолгу, не отрываясь, смотреть на облака, птиц, деревья и будто сливался с ними, будто сам становился облаком, птицей, деревом…
Но надо было закончить письмо — его с нетерпением ждала Альдона. Полные тревоги за него, любви и упреков письма сестры вызывали у Феликса странное чувство.
Он был благодарен ей за заботу, за нежные слова, которые так нужны здесь, в тюремной камере, он понимал беспокойство сестры, понимал, как она переживает его арест. Ведь для Альдоны Феликс — все еще тот малыш, которого она учила русскому языку, которому рассказывала сказки и которого впервые за руку привела в гимназию.
Дзержинский решительно придвинул лист и взял перо.
«Я намного моложе тебя, — писал он, — но думаю, что за свою короткую жизнь я впитал столько различных впечатлений, что любой старик мог бы этим похвастаться. И действительно, кто так живет, как я, тот долго жить не может. Я не умею наполовину ненавидеть или наполовину любить. Я не умею отдать лишь половину души. Я могу отдать всю душу или не дам ничего. Я выпил из чаши жизни не только всю горечь, но и всю сладость, и если кто-либо мне скажет: посмотри на свои морщины на лбу, на свой истощенный организм, на свою теперешнюю жизнь, посмотри и пойми, что жизнь тебя изломала, то я ему отвечу: не жизнь меня, а я жизнь поломал, не она взяла все из меня, а я брал из нее все полной грудью и душой…»
Альдона не могла понять: зачем он, десятки раз рискуя жизнью, бежал из ссылки? Чтоб через пять месяцев снова очутиться за решеткой и чтоб ему предъявили более тяжкие обвинения?
Да, пять месяцев, которые Феликс провел на свободе, — срок небольшой. И все-таки… Дзержинский обмакнул перо и написал: «Да, я жил не долго, но жил!»
Конечно, в письме, да еще написанном в тюрьме, не расскажешь о том, какими были пять месяцев варшавского подполья, не напишешь о том, какая неустанная, напряженная работа, напряженная борьба была все эти пять месяцев. Сотни раз выступал Дзержинский за эти пять месяцев на подпольных собраниях, наладил доставку и распространение нелегальной литературы, установил связь между кружками, дал решительный отпор тем, кто считал, что у поляков свой, особый, путь борьбы, а у русского пролетариата — свой, кто хотел вбить клин, рассорить рабочих разных национальностей.
За пять месяцев сотни людей поняли правоту Дзержинского. А ведь в сентябре 1899 года, когда он, бежав из ссылки, появился в Варшаве, их было совсем немного. Только вот, пожалуй, Ян Росол и его сын Антон, не колеблясь, сразу пошли за ним…
Вспомнив об Антоне, Дзержинский встал и, не в силах сдержать волнение, заходил по камере.
Антона арестовали год назад, когда ему едва исполнилось восемнадцать лет. Но он был уже известен среди революционеров своей энергией, честностью, непримиримостью. Дзержинский вспомнил удивительные глаза Антека — так ласково называли его товарищи. Как вдохновенно загорались эти глаза, когда Антек выступал перед рабочими, как гневно сверкали они, когда Антон спорил с теми, кто вольно или невольно пытался нанести вред рабочему делу. А вчера Дзержинский с трудом поверил, что перед ним тог самый Антон — так изменился он за год тюрьмы.