Потом появлялись, наконец, огоньки… но – не те! Разные автобусы имели не только разные огоньки, но и морды и совершенно разные чувства вызывали… Желтый и белый огоньки – абсолютно безнадежные – двенадцатый автобус шел непонятно откуда непонятно куда. Вздох отчаяния проносился по толпе. Красный и зеленый огоньки! Тридцать первый! Наконец-то! Встречают его, что интересно, с гораздо большей злобой, чем абстрактный двенадцатый. Втискиваются, кричат на водителя: «Где тебя носит? Обледенели тут!» Хотя именно этот водитель как раз и доехал сюда. Злоба всегда достается тем, кто хоть что-то делает. Но самый любимый и прелестный – девяносто пятый, автобус-подарок. Его вроде бы и не существует, такого номера нет на скрипящей под ветром доске. Скорее, это автобус-миф. Летучий голландец. Очень редко и каждый раз внезапно он выворачивает с боковой улицы, стоит, весело помаргивая подфарником: «Сейчас я к вам заверну!» Реакция на него всегда самая радостная: «Явился! А говорили, что отменили его! Как же – вот он!»… Так начиналась жизнь, картина, кино – в той тьме. И единственное, что придавало сил, – это сравнение с Богом, который начинал тоже в темноте!
Стараясь взбодриться, я гулял с веселым песиком Рикки. Рикки был первой «вещью для дома», что мы здесь приобрели, – мебель, тем более гарнитур, ждали десятилетиями. Многие там начинали новую жизнь с приобретения собак, хоть они как-то оживляли просторы, хоть «через собаку» можно было как-то выразить себя, свою душу, свои пристрастия… и ни в чем ином. Заглядывая во время прогулки с песиком в окна первого этажа, я приходил в отчаяние. Господи! До чего же наши люди не любят себя! Так скучно, неуютно, неудобно «обставить» свою единственную жизнь! Половину комнаты занимал огромный безликий полированный шкаф – вторую половину – блеклый раздвижной диван. Но я, оказавшись на целый год в той квартире в одиночестве, предпочитал спать на полу. Помню, как мы с моим отцом, тоже большим фантазером, работавшим тогда на селекционной станции, всерьез обсуждали возможность привоза телеги, которую я хотел использовать в роли кровати. Сюда удалось перевезти далеко не все, что я любил там, – ни высоких окон с овальным верхом, ни батарею-лошадь. Пришлось перед переездом в отдельные, но маленькие купчинские комнаты выкинуть наш любимый, еще казанский бабушкин деревянный обеденный стол на тумбах… говорят, на него положили меня, когда принесли из родильного дома. Есть еще фотография – как я, кудрявый, сижу на этом столе в кружевном слюнявчике. И теперь этот стол выкидывать?! Долго переживали. Можно было втащить этот стол в новую квартиру!.. но он бы занял большую часть любой из комнат. И, страдая всей семьей, спустили его по лестнице и утащили в дальний угол двора. Помню, как он стоял в начинавшейся сгущаться тьме и словно спрашивал: «Почему вы выкинули меня? За что? Я ведь давно с вами живу, все помню!» Мы отвернулись, ушли. Многое мы оставили на старой квартире – и переехали в пустоту… Многие тогда переезжали – но сколько они теряли на этом! И обжитые любимые улицы, комнаты, и вещи, часть их души! И тут начинали жить в пустоте. Быть может, это и привело к одичанию?
Не имея фактически денег, я тем не менее все свое свободное время шлялся по комиссионкам. Если чуда страстно желаешь – оно обязательно произойдет! Мой стол, стол моей жизни, стоял в комиссионке рядом с Садовой – золотистый, резной, на орлиных лапах, держащих шары, которыми стол опирался на пол. И стоил стол – пять рублей! Вероятно, комиссионщик приготовил стол для «своего клиента» и поставил официальную цену чисто условную. Чудо, если оно должно произойти, всегда подготовит для себя какое-то и реальное объяснение. Я уволок этот стол – материальное воплощение моей мечты. И понял, глядя на него: «Вот мое рабочее место!» И, уволясь с работы, сел писать. И на этом столе я написал все! Помню первую зиму. На балконе стоял серебристый замороженный куб хека, раз в день я выбегал на балкон, отрубал кусок хека, жарил и ел. Вдали, за пустырем, стоял стеклянный куб сберкассы – возможно, туда уже прислали мой первый в жизни аванс. Но я туда не ходил. Некогда! Однажды я вышел на балкон, и увидел, что хек мой зацвел зеленым цветом. Весна! И я закончил свою первую книгу. И квартира стала моей не только по ордеру, но и по ощущению.
Я прожил там двадцать лет – лучшие годы моей жизни. Лучшие не потому, что это был лучший в мире район, а потому, что я был молод и много писал. И, наверное, нужно было побывать там: закалился, окреп. И именно здесь написал самые суровые свои рассказы. «Пробившие стену». Здесь я вблизи увидал свой народ, во «всей его небритости». Да и сам, честно сказать, опростился – неделями не брился, выходя «по местным делам», даже не завязывал шнурков – сойдет и так. И чувствовал – опускаюсь.
Квартира Одоевцевой на углу Невского и тогдашней улицы Герцена (ныне Большой Морской), куда девяностолетнюю поэтессу переселили из Парижа, привлекала многих из нас прежде всего общением с хозяйкой – сюда перелетел Париж и Серебряный век – одной из знаменитых красавиц того времени она была. Гостей Одоевцева принимала охотно, но поначалу я знал лишь адрес – Невский, 13. И вдруг однажды увидел эту квартиру во сне – она была волшебной. В реальности она казалась темноватой, длинной и узкой, и Ирина Владимировна оказалась очень старой и обездвиженной, но при этом – очаровательной. Да, было время, и были люди! Когда она умерла и разжали ее кулак, там была пуговица с мундира молодого военного врача – красавца, который ее лечил. Как она оказалась там?.. Загадка Серебряного века.
Пространство, оставленное ею, нельзя было бросать – здесь должна была продолжаться петербургская литература. Бывают моменты, которых нельзя упустить – или линия твоей жизни пойдет вниз. Такое, пожалуй, было, когда я чуть не слетел с золотой медали, но спасся, и вот – сейчас… Шумели девяностые, все менялось, и вроде бы действовал еще закон, по которому квартиры писателей наследовались писателями, но его уже отменяли… А я успел! Я – опять чудом! – проскользнул в короткую паузу между социализмом и капитализмом. При социализме мне бы ни за что не дали квартиру на Невском, как глубоко беспартийному, а при капитализме – я бы вовек ее не купил. Но чудо, если очень хотеть, происходит – и без этого чувства жизнь засохнет.
И вот с тяжелыми ключами в кармане брюк я взлетаю по каменной винтовой лестнице. Отпираю… Теперь я должен поддерживать тут красоту! А стены все почему-то оказались в трещинах – уже под домом прорыли метро. И к тому же все вдруг исчезло, магазины опустели. Да, нелегко поддерживать прекрасное! Помню, как ко мне – впервые после долгого перерыва – приехали друзья из Америки, и я щедро распахнул перед ними кованый бабушкин сундук, полный картошки – больше не было ничего.
Потом помню встречу Нового года за пустым столом, на котором не было абсолютно ничего! Утром первого января мы вышли гулять с моим псом – особенно я переживал за пса: он-то не читает газет и ничего не понимает. Все магазины были закрыты, витрины пусты… только было известно, что цены на товары, которые еще только должны были появиться, увеличились с этого дня в тысячу раз. Один мой друг – поэт, маляр по совместительству, чинил стены мои – за картошку, и оба мы считали, что сильно выгадываем. А картошку мне привозил отец с его селекционной станции… Вот так. В доме 13 по Невскому, где я оказался, еще до Одоевцевой жил Мусоргский и сильно выпивал в ресторане «Малоярославец», что был неподалеку. Жил также граф Завадовский, к которому Грибоедов привел знаменитую балерину Истомину, и произошла знаменитая «двойная дуэль: Завадовский дрался с Шереметьевым, женихом Истоминой, Грибоедов – с его секундантом Якубовичем. Кроме того, именно в этом доме был знаменитый карточный салон Огонь-Огановского, там бывал и Пушкин, и туда же послал и Германна из «Пиковой дамы»… Теперь в этих стенах заскрипела понемногу и жизнь «певца современности».
В начале лета мне позвонил друг и сказал, что переводчица, снимающая в Комарово «будку Ахматовой» на лето, съехала, и «свято место» временно пусто. Я рванулся туда. Будка – так Ахматова называла домик Литфонда, в котором жила, – стояла под высокими соснами среди других шести таких же убогих домиков, и была в полной ветхости. Крыльцо, по которому поднималось столько знаменитых гостей, провалилось. Сквозь щели пролезала ладонь… Ну что – еще одни «красивые стены», которые непонятно как починить? Понятно, почему переводчица съехала. Однако дух Ахматовой тут жил, работать тут было замечательно, великое вдохновляло! И к этому дому шли тысячи людей и ругали писателей, которые довели «будку» до такого! Но – был бы азарт – а чудо появится! Однажды, по непонятному импульсу, я пошел на могилу Ахматовой. И встретил там Диму Бобышева, одного из «ахматовских сирот», который вообще-то уехал в Америку и заехал сюда буквально на час. С ним был скромный, приятный человек, оказавшийся успешным ученым-нефтяником. И Александр Жуков восстановил будку, и она с тех пор крепко стоит точная такая же, как была вначале, и Ахматова по-прежнему хозяйка здешних мест, а мы все – ее сироты, обязанные трудиться и не позориться!
Время шло. Беды от бедности сменились бедами от больших денег. Решили строить выход из метро на углу Невского и Малой Морской, и все исследования говорили, что дом Одоевцевой провалится. Бились, стояли цепью поперек улицы. Метро все же вышло на поверхность – станция «Адмиралтейская», но через десять лет, когда появились новые технологии, однако стены, починенные мной при въезде сюда, снова треснули, и гораздо сильней. Неужто разрушится любимое пространство? И опять пришлось собрать все силы, звонить, искать и вдруг встретить большого начальника, знающего, оказывается, литературу и выделившего деньги. Появились маляры… Теперь, оказывается, они приезжают на «джипах» и линию побелки проводят лазером! Лазер этот срезал и казенную помощь, и все мои сбережения, но стены – стоят. Теперь я уже гляжу на них с гордостью. Они – мои!
Завистник проскрипит: «Ишь, устроился! Летом он – у Ахматовой, зимой – у Одоевцевой!» – «Да! – отвечу я. – И считаю, что правильно!» Хотя порой мерещится, что вдруг появится Николай Гумилев, который, как известно, с нежностью относился к обеим, и рявкнет: «Отстань от моих женщин!» – «Не отстану! Я по делу тут!»