– Глупая Бриджи. Петух просто кукарекнул. Ку-ка-ре-ку!
Но Скотт-Гамильтон не улыбался, а смотрел теперь на меня с большим любопытством:
– Заткнись, Гарри. Давай на выход.
Чай в гостиной, где я надеялся сиять, купаясь в славе, был мукой. Несмотря на усилия озадаченной миссис Скотт-Гамильтон, разговор потрепыхался и умер. При первой же возможности я сказал, что должен идти.
– Неужели? – сказал Скотт, тут же встав. – Жаль, что уходишь, – сказал он с холодной вежливостью, провожая меня к входной двери.
– Мне нужно кое с кем встретиться, – сказал я.
Он поднял брови с легкой, презрительной улыбкой.
– С домашним учителем? – Это все, что он сказал напоследок.
Я вышел из дома и пошел по аллее мимо двух садовников, теплицы для персиковых деревьев и двух теннисных кортов. Больной от стыда и слепой от гнева, я не видел ничего вокруг. Сердце переполняла жгучая горечь, и я проклинал Скотта, всех этих Скоттов-Гамильтонов, Бичфилд, крикет-клуб, весь мир, а прежде всего – самого себя. Я ненавидел и презирал себя со всеразъедающим ожесточением, которое, притом что было чревато большой бедой, инстинктивно вело меня к школе Святой Марии, – так убийца поневоле возвращается на место своего преступления. Неужели последние слова Бриджит настолько меня уязвили, что вызвали в моей вероломной душе сожаление и раскаяние, каковые чувства можно было замолить только уединенным визитом в церковь? Даже если это и так, я не дошел до убежища, где мог бы покаяться. За библиотекой «Виктории», на перекрестке главной магистрали и Клей-стрит, шла игра, обычная примитивная дворовая игра в «пни банку», которую затеяла на городской трассе кучка моих школьных товарищей-оборванцев. Зрачки мои расширились. Вот, подумал я, ровня мне. Встреченный радостным одобрением, презрев свой патрицианский вид, я включился в игру – бегал, пинал, поскальзывался, падал в сточную канаву, орал и обливался по́том, наслаждаясь сознанием того, что избавляюсь от фальши и показухи, в которых погряз последние два месяца.
В самый разгар схватки я услышал пронзительный и тревожный оклик. Я поднял глаза. На меня в ужасе смотрела пожилая дама в крапчатой вуали и в боа из перьев, со связкой библиотечных книг под мышкой. Это была мисс Гэлбрейт, одна из подруг мисс Гревилль, приходившая к ней на чаепития, с кем незадолго до этого я раскланивался, – она играла на скрипке и писала красивые акварели.
– Лоуренс! Что ты здесь делаешь! С этими ужасными маленькими оборванцами!
– Играю.
– О нет, нет, только не с этими кошмарными юными хулиганами! Ты должен немедленно пойти домой.
– Не пойду.
– Идем со мной, дорогой. – Она взяла меня за руку. – Ты должен.
– Нет! – вырвавшись, выкрикнул я. – Я не пойду. Это мои друзья. А вы можете идти к черту!
Игра продолжалась до заката. Я не сдавался, пока не почувствовал себя полностью очищенным. Затем, представив себе, что с началом школьных занятий на следующей неделе можно будет играть хоть каждый день, я отправился домой, в порванных на колене фланелевых штанах, усталый, грязный и грустный, но на данный момент – успокоившийся.
Глава восемнадцатая
О, тоска той наступившей зимы, когда я, под вечно плачущим небом, ходил с опущенной головой, тенью самого себя, в школу Святой Марии и из нее, выбирая какие-то окольные пути, сторонясь всего, что касалось Бичфилда, точно так же как мои предки-крестьяне шарахались от голодающего, охваченного тифом города Бэндон. К сожалению, альтернативный маршрут преподносил мне иногда болезненное напоминание о моем падении, когда на повороте дороги я неожиданно сталкивался с процессией младшеклассниц из школы Святой Анны – с этой колышущейся цепочкой идущих парами девочек в нарядной зеленой униформе, аристократически надменных, да, до дерзости надменных, кому я должен был уступить тротуар, смиренно сделав шаг в сточную канаву. Когда я стоял там, отверженный и ничтожный, одну из них я все же провожал взглядом – очаровательную маленькую блондинку с парой длинных золотых косичек, которые качались в такт ее бойким шагам. Именно она своим обаянием подтверждала мой статус изгоя. Я даже случайно узнал ее имя. Когда она промелькнула мимо, заранее задрав свой носик и глядя только лишь прямо перед собой, ее напарница обронила своим высоким, с ардфиллановской метой голоском: «Послушай, Ада, это ужасно мило!» Далее я продолжил свой путь, а Ада стала пробным камнем недостижимого мною, символом моих страданий, главной героиней моих фантазий, которые я создавал не только днем, но (еще чаще) ночью, в постели, прежде чем заснуть. Ада, дорогая Ада, в компании с Хестоном и Джорджем Ганном восторженно смотрела, как я шел с битой за сотней очков на главный турнир года. Мой комплекс Ады в разных его комбинациях и вариантах приводил меня в состояние восторга – я тонул в сверкании ее восхищенных взглядов. Как часто она наклонялась ко мне и восклицала: «О, послушай, Лори, это ужасно мило!» И в каких высотах я парил благодаря ее ежедневным письмам!
Дорогой Лори,
как мне отблагодарить Вас за изысканные орхидеи? И как замечательно, что благодаря Вашей дружбе с леди Мейкл она позволяет вам собирать их в ее огромном и прекрасном зимнем саду. Я буду хранить их как постоянное напоминание о Вашем внимании ко мне.
Пожалуйста, не думайте, что я не заметила Вас, когда на днях проходила мимо. Мне просто пришлось притвориться.
Давно ли Вы были на болотах в последний раз? Было бы славно, если бы мы однажды встретились там. Но конечно, у нас тут, в Святой Анне, большие строгости. Вот почему так мило писать Вам.
Искренне Ваша,
Ада
Я писал эти письма, сделав домашние задания, и бросал их в почтовый ящик, чтобы на следующее утро перед школой вынуть. По дороге на Клей-стрит я читал их с блаженной улыбкой на губах, которая, увы, постепенно исчезала, когда холодная реальность растворяла сон, порожденный не какими-то там чарами Ады, а лишь жаждой поклоняться ей.
К счастью, через несколько недель Ада мне наскучила. Возможно, она устала от меня, поскольку ее письма раз от разу становились все прохладней, а затем и вовсе прекратились. Но, по правде сказать, ее заменило более скромное существо, пожалуй, более достойное моей привязанности. Я влюбился в Amoeba proteus[77].
Случайно открыв учебник для начальной школы по зоологии под названием «Жизнь пруда», из библиотеки мисс Гревилль, я, с ленцой поначалу, наткнулся на протозоа – Простейшие, одноклеточные животные организмы. Но эта встреча, которая, к моему спасению, вскоре стала страстью, вытеснила мои ботанические исследования прошлого года, убедив меня, что я должен стать ученым.
По весне я стал возвращаться из своих болотных экспедиций не с образцами растений в контейнере, а с заполненными водной взвесью банками, где кишела увлекательная жизнь, и, когда мой глаз приник к окуляру цейсовского микроскопа мисс Гревилль, мне открылся новый, неизвестный мир. Этот мир был населен удивительными микроскопическими существами, чья сложная деятельность, от глотания диатомовых водорослей и образования пищевых вакуолей до раздвоения хромосом и разделения ядра в заключительном акте клеточного деления, наполняла меня трепетом, который только усилился, когда, после знакомства с этими простейшими одноклеточными существами, я увидел более редких и более диких обитателей подводных джунглей: одинокую колонию вольвокса, юркую коловратку, изящную раковинную корненожку. И какая была радость, когда одним мартовским вечером великолепная инфузория, взмахивая всеми своими ресничками, величественно проплыла в поле моего зрения сквозь зеленые водоросли.
Это увлечение по-настоящему поддерживало меня в период апатии и неопределенности, когда я чувствовал, что я нигде. Я понимал, что Святая Мария больше не сможет меня удержать и что скоро я из нее уйду. Тем не менее я не осмеливался спросить маму о своем ближайшем будущем. Задавать подобные вопросы не позволяло замкнутое выражение на ее лице – мне не хотелось гадать, что оно означает, но инстинктивно я читал в нем предзнаменование того, что всем моим надеждам не суждено сбыться.
Поначалу, благодаря сочувствию к ней и уважению к памяти отца, маме удалось наладить дела в агентстве. Но постепенно начался спад, конкуренция усилилась, и все чаще и чаще мама возвращалась домой со все меньшим числом заказов и с застывшим озабоченным взглядом, означавшим, что мы должны жить экономнее, – это развеивало блаженную атмосферу безопасности, в которой я пребывал до сих пор.
Месяцы шли, и становилось все более очевидным, что нам страшно не хватает денег. Особенно это стало заметно по нашему рациону, поскольку, хотя худшее было еще впереди, мама теперь отдавала предпочтение самым дешевым продуктам, таким как печеные бобы, вареная треска и запеканка из мяса с картофелем, что было воспринято мною не без примеси горечи, притом что те основательные ланчи, которыми мисс Гревилль потчевала мой избалованный желудок, практически прекратились.
И в самом деле, среди наших проблем была еще и эта, то есть некая загадочная тайна моей благодетельницы, оставшаяся тогда вне моего разумения. Мисс Гревилль, занятая новыми непредвиденными делами, теперь редко бывала дома во время ланча. Когда я возвращался из школы в полуденный перерыв, вопреки всему надеясь быть приглашенным к столу, в зале меня с мрачной улыбкой, от которой падало сердце, встречала Кэмпбелл, заявляя: «Ланч сегодня не подается, молодой хозяин Кэрролл». Она придавала слову «хозяин» неуловимо язвительную интонацию, чем глубоко ранила меня, – чувство моей отверженности только росло, когда, втягивая расширенными ноздрями идущие с кухни вкусные запахи собственного ланча Кэмпбелл, я медленно поднимался наверх, где на столике находил записку, оставленную мамой: «Дорогой, суп в горшке на плите, чтобы ты его разогрел. И немного холодного рисового пудинга в шкафу».